Всем, мимо кого проходил, Худайберды-ага говорил традиционные слова: «Сытость харману твоему, вес зерну твоему, силу делам твоим». Ему отвечали так же традиционной фразой: «Крепость жизни твоей». Но не было радости в словах людей, не было радости на их лицах.
Добравшись до своего участка, Худайберды-ага подивился: не только он запоздал с жатвой — два или три человека ещё гнулись с серпами над низкой — в четверть высоты — пшеницей. Скотина уже изрядно тронула участок старика, но этого и следовало ожидать: если отстал от других — и скот потравит, и птица склюёт…
Худайберды-ага повздыхал, думая, что здоровому человеку работы здесь всего на полчаса, а он совсем разболелся — ни согнуться, ни разогнуться, И сердце болит, и живот, и всё тело как чужое.
Всё время хотелось пить. Вода в кувшине, набранная по пути из старого загнившего хауза, быстро кончилась. Источник был далеко. «Дойду ли? — думал старик, ковыляя напрямик через поле, — Хватит ли сил вернуться?»
Дайханин, мимо которого он проходил, поинтересовался, куда он направился, и посоветовал:
— Возьми моего ишака. И два кувшина больших дам, тебе. Один — мне привезёшь, второй — себе. Чурек ведь печь будешь? Тоже вода понадобится.
Худайберды-ага последовал доброму совету. А вернувшись, сел прямо на землю, рядом с кувшином, и долго сидел, ни о чём не думая. В животе всё время бурчало и ухало, к горлу подкатывала томительная сухая тошнота, сердце билось редкими неровными толчками, словно раздумывая, стукнуть следующий раз или уже хватит, пора совсем остановиться.
Вечерело, когда он, охая и поминутно хватаясь за живот, замесил тесто, кое-как вырыл в твёрдой земле печь, испёк чурек. Есть не хотелось, но он ел, давясь и кашляя, не замечая, что по щекам текут слёзы, и только удивлялся, что хлеб получился солёным. Выпив почти пол кувшина воды, он вытерся подолом измазанной в тесте рубахи и, постанывая, лёг.
Всю ночь его корёжило и выворачивало наизнанку.
К утру он ослабел настолько, что не смог
поднять кувшин, уронил его и долго, безразлично смотрел, как вытекает и впитывается в землю драгоценная влага. На какой-то миг вспомнилось, как он заблудился в песках и погибал от жажды, но тотчас его сознание померкло. Оно вернулось только к полудню. Худайберды-ага с трудом разлепил невидящие глаза, его землисто-серые губы шевельнулись в слабой улыбке.
— Ты вернулся, Меле-джан?.. Очень хорошо, что ты вернулся, сынок…
Кто знает, произнесли эти слова губы Худайберды-ага или прошелестел их ветер, метнувший пригоршню жёлтой пыли в лицо старика. Дайхане на соседних участках вспомнили о нём на следующий день.
Вода течёт только вниз
Тачсолтан сидела у приотворённой двери своей кибитки и в полное своё удовольствие пила чай.
Время казалось, шло мимо этой женщины. Может быть, природная худощавость и отсутствие детей, а может быть, неуёмная, всепожирающая жажда мужских объятий делали её значительно моложе своих сорока лет. В её глазах постоянно тлел безумный уголёк сластолюбия, ноздри красивого носа страстно раздувались и дрожали, жадные, чувственные губы пунцовели осенними розами.
Она постоянно одевалась, как на праздник, и её воркующий, призывный смех напоминал нетерпеливое ржание молодой кобылицы, выпущенной на весенние выпасы. Многие молодые парни, живущие в ряду Бекмурад-бая и в ряду Вели-бая, и ещё другие, неизвестно где живущие, вздрагивали, заслышав её смех, и напрягались, готовые мгновенно ответить на призыв. Это были те, кто испытал уже тяжёлую, не дающую облегчении любовную ярость Тачсолтан, кто носил на своих плечах, на груди, на шее следы её острых зубов. Казалось бы, эти люди должны были избегать её, но она влекла к себе чем-то утончённо порочным и гибельным, засасывала, как болото, как раскисший от дождя шор. Они ждали её призыва, а она по какой-то болезненной прихоти никогда не принимала дважды одного и того же любовника. Исключением был когда-то Аманмурад, муж, но это было давно, когда ему ещё нравилась огневая ненасытность жены, а
Тачсолтан ещё хранила ему верность. Потом Аманмурад устал, начал избегать встреч с женой, а она, перебесившись и чуть не потеряв рассудок, научилась обходиться без мужа.
Тачсолтан пила чай и прислушивалась к равномерному стуку молотка, доносившемуся из мазанки батрака Торлы. Едва стук прекращался, женщина настораживалась, замирала, ожидая неизвестно чего. Молоток стучал снова, и она успокаивалась, дыхание её становилось ровным.
Высокий и плечистый, батрак Торлы, играючи поднимавший одной рукой трёхпудового барана, с некоторого времени всё чаще овладевал нечистыми помыслами Тачсолтан. Она обходила его своим вниманием до тех пор, пока не поняла, что справиться с желанием бессильна.
Тачсолтан встала, руками крепко стиснула свои ещё но совсем увядшие груди и сладко, с хрустом и стоном потянулась. Окажись парень в эту минуту рядом — она не подумала бы о последствиях.
По улице носился обычный для этого года ветер, топорща распластанные крылья пыли. И Тачсолтан подумала, что в такую бурю можно даже днём на открытом месте заниматься любовью — никто не разглядит.
Мимо двери, прикрывая от ветра лицо пуренджиком, пробежала Курбанджемал — жена Торлы.
Молодая женщина подошла, отдуваясь и отплёвываясь от пыли.
— Хазан её забери, бурю эту! Прямо с ног валит.
— Иногда это неплохо! — усмехнулась Тачсолтан.
— Что неплохо?
— Это я так… Куда собралась в такую пыль?
— По делам. В аул бегу.
— Что за такие спешные дела у тебя объявились?
— Ай, спешные — не спешные, а всё дела. Детишек хочу немного побаловать, надо корок от гранатов достать.
— Ну иди, балуй, — согласилась Тачсолтан, — только смотри, чтобы ветер не занёс тебя в другой аул.
— Там Торлы нет! — засмеялась Курбанджемал. — Там мне делать нечего.
Тачсолтан проводила женщину бесстыдно-озорным взглядом, подошла к зеркалу, вделанному в дверцу шкафа, и стала рассматривать себя. Подняла брови, сощурила глаза,