|
Читалка - Полынь-трава
Цитата: Ваш комментарий:
Анонимная заметка
прошептала:
— Мне тоже тошно! Увези меня отсюда. Поедем к тебе! — Куда ко мне? — Домой, к тебе! Юнкер жалко и растерянно улыбнулся. — Домой? Настенька, у меня третий год нет дома. Я выгнанная на мороз собака. Мы все — выгнанные собаки и дома у нас нет. Сегодня Ростов, завтра Харьков, послезавтра опять Ростов, а через неделю, может быть, помойная яма… Нет у нас дома» нет родины, ни черта нет, кроме пьяного ухарства и спрятанного отчаяния. Мне скверно, Настенька! Она взяла рукав его гимнастерки двумя пальцами и повертела, раздумывая. — Я б тебя к себе позвала, только у меня собачья конура тоже. Брезгать будешь. Юнкер перебил. — Куда хочешь, только вон отсюда! Я могу здесь разрыдаться, закричать, убить кого-нибудь. — Ну, тогда поедем. После на меня не сердись. Где твоя шапка? — Я сейчас возьму. Белоклинский разыскал в куче свою саблю и фуражку и вернулся к Насте. — Едем. Уже в дверях кабинета она вдруг остановилась и обдала юнкера горячечным блеском зрачков. — Как тебя зовут, миленький? Я и не спросила, дура. — Всеволод. — Всеволод? Севушка! Севушка! — повторила она, как будто прислушиваясь к каким-то нежным звукам в имени, и быстрыми шагами пошла через общий зал к вестибюлю. XIИзвозчик, пропутавшись долго в кривых переулочках, остановился у калитки в глухом остроколом заборе. — Приехали. Вылазь, миленький» — сказала Настя задремавшему Белоклинскому. За ней он прошел садом в глубь двора к покривившейся хатке. Девушка открыла визгнувшим ключом маленькую дверку. — Нагнись. Тут низко, — шепнула она. Юнкер шагнул в хату и в темноте почуял влажный масляный запах крашеного земляного пола и аромат каких-то сухих трав. Девушка открыла вторую дверь и протолкнула в нее юнкера. — Иди в горницу, а я сейчас лампу заправлю. Он очутился в низкой и узкой комнатушке. Мутно-синим квадратом яснилось окно и трепетал на нем распластанный крест рамы. Здесь еще сильнее пахло сухими степными травами. Ощупью нашел стул и сел.
В щели двери вспыхнула полоска оранжевого света, и Настя вошла с керосиновой лампой. Поставила ее на стол и, пройдя к окну, опустила ситцевую занавеску. Юнкеру неожиданно вспомнились тревожные, потрясающие строчки: Опустись, занавеска линялая,
На больные герани мои…
Девушка отошла от окна и остановилась посреди горницы, поправляя прическу. В черном, закрытом до шеи платье она казалась почти девочкой, худощавая и легкая. Белоклинский оглядел комнату Вдоль стены у окна стояла узкая девичья кровать, накрытая пикейным покрывалом. Над ней в красной рамочке висела фотографическая карточка юноши в кепке с пристальными и твердыми глазами. На комоде в углу, в двух фарфоровых кувшинчиках, стояли букеты ковыля, полыни и чобрика, и юнкер понял, отчего так горько и так тревожно дышала комната степными дыханиями. На некрашеном столе лежала кипка книг. Он закрыл глаза и тихо сказал: — У тебя славно. Настоящая келейка монашеская. Она неторопливо отозвалась: — Я боялась, тебе не понравится. Тесно и бедно. Разве по нашему делу годятся такие конурки? Клотильде ковры нужны, мебель шикарная, духи. Ха, ха, ха! Смех у нее был грудной, печальный. — Ты же не Клотильда, а Настя, Настенька! Хорошее простое имя. — Правда? Больше нравится, чем Клотильда? Правда? Голос ее прозвучал жалобной лаской. Она подняла руку и горячей сухой ладонью провела по волосам юнкера. — Севушка!.. Севушка — девушка. Севушка и Настенька, — она зажмурилась, — хорошо! Белоклинский потянулся к ней и хотел обнять за талию. Она легко отстранилась. — Подожди. Я не для баловства позвала тебя. Ты не знаешь еще зачем. Иди, садись сюда вот! Она показала на маленький диванчик. Юнкер пересел. Настя взяла с кровати вышитую бисерную подушку, бросила на пол и села у ног юнкера, положив подбородок ему на колени, смотря жадно в глаза. Смотрела и молчала. В глубине зрачков метались ожигающие черные искры. Глаза кололи и тревожили, от неотрывного взгляда кружилась голова. Юнкеру стало неловко, он попытался заговорить. Она взволнованно шепнула:
— Помолчи, родной! Дай наглядеться, Севушка. Снова молчала и смотрела. Наконец, заговорила: — Трудно… Трудно мне рассказать, чтоб ты понял. Ах, говорить бы такими словами, как птицы, и то не рассказать всего. Ты душой пойми, Севушка, не смейся надо мной, глупой. Смешно тебе будет, может, обидишься. Девка ресторанная, залапанная, испохабленная — и туда же. Ах, миленький, миленький ты мой! Не смейся, не прогони! Одна кровь человечья, руда червонная, жаркая. Она дрожала и прижималась в томительной тоскливой смуте к коленям Всеволода. — Успокойся, Настенька! Что ты? Ты вся дрожишь! — сказал юнкер, беря ее руки. — Ты не здорова, девочка? Она еще крепче прижалась. — Нет… нет… здорова я. Не от болезни это, — бросала она бредовой, задыхающийся шепот: — Ты слушай, слушай, пойми. Думаешь — девка я продажная? Ну да, девка, по кабакам шляюсь, с швалью всякой путаюсь, каждый меня купить может. А ты на это не гляди, Севушка! Ты в душу загляни, как она вся ножами истыкана, как кровь руду точит. Разве думала я такой стать? Приехала в шестнадцатом из Питера в Тифлис, на заработки польстилась. На завод потребовались для снарядов шлифовальщицы. Платили много — соблазнилась, поехала. Год прожила, как барыня, всего имела. После революции стал завод, в начале восемнадцатого года стал. Решила я домой добираться в Питер. А тут уже ваши с большевиками воевали по станицам. Ну, в станице одной попала к казакам пьяным, снасильничали они меня, всю ночь мучили, утром выгнали и деньги все отняли. Восемьсот рублей было. Деньги ведь какие громадные. Плакала, билась, в реку хотела, да не пускает жизнь легко человека. Она закашлялась и отвела рукой свисшую прядь волос. — Ну а дальше известно, какая у нашей сестры дорога? Работа вся стала, народ друг на друга пошел, устроиться негде, и пошла я по рукам гулять, девкой похабной стала. Жжет меня мука мученская, тоска давит, Севушка |