приехал. Не за переселение говорить и не людей на стройку требовать. Нет! — она обернулась и, глядя на красную скатерть, а не на Вахрамеева, насмешливо спросила: — Верно я говорю, председатель?
— Верно… — уныло и как-то пристыжённо кивнул Вахрамеев.
— То-то. Он, Кольша, парень у нас больно несмелый — я его, почитай, сопляком знаю. Вот ежели с бабами, так куда как удал да напорист: экую баталию учудил в Авдотьиной пустыни! В божьей-то обители! Да уж бог ему простит. Ну, а приехал он сюда с этим молодым человеком (рабочий, а шумлив, негоже!) за конями нашими. Да, да! Чтобы просить у нас лошадей в извоз — каменья возить на эту иродову плотину. Так, что ли, председатель? Чего молчишь?
— Так… — вздохнул Вахрамеев, чувствуя неловкость и стыд, будто пацан, пойманный в погребе с банкой варенья. Ну и ведьма… Всё-таки пронюхала и сумела посадить в лужу! Прямо носом сунула. А ведь предупреждал дядька Устин, не советовал с ней связываться.
— То, что там у вас прорыв, это мы знаем. Не за горами живём, — продолжала Степанида. — Однако лошадей не дадим, ни одной лошадёнки. Думаешь, поди, жалко? Конечно, жалко. Вы же их за месяц загоните, до смерти измотаете, изобьёте. Вы же никого не жалеете, ни людей, ни лошадей. Вы не работаете, а рвёте. Всё рвёте, как те скалы, как богом данную Адамову землю. Гоните, торопитесь, даже передохнуть боитесь. Разве так работают? Куды торопитесь, люди грешные? Али в ад?
У Вахрамеева горели уши, наливались жаром стыда и ярости щёки, зудели руки, словно уставница хлестала его не тихими злыми словами, а крапивными вениками. Он понимал, что самое главное сейчас для него — выдержать, устоять, не сорваться, не дать втянуть себя в скандальную перепалку. Он был здесь советской властью, которой, в общем-то, говорили правду. Он обязан был ответить только правдой.
Павло Слетко корчился от обиды и злости, и всё порывался вскочить, возразить, выдать ответное пламенное слово, однако Вахрамеев цепко сдерживал его, сдавив плечо. У Вахрамеева чуть дрожали
руки, когда с возможным спокойствием свёртывал и укладывал в полевую сумку красную скатерть.
— Да, торопимся — сказал он, щёлкнув застёжкой и посмотрев прямо в холодно-синие глаза уставницы. — Очень спешим, мать Степанида! Тут ты права. Выматываемся до последнего пота, не жалеем ни себя, ни людей — тоже правда. Но всё это для того, чтобы выдюжить, выжить через несколько лет, когда начнётся война. Может, та самая война, когда станут полыхать небеса и всё вокруг возьмётся огнём, как говорите вы. Однако мы выживем и победим, потому что сейчас не жалеем себя. Подумайте об этом все вы, мужики, подумай и ты, Степанида, мать пятерых сыновей!
Вахрамеев вдруг поймал себя на том, что говорит очень громко и уж очень взволнованно: даже пацаны повылазили из бурьяна, вытянули настороженно шеи, разинули рты.
Смутился, добавил тихо:
— А без лошадей ваших мы обойдёмся. Раньше обходились, управимся и теперь.
Глава 10
Фроське выдали новую брезентовую робу — штаны и куртку, которые остро незнакомо пахли и коробились. "Брезентуха" ей понравилась: добротная, крепкая одёжа, в шагу удобная и под дождём, говорят, не мокнет. Только вот карманов много попристрочено, целых шесть — чего в них класть-то? Оттопыриваются, цепляются, мешать будут при работе.
Когда переодевалась в будке, подошла Оксана-бригадирша, сунула Фроське резиновые тапочки-баретки.
— Возьми. В бутылах своих упаришься. А то и голову сломаешь — тут кругом одни камни, доски, на кожаной подошве скользко. А резина как раз хорошо держит.
— Не надо, — отказалась Фроська. — Мне платить нечем.
— Бери, бери, тебе говорят! Деньги отдашь с получки. Да косу-то вкруг головы замотай, платком свяжи — не то затянет в бетономешалку.
Жалко, не попала Фроська в её бригаду. Оказалось, "бетонорастворный узел" — это совсем другое. Там бетон варганят, а Оксанины девчата на тачках замесы развозят, в опалубки заливают.
— Сунули они тебя в самое пекло! — зло сплюнула Оксана. — У бетономешалок не всякий мужик
управится. Да ты не дрейфь, держись покуда. Там на узле наш земляк — харьковчанин Никита, я с ним поговорю.
В брезентовой одежде Фроська выглядела неуклюже и, пожалуй, смешновато. Зато удобно да и, как ни говори, — приятно. Ведь жёсткая брезентуха отныне становилась её новым обличьем, приобщая к совсем новой жизни, к этой пёстрой толпе крикливых, озабоченных и весёлых людей.
День завертелся, загрохотал, заскрежетал железом и камнем, заполыхал огнями электросварки, заполнился людской сумятицей, криками, бранью, повитый серой щебёночной пылью, которая ложилась на потные лица. Давай, давай, давай! Урчали ненасытные чрева бетономешалок, переваривая замесы, тоскливо ныли мотовозы, скрипели деревянные стрелы дерриков; змеились ремённые бичи над взмыленными спинами лошадей, ухал паровой молот, вколачивая сваи — а над всем этим нещадно плавилось полуденное солнце.
Фроська уже давно перестала замечать окружающее, не видела ни лиц, ни машин, ни глади воды, ни ближних снеговых хребтов — в глазах был только обрамлённый потом жёлтый круг, в котором пузатые чаши бетономешалок и гружёные тачки. Тачка цемента, тачка песку, тачка щебёнки… Она поочерёдно заваливала их шифельной лопатой и бежала вверх по деревянным мосткам.
Она словно бы одержимо плыла к заветному берегу, барахтаясь из последних сил, чувствуя себя так же, как месяц назад в бешено ревущей Раскатихе, когда в пенных шиверах било её о скользкие камни.
Машинист растворного узла рябоватый Никита Чиж, управлявший работой бетономешалок, то и дело гикал, разбойно посвистывал, показывая большой палец — молодец, мол, девка! Фроська не обращала внимания, для неё существовали только тяжеленные тачки, выщербленные мостки да огромные, постепенно убывающие кучи песка и щебня. А когда вдруг наступила тишина — бетономешалки перестали вращаться, — Фроська изумлённо перевела дух, ладонью утёрла мокрое лицо и как стояла, так и брякнулась на дощатый настил — ноги сами подкосились.
Внизу у выпускных створок разговаривало начальство: