Категории

Читалка - Обида


такие пять лет.

— А потом умереть? — с горькой улыбкой спросил Борис Владимирович. Он невольно узнавал в Колюшке себя молодого, и это его расстраивало, подтачивало уверенность в себе теперешнем.

— Что смерть? — сказал другой каменщик. — У каждого своя судьба.

— Судьба, судьба… — сказал Борис Владимирович. — Это всё мистика. Очевидно, и покойный был склонен к этому. Я не удивился бы, если б узнал, что Василий Петрович был человеком верующим.

— Не был он верующим, — сказал угрюмый. — Тогда, выходит, и я верующий, потому что реставрирую Божьи храмы? Мастерство переживает все религии! Мастерство переживает всё! Что есть мастерство? Это воплощённый дух человеческий. Вот строили люди храмы во славу Господа Бога, а мы их реставрируем. Во славу чего? Во славу человека! Мастера! И вообще я уверен, что памятники придумали безбожники. Они не надеялись на загробную жизнь, на бессмертие в другой жизни. Они на это не рассчитывали. Им подавай в этой жизни хоть камень, хоть курган, хоть холмик над могилой. А если ты веришь, что там, за пределом, тебе ещё жить, то здесь, на земле, и беспокоиться нечего.

— Но ведь в те же скифские курганы клали полное, как говорится, снаряжение для будущей жизни, для запредельной, — возразил Борис Владимирович.

— Ну, уж тут, знаете, на Бога надейся, а сам не плошай.

— Оригинальный, конечно, поворот, — усмехнулся Борис Владимирович, — но к данной ситуации он отношения не имеет.

— Но кто же имеет право отвернуться от жены, от детей? — спрашивала в пространство Зинаида Михайловна.

— Мастера получаются только из самых стойких, — упрямо повторял молодой каменщик.

— Но почему именно памятник? — спрашивал Борис Владимирович. — Откуда эта болезненность? Вот на что вы ответьте…

— Судьба! — отвечал угрюмый, а Никита Епифанов вспоминал своего друга и то и дело утирал слёзы и говорил дрожащим голосом:

— Да никогда в жизни он этих слов не произносил. Я не слышал от него ни «художника», ни «судьбы», ни «мастера», хотя мастер он был

. Теперь-то я знаю, почему такое вышло. Ведь каждому на любое дело нужно оправдание. Вот он и оправдывался: мол, не баловством занимаюсь, мол, памятник — дело нужное… Это он головой так думал, а душа-то его вон куда стремилась, руки-то своё брали. Знаю я это, знаю… — И он вдруг подошёл к жене, обнял её, неловко уткнулся в её полную открытую шею и забормотал: — Катенька, родная моя, прости меня ты, прости… — И, обрати ко всем своё искажённое душевной мукой, мокрое от слёз лицо, продолжал голосом твёрдым и страстным: — Вот она сидит!.. Ведь у неё талант, а я её ругаю… Она ведь поёт у меня, голубушка. Так поёт, что в жизни… — Он всхлипнул и покривился. — В жизни я такого не слышал. А разве она поёт? Когда ей петь-то? Росла ведь в войну, работала с утра до ночи, Когда петь-то? А кто ей сказал? Я ей говорил: у тебя талант, а что я — профессор, чтоб меня слушать? Теперь-то она молчит. И на праздники не споёт — стесняется. Мол, куда мне, не девочка, не в клубе. Молчит она теперь и только со мной, с подлецом, ругается. Душа-то у неё как в тёмной клетке. Где уж тут петь… — Он заплакал, уже не скрывая своих слёз. — Эх, люди! Да зачем же вы себя губите, душу свою зачем в клетку запираете? А если кто запоёт при вас, ещё и пальцем показываете. Да пойте же вы, не стесняйтесь! Пой, Катенька, пой, соловушка моя! Закрой глаза и пой!

НАСМОРК

В день последнего визита тёщи Павел Егорович Тихонов убедился, что жизнь его теперь окончательно налажена, что лучшего желать не приходится, а остаётся только жить да жить. Тёщины посещения для него обычно были наказанием. Но последнее обернулось праздником души. Ещё в прихожей Галина Семёновна критически оглядела комбинированную вешалку и, строго поджав губы, сказала:

— Слава богу, теперь хоть есть куда пальто повесить.

И эта скупая, можно даже сказать, сомнительная похвала так подействовала на Павла Егоровича, что тот чуть не заплакал от умиления.

Войдя в комнаты, Галина Семёновна рыскнула глазами по новёхонькому, пахнувшему

фабрикой мебельному гарнитуру, хотела было строго поджать губы и что-нибудь, по обыкновению, пробурчать, но не смогла. Она прошлась по комнате, потрогала пальцем обивку шикарной диван-кровати и осторожно, не сгибая спины, опустилась в кресло.

— Ах, как хорошо! — с застенчивой улыбкой только и произнесла она.

Тут уж Павел Егорович не выдержал и, задыхаясь от полноты чувств, без шапки и пальто, побежал в магазин за шампанским. На улице он, как мальчишка, прыгал через лужи, радовался холодному октябрьскому дождю.

Когда Павел Егорович открыл шампанское, тёща встала, поправила рукой задравшийся край накрахмаленной до хруста скатерти и строго посмотрела на Серёжу, выронившего вилку, потом повернулась к дочери и зятю. Все притихли, а Серёжа застыл с куском колбасы на вилке.

— Дорогие мои дети… — сказала тёща и вдруг прослезилась, чего за ней не водилось со времён сватовства Павла Егоровича, то есть с того самого решительного разговора восемнадцать лет назад, когда они с Варей объявили, что намерены сочетаться законным браком. — Дорогие мои дети, — прокашлявшись и промокнув слёзы платком, продолжала Галина Семёновна, — вот я и дожила… Теперь можно и помирать спокойно. — Она повелительным жестом руки остановила возражения. — Ведь что матери надо? Знать, что её ребёнок, её дочь окружена заботой и ни в чём не нуждается. Матери нужно знать, что её дочь счастлива. Не всегда мы с тобой ладили, Павел…

Серёжа фыркнул, потом запихнул в рот колбасу и, наклонившись, стал жевать. Мать постучала пальцем по столу. Павел Егорович втянул голову в плечи и опасливо посмотрел на тёшу, потом на жену. Он не был трусом, но, в силу своего мягкого и чувствительного характера, панически боялся всевозможных скандалов, выяснений и тому подобных вещей.

Тёща сделала обиженное лицо, но в сторону Серёжки даже не посмотрела. Внуку — этому пятнадцати летнему оболтусу — бабушка прощала всё. И он, чувствуя себя привилегированной кастой, человеком на особом положении, не упускал случая подшутить