Категории

Читалка - Священная кровь


.

— А, старина! Не утерпел, самому захотелось проводить? — заговорил он, явно заискивая. — Вам бы надо еще на покое побыть — трудно перенести такое горе… Ну ладно, раз решили, погоняйте быстрей, опоздать могу.

Колеса неслышно катили по мягкой пыли дороги. Салим-байбача был в хорошем настроении, говорил без умолку. Он рассказал, что пробудет в Скобелеве недели две, потом поедет в Петербург, а после окончания войны обязательно отправится путешествовать за границу. Он расчувствовался, даже посоветовал Ярмату написать письмо Гульсум-биби в Самарканд, чтобы она не задерживалась там и возвращалась поскорее.

Ярмат молчал. Возле глубокого обрывистого оврага, подходившего почти к самой дороге, он неожиданно остановил лошадь.

— Потерялось что-нибудь? — спросил Салим-байбача.

Ярмат не ответил. Он соскочил с козел, нагнулся, будто искал что на дороге, и когда приблизился к Салиму, прохрипел страшным, чужим голосом:

— Ты, видно, меня старым ишаком считаешь, сын собаки? Если смел, покажи свою силу. Вот тебе! — Он с размаху ударил Салима ножом в грудь и снова прохрипел: — Ты отравил мне сердце, а я твое искромсаю!

Острый нож еще раз по рукоятку вошел в грудь Салима. Байбача сгорбился и застыл без движения. Конь, почуяв кровь, беспокойно захрапел.

Ярмат вытащил нож, далеко отшвырнул его. Неторопливо, с ужасающим хладнокровием стащил за ноги труп байбачи с коляски, подволок к краю оврага и сбросил с кручи. Тяжело вздохнув после этого, он подошел к коню, отвел его с дороги, привязал к одинокому дереву. Потом опустился на корточки, обтер пылью окровавленные руки, поднялся, погладил коня, нетерпеливо грызшего удила, и зашагал в темноту.

Он шел без дороги, как безумный шептал:

— Что я сделал? Преступление это или справедливая кара? Борода уже поседела, а я руку в крови обагрил. Вот она, все еще липнет на пальцах… Нет, я у дочери спрошу. Скажи мне, родная, скажи, Гульнар моя! Я ведь только перед тобой виноват, и давно виноват. Скажи: правильно я поступил? Если

этой крови мало, еще пролью! Эта кровь — только первая капля. Кровь всей семьи этих извергов, кровь тысячи таких, как они, не стоит и одного твоего волоска! Знаю это, знаю, доченька, и всех их уничтожу! Отец твой теперь не боится. Они теперь уже не хозяева мне. Хватит, поездили на моей спине. Теперь — довольно! Глаза мои открылись, Гульнар. Только очень поздно открылись они, ослепнуть им, — когда сердце мое уже отравлено ядом. А ты была моим сердцем, Гульнар. Раньше бы открыться им, глазам моим, тогда бы я не отдал тебя, мое сердце, на растерзание волкам!.. Как же я предстану перед тобой, когда аллах позовет нас при кончине мира? Доченька, прости! Прости твоего заблудшего слепого отца! Я кровью запятнал руки, чтоб ты простила меня… Беленькая моя, Гульнар моя, прости… О горе мне, горе!.. Бедная дочь… Проклятая жизнь!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

I

На рассвете Юлчи вышел из темной, заброшенной мельницы. Он был очень голоден. Но первой его заботой было — где снять отросшую в тюрьме бороду и побрить голову? В кармане нет даже стертого медяка. Он примостился на вросшем в землю старом жернове и долго ломал голову… Продать — нечего. Сапоги пропали в тюрьме. Рваный халат? Но кто возьмет его? Разве только старьевщик на базаре! Да если бы и удалось продать, то в чем он останется? В одной рваной рубахе?..

«Э, нашел о чем горевать!» — махнул рукой Юлчи. Но тут же снова задумался, вспомнив о том удивительном русском, с которым вместе сидели и вместе бежали из тюрьмы.

«Где он теперь? Удалось бы ему благополучно добраться до Москвы. Я и не спросил, за сколько дней поезд до Москвы доходит… В товарном вагоне, говорит, поеду… Нет, он не пропадет. Голова у него на месте. Он из таких, что в мельницу под жернова угодит — все равно невредимым выйдет… Только с харчами, пожалуй, трудно будет — у него тоже ни гроша».

В памяти Юлчи встало все, что связано было с его новым другом, начиная с первой встречи в тюрьме.

Через три-четыре дня после ареста Юлчи в камеру к нему ввели

какого-то русского. Истомившийся в одиночестве, джигит встретил его открытой дружеской улыбкой.

«Вот бы знать язык, побеседовать!» — промелькнула у него мысль.

Русский понравился Юлчи с первого взгляда. Это был среднего роста человек, широкоплечий, с сильными руками, лет тридцати пяти — сорока. Из-под его потрепанной фуражки выбивались завитки густых темно-русых волос. Во взгляде, в спокойных, медлительных движениях чувствовались сила и уверенность.

Русский бросил на край нар небольшой сверток в старом одеяле и внимательно оглядел Юлчи с ног до головы.

— Яхши! — проговорил он густым басом. Потом подложил под голову сверток, прилег на нары и долго лежал, думая о чем-то своем. Время от времени он бросал на Юлчи осторожные, только уголками глаз, взгляды.

Юлчи тоже присматривался к своему соседу. Особенно удивило джигита невозмутимое, даже какое-то насмешливое спокойствие этого человека: русский не проявлял ни страха, ни смущения: он вошел в камеру и расположился на нарах с таким видом, точно по пути завернул в чайхану на перекрестке и прилег отдохнуть на широкой дощатой супе.

«Интересно, — думал джигит, — кто он? За что попал сюда? Судя по виду, по одежде, он рабочий человек».

Заметив на себе осторожный, изучающий взгляд русского, Юлчи почувствовал смущение. У него явилось желание объяснить, что попал он в тюрьму случайно, а не за какой-либо дурной поступок. Некоторое время он сидел, наморщив лоб, перебирал в памяти немногие известные ему русские слова. Потом вдруг просветлел, припомнив нужное:

— Твоя мастеровой?

Русский понял, кивнул головой, улыбнулся.

— Моя завод работай, — пояснил он.

Юлчи сразу оживился.

— А маники бойда работ ясайди[100] — джигит вскочил с нар, выдернул из прорехи халата клочок ваты, бросил его на пол и взмахами рук изобразил работу кетменем в поле.

Русский опять заулыбался, знаками объяснил, что понял.

Так прошел у них весь первый день.

Наутро новый товарищ Юлчи подпорол край одеяла, достал какую-то