Категории

Читалка - Детство (Повесть)


припустил в переулок, зная, что дед должен быть там. Дед разговаривал со своим приятелем. Я прильнул к нему:

— Дедушка — дыни!..

Дед не слушает. Постукивая по земле концом палки, он продолжает разговор:

— Знаю, знаю. Он был человеком Мусульманкула, самого шайтана мог поучить…

— Очень хорошо, раз вы его помните! — тяжело мотнув крупной головой в старой тюбетейке, говорит приятель деда. — Так вот, и надо ж было, чтобы я встретился с ним лицом к лицу, будь он проклят! Он на коне, а я пеший. И в руках одна палица. А ведь он здоров был, как див, и в бою злой до бешенства…

Я невольно прислушиваюсь. Поглядываю то на деда, то на его дружка. Речь шла у них о войнах, об осадах, о каких-то ханах, беках. Кто-то там успел запереть большие ворота какой-то крепости, кто-то перекрыл воду в город. Где-то там, в садах, переспелые фрукты осыпались и гнили, потому что садоводы сбежали куда-то… Разговор этот, кажется мне, увлекательнее самой интересной сказки.

Наконец, старики смолкают и задумываются, опустив головы, — видно, вспоминают свою молодость. Я спохватываюсь, дергаю деда за руку:

— Дыни…

— Сиди смирно, проказник, — говорит дед. — Дыни еще не поспели.

Я продолжаю приставать, изо всех сил тяну деда за руку. Чтобы отвлечь меня, приятель деда начинает выделывать своей длинной палкой всякие штуки, перебрасывает ее с руки на руку. Потом сиплым голосом запевает шуточную песенку. Но на меня это не действует. В конце концов дед говорит приятелю:

— Что поделаешь — дитя. А желание дитяти превыше воли падишаха.

Я не знаю, какая могла быть связь между моим желанием отведать дыни и волей какого-то там падишаха, но зато я очень хорошо понимаю — раз дед сказал так, значит, желание мое будет исполнено.

… Если пройти от нашего дома сотню шагов узенькой улочкой, выйдешь на мощеную булыжником большую улицу квартала Ак-мечеть. Здесь на перекрестке три лавки: одна мясная и две мелочных. Лавчонка Мусы всегда казалась мне никчемной — он торговал только морковкой,

луком, мукой и керосином. Зато у старого бородатого лавочника Сабира можно было найти все, начиная от развешанных низками «хлебцев с дырками» — засиженных мухами баранок, «хлебцев-лошадок»— фигурных пряников, червивой джиды и сушеного урюка до каменного угля, клевера и александрийского листа.

Мы идем прямо в лавку Сабира. Лавочник встречает меня приветливо, говорит звучным медовым голосом:

— Ай молодец-удалец, дедушке твоему дожить до твоей свадьбы!

Дед берет из кучи дынь одну, самую маленькую. Обнюхивает ее, передает мне. Потом спрашивает цену. Лавочник что-то говорит в ответ. Дед, хмуря кустистые брови, бросает на него короткий выразительный взгляд, молча достает из кармана длинной бязевой рубахи несколько медяков. Близко поднося к глазам, внимательно осматривает каждую монету в отдельности и также молча бросает хозяину. Сабир-лавочник качает головой.

— Нельзя, отец, прибавьте малость.

Дед обрывает его:

— Хватит! И так хорошую цену дал. — И поворачивает к дому.

— Дада-кузы, отец! — всполошившись, кричит лавочник вслед. — Без прибавки никак нельзя!

Но дед даже не считает нужным оглянуться. А когда сворачиваем в улочку, говорит сам себе:

— Продавать — продавай, но и совесть знай! Можно ли спрашивать все, что на язык навернется?

А потом и на меня начинает досадовать— Дурень, не мог потерпеть! За такие деньги я бы тебе с базара большую принес…

Прижимая под мышкой дыню, я ветром врываюсь во двор. С ходу кричу матери, занятой шитьем на террасе, требую нож. Старший братишка и сестренка, сметывавшая какие-то лоскутки, удивляются, радуются. Тут и дед подходит, осторожно переступив порог калитки.

— Дорого купил, — говорит он матери, кивнув на дыню. — Мог бы сходить на базар, да сын твой пристал, не отвяжешься. — И смущенно улыбается. — Желание дитяти превыше воли падишаха… Ничего, был бы он здоров и невредим, после меня бы долго жил. Очень я люблю его, сорванца!..

После этого дед через каждые два-три дня входил в калитку вспотевший

и запыхавшийся, вынимал из-за пазухи полосатую дыню-скороспелку и принимался жаловаться бабушке и матери на шум и толкотню базара…
* * *

Мать надела на меня чистую рубаху из красного в белую полоску тика, длинную и просторную, сама прикрылась старенькой паранджой и сунула под мышку небольшой узелок. Мы отправились к другому моему деду (с материнской стороны). Это — совсем рядом, в квартале Нижняя Ак-мечеть. Мать иногда наведывалась туда прямо по крышам соседних домов, просто накинув на голову какой-нибудь легкий халатишко.

По пути я на какое-то мгновение задержался у лавки белобородого Сабира, позавидовал, как старик, отвешивая пряники, ловко управляется с маленькими ручными весами, старыми, с деревянным коромыслом, с помятыми чашами. Потом засмотрелся на толстого, почти круглого мясника Нияза, дремавшего на низенькой табуретке, подивился, как он не боится ос, которые роем гудели вокруг него.

К знакомой калитке я все же подбежал первым и влетел прямо в сапожную мастерскую — небольшую приземистую мазанку на внешней, мужской, половине двора. Здесь гнули спины над шитьем ичигов восемь человек: сам дед, двое его сыновей (мои дяди) и пять учеников и подмастерьев.

Дед — полный, внушительного вида старик с круглой головой, с крупным лицом и с опрятной белой бородой — сидел перед маленьким подслеповатым окошком у толстой, гладкой колоды и кроил кожу. Увидев меня, он проговорил, нарочно вытягивая губы трубочкой:

— Бо-бо-бо! Мой милый, мой славный малышок!

Оба дяди обняли меня по очереди и опять занялись своим делом. Старший Эгамберды — высокий, худощавый (пожалуй даже слишком), у него большие задумчивые глаза, широкие сросшиеся брови и красивые, к лицу, усы и вообще вид он имел щегольской, одевался всегда чисто: на голове новая тюбетейка, стан перепоясан двумя шелковыми поясными платками, — взглянул на меня из-под густых бровей и чуть приметно заговорщицки прищурил левый глаз, видно намекал на что-то интересное, скорее всего на новое приобретение,