цепах на свирели, мячи, прислушиваемся к спорам между покупателями и лавочниками, наконец, останавливаемся перед малюсенькой лавчонкой.
Я здороваюсь с хозяином:
— Ассалам алейкум! — Протягиваю ему рубль и образцы шелковых ниток.
Галантерейщик — рыжеватый человек с длинной бородой, скромный и обходительный, улыбается:
— Ваалейкум ассалам! — Спрашивает: —Так, значит, цветной шелк понадобился, да? Хорошо, хорошо. Шелков у нас много, сынок. — Поглядывая на деньги, он начинает перебирать образцы. — Так, светло-зеленый — цвета капустного листа, желтый — цвета тыквы… вишневый, фисташковый, бледно-розовый…
А мы с Агзамом засмотрелись на птиц в клетках, стоим притихшие.
— Дядя! — говорю я взволнованно, показывая на одну клетку. — Это что за птица?
— Это, сынок, соловей. Слыхал о такой птице — соловей? Самая редкостная из птиц!
— Слыхал, мама говорила как-то, что они прилетают на заре, когда расцветают розы. И как поет слышал, а видеть не видел, — говорю я и упрашиваю старика: — Дядя, заставьте его спеть!
Старик тихо смеется:
— Сам же ты сказал, сынок, что соловей прилетает, когда расцветают розы. Он же влюбленный в розу…
— Дядя, а что он ест — соловей?
— Червей ест, сынок, понял? — улыбается старик и продолжает: — Держать соловья трудно, очень он привередливый. Но зато если запоет, за сердце хватает…
Агзам дотронулся рукой до второй клетки:
— Я видел такую птицу.
Это был скворец, черный, с желтым клювом.
— Ия тоже видел! — подхватываю я. — И как поет слышал. Дядя, когда же поют ваши птицы?
— Поют, малыш, когда желание явится. Возьмет вдруг и запоет.
Старик протягивает мне сверток с мотками разноцветного шелка. Я бережно прячу его за пазуху и оглядываюсь па Агзама.
— Постой, не спеши, посидим немного. А вдруг запоет какая-нибудь.
— Что ты! Разве станут они петь на базаре при таком шуме? Идем! — шепчет Агзам.
Мы уходим. Вдруг слышим, запел скворец. Я останавливаюсь, как вкопанный:
— Вот, не
говорил я! А какой голос, голос какой!
— Ну его, идем на большую улицу, на конку посмотрим, — говорит Агзам и тащит меня за руку.
Мы спускаемся вниз на большую улицу. Мимо проезжает конка.
Эх, опоздали! — горюет Агзам. — А то проехались бы, прицепившись сзади.
— Да, неудачно вышло! — соглашаюсь я.
И мы мелкой рысцой бежим домой. -
III. В степи
Раннее утро. Приятной свежестью веет ласковый ветерок. В воздухе стоит переливчатый звон птичьих голосов. Под сводами виноградников в придорожных садах, словно подвешенные напоказ, свисают тысячи тугих кистей. Ягоды скороспелого чилляки уже рдеют первым румянцем.
Мы с Агзамом едем на арбе. С чувством трепетного волнения и восторга мы любуемся нежным шелком голубеющего неба, непередаваемой красотой медленно проплывающих мимо садов, полных волшебной музыки, звонких трелей.
Вчера, когда я пришел из школы, мать развешивала на веревке только что выстиранные мои ситцевую рубаху и бязевые штаны. Она встретила меня улыбкой.
— Завтра едешь! — сказала она.
— Куда? — встрепенулся я.
— В Янги-базар поедешь. Только что был один человек. Неожиданно появился. Вдруг, слышу, кто-то стучит в ворота. Выхожу, а это, оказывается, от отца. «Пусть, говорит, Мусабай будет наготове, завтра на рассвете заберу его с собой». И Агзам едет, тоже отец вызывает. Я уже сказала его матери.
Я не помнил себя от радости. Перед глазами у меня сразу возникли степь, горы. Казалось, я уже вижу казахские аулы, могучих верблюдов, быстрых коней.
И вот, чудесным ранним утром мы с Агзамом едем, несказанно радостные и довольные.
Арба тяжело нагружена. Мешки и ящики с сахаром, с чаем, с ламповыми стеклами, нитками, иголками и тому подобным товаром. Арбакеш наш — немногословный человек, тихий и ласковый. Прикрикнет на лошадь: «Чу!», хлестнет разок плетью и — скуки ради, наверное, — тихонь ко замурлычет про себя какую-то песню.
Подъехали к чайхане, которая прилепилась к берегу канала Зах, бушующего здесь
в глубоком яру. Арбакеш натягивает повод, говорит, сходя с лошади:
— Слезайте, мальцы, слезайте!
Мы с Агзамом разом спрыгиваем с арбы.
— Это место называется Гышт-купрюк, — объясняет нам арбакеш. — Здесь мы ненадолго выпряжем коня—. пусть отдохнет животина, поест клеверу.
Возле чайханы много арб, лошадей, ишаков. В чайхане полно народу. Шум, гомон. Кипят два огромных в грязных потеках самовара, нечищенных, наверное, с прошлой осени.
Чайханщик — тощий человек лет пятидесяти — и на минуту не присядет. «Самоварщик, клеверу!», «Самоварщик, быстро — чайник чаю!» — слышится со всех сторон. А он бедняга, бегает из одного конца чайханы в другой? «Сейчас, сейчас!» Перед нами он со стуком ставит ржавый, допотопного вида поднос с двумя черствыми лепешками, чайник с надставленным жестью носиком и две чиненных скобками пиалы.
Мы с Агзамом достаем из сумки мягкие лепешки, которыми снабдили нас на дорогу наши матери, и с наслаждением пьем чай, — для нас это еще одно удовольствие.
— Ух, упарился! — говорит Агзам, обмахиваясь подолом рубахи.
— Припекает солнышко, — степенно, по-взрослому говорю я, взглянув на небо.
Усталый арбакеш, молчком выпив две пиалы чая с куском лепешки, закладывает за губу щепоть насвая.
Лошадь клевер съела, и мы запрягаем ее, отправляемся дальше.
Начинается степь. Изредка виднеются усадьбы русских поселений.
Солнце в самой середине неба. Душно.
— Ну как, жарко? — спрашивает арбакеш, заметив, что мы начинаем проявлять нетерпение. — Держитесь, мальцы! Эти места не зря называют пустынной степью. Видите, трава посохла, — и он широко разводит рукой.
— А мне нравится, я совсем не замечаю жары, — уверяю я арбакеша, — Смотри, смотри, Агзам, горы! Высокие, высокие!.. Люблю горы! Красивые они… — Я запинаюсь от захлестнувших душу радости и восторга.
Порой в чистом, сияющем от солнца небе появится коршун. Прочертит одиндва круга и исчезнет неизвестно где. Иногда почти над самыми нашими головами пронесется стайка