— начальство).
И ещё нравились Гошке красные полосатые подтяжки-помочи с никелированными зацепками: левой рукой инженер постоянно держался за них, поигрывал, пощёлкивал большим пальцем.
— Значит, через недельку лошади вернутся в карьер? — приятным тенорком спросил начальник, звучно щёлкнув подтяжкой. — Так тебя понимать?
— Ну, дней через десять, — сказал Гошка. — Это уж точно.
— Превосходно! — воскликнул Шилов и задумчиво досмотрел на стакан с водкой, который держал в руке. Потом полуобернулся к завкону. — А как ты считаешь, Евсей Исаевич?
— Здорово, чёрт меня побери! — обрадованно заржал Корытин. — Это ж нам просто повезло. Вот за что надо выпить, едрит твои салазки! Чокнемся, товарищи! Вперёд, за правое дело!
Выпили. Только по-разному: Гошка хлобыстнул одним махом весь стакан, Корытин — половину, а начальник только пригубил, да и то — сплюнул. Видно, нутро у человека не держит лишнего. Знает меру. Когда закусили копчёным окороком и солёными огурцами, инженер Шилов обратился к Гошке (очень уж начальственно, подчёркнуто важно вздёрнув голову):
— Как твоя фамилия?
— Полторанин, — несколько удивился Гошка. — Георгий Матвеевич.
Начальник опять многозначительно переглянулся с завконом, поднял брови и вытащил за ремешок часы из брючного кармана-пистона. Подержал их на весу, полюбовался, щурясь от солнечных зайчиков, и вдруг, шагнув, протянул часы Гошке.
— От имени руководства награждаю вас, товарищ Полторанин, именными часами и благодарю за ваш самоотверженный труд. Завтра об этом будет приказ по стройке. Спасибо, дорогой друг!
Наверно, с минуту Гошка не брал часы, обалдело таращился на слепящий серебряный кружок — не мог понять, уразуметь, что это счастье предназначается ему лично. Наконец протянул руку, но не за ремешок взял часы, а осторожно подставил ладонь, как принимают только что снесённое яйцо. Неужели это были его часы — единственные теперь на всё село? Настоящие карманные часы!
От выпитой водки, от жары, а пуще всего от сладостного
ликования, кружилась голова, слепло в глазах, а тут ещё начальство принялось целовать Гошку, щекотал-колол своей бородищей завкон Корытин, дышал в лицо тошнотным перегаром… Ух ты, ёлки калёные, яблоки мочёные!
Еле отделался от любвеобильных начальников, отмахался, откланялся, отпрощался, и поскорее к Кумеку да в седло. А то как протрезвеют, да, не дай бог, передумают насчёт часов…
Когда табунщик уехал, Шилов выплеснул в траву водку из стакана, ополоснул его ключевой водой, с жадным удовольствием напился.
— Этого парня надо приобщать к нашему делу, — решительно сказал он. — Это не твой придурок Савоськин. Парень боевой, сообразительный и честолюбивый. Как приобщить — этим займусь я. Начало, по-моему, уже сделано.
— Вам виднее, Викентий Фёдорович, — вяло возразил Корытин. — Только парень-то хулиган, уголовный тип. На него ни в чём нельзя положиться.
— Между прочим, на вас тоже, — хмуро сказал инженер. — Но я же терплю и работаю с вами.
— Я тоже терплю, — зевнул Корытин и пошёл разжигать костёр: пора было готовить обед.
Глава 17
К тачке пришлось привыкать неделю. А в первые дни временами невмоготу становилось, к вечеру натруженные руки бессильно, как плети, падали вдоль тела. Смешно сказать: на ужине ложку трудно поднять, ко рту поднести.
В тачке почти три пуда жидкого замеса — бетона, оно всё на руки ложится, каждая жилка в струну тянется, покуда везёшь груз к опалубке. Тут главное — приноровиться, чтобы тачка шла ровно и чтобы тяжесть в равновесии держалась. Высоко поднимешь тачку — самой тяжело, ниже опустишь — руки рвёт, в локтях суставы ломит.
Хорошо, хоть Оксана на складе тачку для Фроськи подобрала: колесо ходкое, плотно навешено, без люфта. И борта невысокие, удобно бетон опрокидывать.
Двадцать пять ездок, двадцать пять тачек за смену — норма. Фроське до этого далековато было. Кое-как до двадцати дотянула (из тех две по дороге, на повороте, опрокинула), так потом еле живая приплелась вечером в общежитие. В другие дни уже
давала поскромнее, по пятнадцать-семнадцать тачек.
Надо было прежде руку набить, обвыкнуть, приладиться. И без того ночами поясницу ломит, а в глазах вместо сна плахи-мостки мелькают и по ним дьявольской чередой тачки, тачки, тачки…
Бригадирша Оксана не подгоняла Фроську, не неволила. Правда, советовать советовала часто и всё по делу. А как-то, подсчитав после смены бригадную дневную выработку, спросила Фроську (с обычной своей иронической усмешкой):
— А больше дать не можешь?
— Однако, не могу, — сказала Фроська. — А что, поди, мало?
— Мало.
— Да ну вас всех! — рассердилась Фроська. — Даёте по двадцать пять, и давайте. Вам потом отдыхать, а мне вечером ещё в ликбез топать. Я уже и так два раза засыпала на уроках. Учитель ругается.
— Да я ничего, — прищурилась бригадирша. — Просто к слову. Подсчитала выработку, вижу — разница.
— Разница, разница! — Фроська обиженно отбросила за спину увязанную в кончике косу. — Не пожар тушим, а работаем. Вот она где разница.
— Ну гляди, тебе виднее.
Никак не могла Фроська уразуметь: и чего метушатся люди, куда себя и других гонят, жилы рвут да глаза от натуги таращат? И почему все работать должны одинаково, все как один — выкладываться?
Трудятся ради чего? Ради тех же денег, чтобы житье-бытье своё обеспечить. Значит, кому какое дело, сколько человек желает заработать и какую даёт выработку. Ей, к примеру, в кубышку не складывать, приданое не готовить: до свадьбы, слава богу, ещё жить да жить.
Оксанины девчата приехали издалека, знать, подзаработать хотят, при хороших деньгах домой повернуться. И пущай, личное ихнее дело. Понимая это, Фроська не один раз умышленно уступала им очередь у разливочной.
А теперь бригадирша говорит "мало". И ведь не отступится, впредь будет приглядывать, подсчитывать. Может, прямо и не скажет, а намёками, ухмылками станет добиваться своего. Настырная.
— У меня поясница болит, — решила схитрить Фроська. — Ты же сама говорила, что растворный узел "вредная работа для