жителей в них нет ничего приятного, не то что для лесов и полей. В тщетной попытке преградить путь дождю городские дома встречают его крышами и плотно закрытыми окнами, трамваи — опущенными занавесками, люди — зонтами, но, несмотря на это, все и, всё оказывается промокшим насквозь и покрытым грязью, в то время как леса, реки, холмы и горы приветствуют дождь, как друга, встречая его радостным гулом. Для них он желанный гость, на этом радостном празднике слияния неба с землей не звучит ни одной диссонирующей ноты.
Влюбленные подобны горам и лесам: если беспрерывные дожди лишь ухудшали пищеварение Онноды-бабу, то влиять на жизнерадостность Ромеша и Хемнолини они были не в состоянии.
Хмурые тучи, рокот грома и шум ливня, казалось, еще теснее сближали сердца обоих.
Из-за дождя Ромеш часто не попадал в суд. День за днем с неба лило с таким упорством, что Хемнолини то и дело с тревогой опрашивала:
— Ромеш-бабу, как вы пойдете домой в такую ужасную погоду?
На это Ромеш стыдливо заявлял, что уж как-нибудь доберется.
— Но ведь вы можете простудиться и заболеть, никуда я вас не пущу, поужинаете у нас.
Ромеш совершенно не боялся простуды, друзья и близкие никогда не замечали в нем хотя бы малейшего предрасположения к болезням, но, вынужденный подчиняться заботам Хемнолини, он в эти дождливые дни стал считать преступным для себя легкомыслием пройти несколько шагов, отделявших дом Онноды-бабу от его жилища.
В дни, когда тучи казались грознее обычного, Ромеша рриглашали в комнату к Хемнолини отведать рагу из овощей, если было утро, или жареного мяса, если уже наступил полдень. Было вполне очевидно, что серьезные опасения за его легкие отнюдь не распространялись в этом доме на пищеварение.
Так шло время. Ромешу некогда было даже задуматься над тем, куда приведет его неодолимое влечение сердца, но Онноду-бабу, да и многих его знакомых занимал этот вопрос и часто служил темой для разговоров.
Жизненный опыт Ромеша был куда менее велик, нежели его ученость,
а влюбленное состояние больше чем когда-либо заволакивало туманом его взгляд на житейские дела. Каждый день Оннода-бабу с новой надеждой вглядывался в лицо Ромеша, но не мог прочесть на нем никакого ответа.
Глава десятая
Голос у Окхоя был не очень сильный, но когда он начинал петь, аккомпанируя себе на скрипке, только уж очень суровый критик не попросил бы его спеть что-нибудь еще.
Оннода-бабу не питал особой любви к музыке, но, не имея возможности показывать это открыто, он выработал особые методы самозащиты.
Стоило кому-нибудь попросить Окхоя спеть, как Оннода-бабу говорил:
— Ну как вам не совестно, нельзя же так мучить человека только потому, что он умеет петь.
Но такое заявление в свою очередь наталкивалось на скромный протест Окхоя:
— Что вы, Оннода-бабу, не беспокойтесь, пожалуйста, еще неизвестно, кто кого терзает.
Затем обязательно вступался кто-либо из искренних любителей музыки и, наконец, упрашивал Окхоя исполнить что-нибудь, дабы разрешить спор.
Однажды еще днем все небо затянуло свинцовыми тучами. Дождь лил не переставая и после наступления темноты.
Окхою невольно пришлось задержаться, и Хемнолини попросила его спеть. Она села за фисгармонию, а Окхой, настроив скрипку, запел на хиндустани:
Лети, нежный ветерок,
Будь моим посланцем,
Скажи, что не могу уснуть
Без вести о любимой.
Не все слова песни были понятны слушателям, да это и не обязательно: когда сердца полны любовью и бьются лишь от встречи до разлуки, достаточно и легкого намека, чтобы понять друг друга.
Общее настроение песни было ясно: тучи роняли слезы, кричали павлины, и страданиям влюбленных не было конца.
В словах этой песни Окхой стремился выразить свои затаенные чувства, но ими воспользовались двое других. Погружаясь в волны мелодии, их сердца бились в унисон; в целом мире для них не существовало больше ничего тусклого, незначительного, — все вокруг стало прекрасным. Как будто любовь, какой пылали когда-либо человеческие
сердца, была теперь поделена только между ними двумя, заставляя сердца их трепетать безмерным счастьем и мукой, замирать в смятении и ожидании.
В этот день так и не было ни просвета в тучах, ни перерыва в песнях.
Стоило Хемнолини попросить: «Пожалуйста, Окхой-бабу, еще одну песню!» — и тот с готовностью продолжал.
С каждой минутой мелодия нарастала, становилась все более проникновенной, — то в ней будто сверкала долго таившаяся молния, то металось полное страдания и тоски сердце.
Лишь поздно вечером ушел Окхой. В минуту прощания, весь под впечатлением музыки, Ромеш молча заглянул в глаза Хемнолини, и она ответила ему вспыхнувшим взглядом, в котором тоже все еще реяла тень песни.
Ромеш вернулся домой. Дождь, на мгновение переставший, полил теперь с новой силой. В эту ночь юноша так и не смог уснуть. Не спала и Хемнолини. В непроницаемой темноте ночи долго прислушивалась она к неумолчному шуму дождя. В ее ушах попрежнему звенели слова песни;
Лети, нежный ветерок,
Будь моим посланцем,
Скажи, что не могу уснуть
Без вести о любимой.
«Если бы мне только научиться петь! — вздохнув, подумал на следующее утро Ромеш. — Я бы, не задумываясь, отдал за это все свои таланты».
Но, к сожалению, у Ромеша не было никаких шансов хоть как-нибудь овладеть этим искусством. Поэтому он решил попробовать заняться музыкой. Ему вспомнилось, как однажды, случайно оставшись один в комнате Онноды-бабу, он провел смычком по скрипке, но уже от одного только этого прикосновения богиня музыки издала такой болезненный стон, что ему пришлось оставить дальнейшие попытки играть на этом инструменте, ибо продолжать — значило бы проявить по отношению к богине величайшую жестокость.
Поэтому, признав себя недостойным играть на скрипке, Ромеш купил фисгармонию. Плотно прикрыв дверь комнаты, он осторожно провел пальцами по клавишам и пришел к заключению, что как-никак этот инструмент куда терпеливее скрипки.
На следующий день, едва Ромеш показался в доме