Категории

Читалка - Полынь-трава


.

Когда допели «яблочко», юнкер в очках брызнул лезгинкой.

— Цихадзе… Цихадзе! Лезгинку! Жарь во весь дух.

На середину оттолкнув стол, выпрыгнул горбоносый, круглоглазый юнкер. Ноги слабо повиновались ему, он налетал на окружающих и, наконец, с размаху ударившись о рояль, остановился и выругался.

Осмотрел всех налившимися кровью черными глазами и взревел хрипло:

— К черту лезгинку. Рраздэвай дэвочек! Будым танцевать канкан в натура!..

Слова его покрыли хохотом, рукоплесканиями, криком. С женщин начали рвать платья. Одна вырвалась, пошатываясь и хохоча.

— Не троньте… Я сама. Ты, бараний князь, снимай штаны, давай плясать голяком.

Всеволод Белоклинский встал с дивана и отошел к окну. Голова у него кружилась от выпитого вина и тело ослабело. Голый танец вызвал физическое неодолимое омерзение.

Он отодвинул гардину и заглянул в окно. На темной улице стояли у подъезда ресторана понурые извозчики, под домами пробирались одинокие тени пешеходов.

Юнкер почувствовал щемящее сосание под ложечкой.

— Не то, не то! — сказал он тихо и ощутил на глазах теплый след слез.

С трудом сдержался и облокотился на подоконник На плечо ему легла рука.

Оглянувшись, он увидел девушку в скромном, до верху закрытом платье, с сухими розовыми губами, с жадными чахоточными глазами. Вспомнил, что она сидела в начале ужина против него и ее называли Клотильдой.

— Ты что, миленький, загрустил? — спросила она, и звук голоса глуховато певучего, разладного кабацкому гомону странно тронул юнкера.

Он взял руку девушки и непроизвольно сказал:

— Противно!.. Я не могу!.. Это черт знает что такое… Как звери. Ведь завтра же мы идем в бой, за свое дело, за живую Россию, а сейчас пьем, как свиньи, и танцуем, как сцепившиеся собаки. Меня тошнит, Клотильда.

Она не мигая смотрела ему в губы жарким, изнутри идущим взглядом.

— Не зови меня Клотильдой. Какая я Клотильда. Настя я… Хоть раз хочу человечье имя свое вспомнить.

Она смолкла и, тесно придвинувшись к юнкеру,

прошептала:

— Мне тоже тошно! Увези меня отсюда. Поедем к тебе!

— Куда ко мне?

— Домой, к тебе!

Юнкер жалко и растерянно улыбнулся.

— Домой? Настенька, у меня третий год нет дома. Я выгнанная на мороз собака. Мы все — выгнанные собаки и дома у нас нет. Сегодня Ростов, завтра Харьков, послезавтра опять Ростов, а через неделю, может быть, помойная яма… Нет у нас дома» нет родины, ни черта нет, кроме пьяного ухарства и спрятанного отчаяния. Мне скверно, Настенька!

Она взяла рукав его гимнастерки двумя пальцами и повертела, раздумывая.

— Я б тебя к себе позвала, только у меня собачья конура тоже. Брезгать будешь.

Юнкер перебил.

— Куда хочешь, только вон отсюда! Я могу здесь разрыдаться, закричать, убить кого-нибудь.

— Ну, тогда поедем. После на меня не сердись. Где твоя шапка?

— Я сейчас возьму.

Белоклинский разыскал в куче свою саблю и фуражку и вернулся к Насте.

— Едем.

Уже в дверях кабинета она вдруг остановилась и обдала юнкера горячечным блеском зрачков.

— Как тебя зовут, миленький? Я и не спросила, дура.

— Всеволод.

— Всеволод? Севушка! Севушка! — повторила она, как будто прислушиваясь к каким-то нежным звукам в имени, и быстрыми шагами пошла через общий зал к вестибюлю.


XI

Извозчик, пропутавшись долго в кривых переулочках, остановился у калитки в глухом остроколом заборе.

— Приехали. Вылазь, миленький» — сказала Настя задремавшему Белоклинскому.

За ней он прошел садом в глубь двора к покривившейся хатке.

Девушка открыла визгнувшим ключом маленькую дверку.

— Нагнись. Тут низко, — шепнула она.

Юнкер шагнул в хату и в темноте почуял влажный масляный запах крашеного земляного пола и аромат каких-то сухих трав.

Девушка открыла вторую дверь и протолкнула в нее юнкера.

— Иди в горницу, а я сейчас лампу заправлю.

Он очутился в низкой и узкой комнатушке. Мутно-синим квадратом яснилось окно и трепетал на нем распластанный крест рамы. Здесь еще сильнее пахло сухими степными травами.

Ощупью

нашел стул и сел.

В щели двери вспыхнула полоска оранжевого света, и Настя вошла с керосиновой лампой. Поставила ее на стол и, пройдя к окну, опустила ситцевую занавеску.

Юнкеру неожиданно вспомнились тревожные, потрясающие строчки:

Опустись, занавеска линялая,
На больные герани мои…

Девушка отошла от окна и остановилась посреди горницы, поправляя прическу. В черном, закрытом до шеи платье она казалась почти девочкой, худощавая и легкая.

Белоклинский оглядел комнату Вдоль стены у окна стояла узкая девичья кровать, накрытая пикейным покрывалом. Над ней в красной рамочке висела фотографическая карточка юноши в кепке с пристальными и твердыми глазами. На комоде в углу, в двух фарфоровых кувшинчиках, стояли букеты ковыля, полыни и чобрика, и юнкер понял, отчего так горько и так тревожно дышала комната степными дыханиями. На некрашеном столе лежала кипка книг.

Он закрыл глаза и тихо сказал:

— У тебя славно. Настоящая келейка монашеская.

Она неторопливо отозвалась:

— Я боялась, тебе не понравится. Тесно и бедно. Разве по нашему делу годятся такие конурки? Клотильде ковры нужны, мебель шикарная, духи. Ха, ха, ха!

Смех у нее был грудной, печальный.

— Ты же не Клотильда, а Настя, Настенька! Хорошее простое имя.

— Правда? Больше нравится, чем Клотильда? Правда? Голос ее прозвучал жалобной лаской. Она подняла руку и горячей сухой ладонью провела по волосам юнкера.

— Севушка!.. Севушка — девушка. Севушка и Настенька, — она зажмурилась, — хорошо!

Белоклинский потянулся к ней и хотел обнять за талию. Она легко отстранилась.

— Подожди. Я не для баловства позвала тебя. Ты не знаешь еще зачем. Иди, садись сюда вот!

Она показала на маленький диванчик. Юнкер пересел. Настя взяла с кровати вышитую бисерную подушку, бросила на пол и села у ног юнкера, положив подбородок ему на колени, смотря жадно в глаза.

Смотрела и молчала. В глубине зрачков метались ожигающие черные искры.

Глаза кололи и тревожили, от неотрывного