Категории

Читалка - Детство (Повесть)


рыдает: — Боже, пошли смерть всем байбачам, пусть найдут они свою погибель!..

Ученики, подмастерья, оба дяди дрожат от гнева. Дед побелел весь, кричит:

— А кто он, байбача этот? Как звать его, подлеца?

— Я храню это в тайне, мастер, — тихо говорит старуха. — Узнает сам бай, он не оставит нас в покое.

— Сынки баев от богатства бесятся, собаки! — глухо говорит старый подмастерье.

— У них вся жизнь — сплошная мерзость, у этих подлецов! — говорит второй.

Я не понимаю, что значит обольстить, но я вижу слезы старухи, гнев окружающих и невольно сжимаю кулаки.

После затянувшегося тягостного молчания, дед пытается утешить старуху:

— Перестань, не плачь. Много на свете подлецов, притеснителей, у всех у них одинаково мерзкие собачьи повадки. Я много повидал, много раз слышал о таких случаях. Терпи, аллах сам воздаст нм по делам их! — Подумав Немного, он поднимает голову, спрашивает: —Так, значит, сын твой ушел от мастера Мир-Ахмада?

— Поссорились они… Не откажите, мастер, примите его, жертвой мне стать за вас! — запинаясь, умоляет старуха.

— Что ж, посылай своего сына, старая. Я сам потолкую с ним. Проберу как следует, а потом возьму на работу, дурня.

Старуха долго благодарит деда и уходит, сгорбившаяся, волоча по земле полы своей старенькой паранджи.

* * *

Жара стоит неимоверная. Нещадно палит солнце. Подмастерья и оба дяди обливаются потом, то опахиваются мокрыми платками, то наклонившись, смахивают пот со лба согнутым пальцем. А деду — хоть бы что: лоб усыпан крупными каплями пота, а он работает себе, как ни в чем не бывало, насаживает голенища ичигов на правила, колотит пестом, с треском кроит кожу на новые заготовки.

— Эх, нырнуть бы сейчас в ледяную воду под обрывом, поблаженствовать бы! — говорит круглощекий подмастерье.

Дед только хмуро взглядывает на него, но ничего не говорит. В разговор неожиданно вступает старый подмастерье:

— Да ведь сегодня вторник! — вспоминает он. — Завтра среда, значит, я иду на базар,

не так ли, мастер? — Не дождавшись ответа, он продолжает: — Вот иродам удачно ичиги — ив прохладную чайхану. Поднаверну мягкой, как пух, лепешки, макая в варенье. А потом зеленого чаю напьюсь до отвала. — По безбородому лицу подмастерья расплывается улыбка.

— Очнись, друг! — охлаждает его другой подмастерье. — Не болтай зря. На этот раз черед мой. У меня и новый, из алачи, халат давно наготове. Приоденусь и пройдусь разок по базару в свое удовольствие… Да, мастер? — Он с надеждой смотрит на деда и говорит мечтательно: — Хорошо на базаре! Душа так и рвется туда, как птица. Шум, гомон. Народу множество: к примеру, что река великая течет, разливается!..

— Довольно, довольно! Занимайтесь своим делом, а там видно будет, — говорит дед, не поднимая головы от колоды.

В мастерской снова устанавливается тяжелая, гнетущая тишина. Слышен скрип раскраиваемой кожи да растягиваемой на весь размах рук дратвы. Все отупели от жары, работают вяло, еле-еле.

Какой-то арбакеш сгружает на улице с арбы песок и уезжает. Я мчусь туда, словно это не песок, а золото.

* * *

Бабушка расстилает во дворе кошму, старательно обметает ее веником. Она очень любит выбивать кошмы, поливать и подметать двор, и вообще все, что связано с движением. Такая уж она неугомонная.

Дед встает, осторожно сходит с террасы, усаживается на приготовленное бабушкой место. Он только что рассказывал о разных событиях своего времени, вспоминал случаи из жизни и теперь сидит, скрестив ноги и задумчиво потирая колени.

— О!.. — качает он головой. — Жизнь, она, как вода, в один миг промчалась-миновала! И счастливая пора моя миновала, и верблюды, и деньги — все прошло, все миновало. А было время, блаженно покачиваясь на верблюде, я водил караваны и в Чимкент, и в Сайрам, и — слышите! — в самую Каркару! И вот прошла моя пора. Пожил я, побывал, повидал, а теперь — был бы Таш жив, здоров.

Бабушка расстилает с краю кошмы небольшую, стеганную, на вате, подстилку, заново завязывает платок на голове

и с клубком ниток в руках присаживается возле деда.

— Да, жизнь проходит, и счастливая пора минует в единое мгновение. Теперь дал бы бог Ташу здоровья покрепче, да детишек побольше — вот о чем моя молитва. — Она задумывается на минуту, вздыхает. — Только вот нет у нас ни клочка усадьбы за городом, ни хотя бы двора чуть попросторнее. Ютимся в этом дворике, величиной с ладонь…

— Э-э! — машет рукой дед, не поднимав задумчиво опущенных глаз. — Нашла о чем говорить! Вся жизнь прошла на коне, на верблюде. И в дождь и в снег по горам, по степям скитался. Добывать на жизнь — дело не легкое, эх-хе!.. — И, видимо позабыв, о чем шла речь, продолжает с увлечением: —Лошадь, она, должен сказать, редкостная тварь. Конь в горах, в степи — вернейший друг человека. Так и кажется, что сердце коня бьется вместе с сердцем всадника. Я сам много раз испытал это в своих странствованиях., Даже навоз коня — сокровище. На кизяк ли употребишь его для очага, на другое что. Особенно в дехканском хозяйстве — навоз, что редкостный перл. Слыхал я, будто и у лекарей конский навоз ценится чуть ли ни на вес золота. А кумыс кобылий — из лекарств лекарство. Эх, был бы он сейчас, припал бы к чаше с жадностью — и пил бы, пил!.. Особенно в бою или на улаке конь — бедняга — прямо-таки в ярость впадает. Думается, что и радости в коне больше, чем в человеке. Особенно, если на иноходце едешь — благодать! Коней-орлов, иноходцев повидал я довольно, вспомнишь — и то радостно. Говорят, и у святого Али был конь, Дульдуль, как орел, стремительный. — Помолчав немного, дед вдруг вспоминает о верблюдах. — Однако и верблюд в степи, скажем, или в пустыне, к примеру, что великая река — все ему нипочем, В степи ему довольно сухой колючки. Три дня, четыре дня едешь по пустыне, ни капли воды, а он, бедняга, терпит. Солнце палит, как в преисподней, а верблюду — хоть бы что! Из молока верблюжьего напиток делается, кумран, добрый на вкус. Довольно видал я, довольно пивал. Помнишь, старая, вдруг верблюдица наша разродилась