в нашем деле наступил застой. Ткачей шелка и тех совсем мало осталось: там один, тут один… Скоро и мне, наверное, придется свернуть дело. Расходов и тех не оправдываешь.
Дед кивает головой:
— Ты прав. Раньше все люди носили простую бязь.
Девушки, женщины и те в бязь одевались. А появился ситец, и дела ткачей пошли на убыль. Фабриканты утопают в деньгах. Выходят все новые и новые товары — бархат, плис, сукна, шелка и всякие прочие штуки. Да, здорово переменились времена. Но, сын мой, худые это времена. Злодеяниям и притеснениям нет предела. Правде, справедливости пришел конец. Нам только и осталось уповать на аллаха, друг мой!
— Верно, отец! Справедливые слова. Бедняки, неимущие в обиде, а сытые кутят, распутничают.
Дед легонько трогает бороду, говорит ткачу:
— Запасись терпением, сын мой, и достигнешь своих желаний. Но мой совет тебе такой — бросай ткачество. Занятий всяких много, берись за какое-нибудь подходящее по времени. Даст бог и придет к тебе удача.
Я тяну деда за руку:
— Идемте, дедушка, на гузар сходим!
— Ах, сорванец! Ну, идем, идем, — говорит дед, с трудом поднимаясь на ноги.
Взявшись за руки, мы отправляемся на перекресток, к лавкам.
* * *
Деду нездоровилось. Уже будучи больным, он некоторое время еще держался кое-как, а потом слег окончательно. Теперь он уже не сходит с постели на террасе. Лишь иногда приподнимется через силу и посидит на солнышке, сунув за спину подушку.
— Хорошо бы Таш приехал. Сил нет, ко сну клонит, это знак близкой смерти, похоже сочтены дни мои, — часто говорил он бабушке.
Приехал отец. Он, хоть в душе и был опечален, старался утешить деда, когда тот начинал жаловаться на недомогание.
— Не бойтесь, — говорил он, — вы хорошо выглядите, отец, и еще поживете.
А тетка с Лабзака чуть не каждый день приводила всех своих ребятишек и плакала, не переставая. Так что деду самому приходилось утешать ее..
— Перестань, не плачь, доченька, — говорил он. — Смерть — это наследие
наших отцов…
Хорошо помню, как он дрожащими руками брал иногда дочку тетки и мою сестренку Шарофат (они были еще младенцами). Подержит, пожелает им:
— Пусть долго живут и здравствуют! Боже, пусть здравствуют и живут они до тысячи лет! — расцелует и вернет детишек матерям.
Я часто подсаживался к нему, ласкался, трогал бороду, гладил щеки. А он легонько похлопает меня по спине и скажет:
— Иди играй, мой мальчик. Что тебе сидеть? Беги к своим товарищам.
Дед умер, когда я был на улице. С нашего двора донеслись громкий плач, причитания. Прибежал я, а отец, бабушка, (мать, тетка уже сидят у изголовья дедушки и плачут. Отец, вытирая платком слезы, повернулся ко мне:
— Беги в школу, позови сестренку свою Каромат. — И сам поспешил зачем-то на улицу.
Около деда собираются дядя, бабушка Таджи и другие близкие родственники. Я спохватываюсь, бегу к дому учительницы. Через ворота вбегаю на просторный двор, подхожу к сестренке. Шепчу:
— Умер… дедушка… Идем скорее!
Каромат побледнела, застыла на мгновенье и вдруг громко зарыдала. Учительница сразу догадалась, в чем дело. Она шепотом прочитала молитву, провела руками по лицу, потом тихонько сказала что-то сестренке. Каромат дрожащими руками торопливо сунула книги в сумку, и мы молча побежали домой.
Во дворе у нас уже собрались жители квартала, соседи, знакомые, родственники. В полдень дедушку понесли на кладбище. Я был мал, но все хорошо помню. Мы долго шли через Беш-агач к Бурджару. В камзоле, подпоясанный новым поясным платком, в старенькой тюбетейке, босой, я семенил в толпе, запинаясь на каждом шагу и проливая слезы. Было жарко, душно. От жары у меня пересохло во рту. На Беш-агаче я напился из большого канала, черпая горстью мутную воду. На кладбище, когда дедушку стали засыпать землей, я заглянул в могилу. Как страшно! Дядя сердито оттолкнул меня в сторону. Тут какой-то старенький человек начал громко читать коран. Все притихли. «Бедный дедушка! Как же он останется в этой глубокой, темной
могиле? А если сейчас явятся Мункар, Накир!» — внезапно мелькнула у меня мысль, и меня бросило в дрожь. Огромное, в глубоком безмолвии кладбище вдруг показалось мне каким-то иным, нездешним миром. Страшно! Как страшно!..
Мать, тетка, сестренка Каромат встретили нас громким плачем. Бабушка сидела молчаливая и печальная. Время от времени по ее морщинистым щекам скатывались одна-две слезинки.
Вечером, еще до наступления темноты, бабушка зажгла в углу комнаты свечу. По очереди читают коран. Я один дольше всех задерживаюсь в пустом доме. Шепотом читаю по памяти какой-то — не помню уже — стих корана, которому меня научил дедушка. Читаю со слезами, с чувством, от всей души. Сердце мое, кажется, обливается кровью, и я вдруг громко рыдаю. Потом долго сижу молча. Вспоминаю каждое дедушкино слово. На душе у меня так же пусто и темно, как в этой пустой и темной комнате.
В дверь тихонько входит мать.
— Что ты сидишь тут один в темноте? — с дрожью в голосе говорит она. — Это может худо кончиться. Идем!
Она берет меня за руку и уводит на террасу.
II. Школа
Я рано вскочил с постели, быстро оделся.
На дворе осень. Каждое дерево — факел. Как стекло, прозрачна вода в арыке. В воздухе легкая дымка, чуть приметная. Цветут розы, вьюнки, всяких сортов портулаки — им нипочем первые осенние заморозки.
Когда я торопливо умываюсь в арыке, ко мне с чайником подходит мать.
— Рано ты поднялся, прежде еще спал бы, — говорит она улыбаясь. — Самовар уже вскипел. Иди попей чаю. Дам тебе чистую рубашку, наденешь триковый камзол, щеголем будешь выглядеть. Учитель твой любит чистоту.
Мать сама одевает меня, украшает голову тюбетейкой, которую сшила для меня своими руками. Я с нетерпением, торопливо пью чай. Мать подает мне новенькую дощечку, она бедная, сама выстрогала, выгладила ее до блеска.
— Смотри, хорошая? — спрашивает она, внимательно и любовно оглядывая меня с головы до ног. — Учитель азбуку напишет на этой дощечке…
— А я сразу же