дальше, как говорится, ехать некуда.
Она подняла голову резко, энергично, и Вахрамеев чуть отпрянул, встретив немигающий стальной взгляд. Старушечье лицо оживало на глазах, разгладились морщины, только у тонких губ глубже залегли колючие складки. Сказала глухо, весомо:
— Опара только тогда станет хлебом насущным, когда в кадке-коломанке держится. Взбродит — удерживай, не то поползёт на пол и вместо хлеба — грязь. Понял ты что-нибудь?
— Понял, понял! — махнул рукой Вахрамеев. — Всё это бредни ваши стариковские, мать Степанида. Опара всегда бродит, иначе какой же хлеб? — одни чёрствые колотушки. Так что не держите вы опару, всё одно не удержите. Да и не вам ведь жить, а им, молодым. Что вы, старику, лезете не в свои сани?
— Глупый ты. Святость и благочестие нужны людям. Перво-наперво.
— Чепуха! Всё вверх тормашками поставлено. Жизнь сначала нужна человеку, а к ней всё остальное прикладывается. Жизнь! Вот и пускай живут молодые по-своему, как время теперешнее требует. Не надо им мешать, не надо путать.
— Я уже не путаю, — вздохнула, поглядела в окно уставница. — Делиться порешили. Только тут мы жили, тут все и помрём на святой земле прадедов.
— А ежели половодье весной захлестнёт?
— Так тому и быть. Знамо, господу угодно.
Вахрамеев поднялся, потянул носом, фыркнул: фу ты, язви тебя! А в избе-то больницей пахнет, как он сразу не почувствовал! Может, заглянуть к кержацким "опричникам", побалакать, полюбоваться на Егоркину работу? Но стоит. Старуха и так вон квохчет, крутится, как наседка перед коршуном. Ждёт не дождётся, чтобы выпроводить нежеланного гостя.
— Так что прощевай, мать Степанида! И ты и присные, Да поберегитесь революционного красного паровоза, Как в песне-то поётся: "Наш паровоз, вперёд лети!" Не копошитесь на рельсах у истории.
Уставница пригнулась в дверном проёме — желтолицая, высохшая, печальная, похожая на иконную богородицу. Сказала жёстко, сквозь зубы:
— Не грозись, Колька! Тебя ведь упреждали…
И с треском захлопнула
дверь.
Ну старуха ядовитая, ни дна тебе ни покрышки! И ведь обязательно ужалит пли плюнет вдогонку. И чтоб последнее слово — только за ней.
Вахрамеев перегнулся с крыльца, заглянул в огород. Там на деревянных пяльцах сушились на солнце обсыпанные золой две собачьих шкуры, вокруг них роились зелёные мухи. Оборотистые хозяева, ничего у них не пропадёт: добрые рукавицы-мохнашки на зиму будут! Уму непостижимо, как это они умудрились натаскать охотничьих собак на человека?.. Ведь обычно лайка людей не берёт, ну, может быть, цапнет для острастки. Знать, в хозяев собачий выводок пошёл, не зря же говорят: "Злые собаки у злых людей". А может, наоборот?
В левое кухонное окошко кто-то наблюдал за ним, оттянув пёструю занавеску. Вахрамеев подумал, что весь разговор в горнице Степанидины сыновья слышали: дверь-то была чуть приоткрыта. Собственно, он и раньше догадывался об этом.
Красная папка в руке напомнила ещё об одном запланированном деле, и Вахрамеев, не мешкая, свернул к моленной (сруб Савватея Клинычева). Справа от входной двери председатель кнопками прикрепил на стену объявление, написанное красиво и чётко клубным художником по его личному заказу; "Распределение дворовых участков на новой Заречной улице будет производиться только до 20 августа. Сельсовет".
Слово "только" дважды красно подчёркнуто. Это хорошо — сразу настораживает.
Отошёл на середину улицы, полюбовался, неожиданно горько усмехнулся: что за люди живут на земле! Ровно слепых котят, тыкают их в молоко, а они отворачиваются, да ещё отплёвываются. И ведь сорвут объявление, непременно сорвут, как стемнеет. Ну да всё равно молва-то пойдёт, а она получше всякого объявления.
На берегу, взнуздав коня, Вахрамеев обернулся и увидел возле объявления кучку мужиков: галдят, пальцами тыкают. Гляди-ка, разобрали! А говорят — читать не умеют.
Глава 26
Викентия Фёдоровича охватил страх: сразу, мелко затряслись пальцы, когда он увидел этот синий конверт, разглядел обратный адрес. Разложенная
на столе служебная корреспонденция почти вся оказалась подмоченной (мешок с авиапочтой угодил в воду, и говорят, что охранники просушивали потом его содержимое), но письмо особенно пострадало, даже наполовину расклеилось.
Шилова испугало не это: в конверте был ничего не значащий текст, отпечатанный на бланке нотариальной конторы. Цифры регистрационного номера — три четвёрки — были сигналом тревоги, вестью чрезвычайной важности! Он отлично знал, что письмо "нотариальной конторы" может поступить только в крайнем случае.
Викентий Фёдорович тупо смотрел на подмоченный, в грязных разводах листок, внезапно ощутив вокруг пустоту, гнетущую беззвучность и недвижность — будто раз и навсегда остановилось время. Вошла пожилая секретарша, положила папку, что-то сказала — Шилов кивнул, не поднимая головы, потом проводил её невидящим взглядом.
Сложив и спрятав письмо в карман, Шилов наконец понял, что его оглушило, сбило с толку: сигнал поступил вовсе не из того источника, откуда он ждал. Он просто забыл, что у него два хозяина и что именно "нотариальная контора" откомандировала его сюда во имя долговременной "консервации".
Что же произошло и какой смысл затаили в себе эти строки официального письма? Может быть, рекомендация, совет или предупреждение? Нет, скорее всего, приказ — судя по краткости текста. Надо было ехать домой: ключ к шифру находится в одной из книг.
Впрочем, он кое о чём догадывался…
А за окном буднично грохотала, дымилась в серой цементной пыли многоголосая стройка. Шилову на мгновение почудилось, что всё это лихорадочно-спешное мчится мимо него стремительным поездом-экспрессом, а он, как на полустанке, равнодушно глядит сквозь стёкла своей "капитанской рубки". Нет, он не завидовал этим людям, увлечённым опасной скоростью. И не жалел их. Пожалуй, он впервые так остро почувствовал свою непричастность к этому орущему суетливому миру, вечную и неистребимую несовместимость с ним.
Да, но неужели его сумели "нащупать"? Всё может быть. Судя по газетам,