.
Вдруг вбегает Ирена и печально сообщает:
— «Парни» сегодня уезжают. Все.
— Как все? И «наши» также?
— Да и все поляки. Начальство боится беспорядков в лагере, боится, что мужчины организованы.
Хорошо знаю, что в нашем положении безразлично, является ли битый, приниженный хефтлинг мужчиной или женщиной, и все же понимаю, что печаль, которая всех нас охватывает, вызвана не только сочувствием. Очевидно, сознание, что мужчины рядом, как-то придавало нам храбрости. Мы как бы чувствовали их молчаливую опеку, надеялись на их выступление «в случае чего».
— Мы остаемся совсем одни… — огорченно говорит Ирена.
Выхожу, чтобы поискать Вацека. Повсюду снуют озабоченные мужчины из Бжезинок. Царит предотъездная лихорадка. «Сегодня едем!» Циприян, друг нашей команды из мужской эффектенкамер, встретившись со мной на Лагерштрассе, протягивает руку, не обращая внимания на проходящих эсэсовцев.
— Прощай, Кристя. Встретимся в Лодзи, перед Гранд-Отелем на Петроковской.
— Когда?
— Ровно через год, в этот же день, в двенадцать часов. Приду непременно.
Вацек прощается с Зосей. Увидев меня, останавливается на пороге темного барака. Серые вещевые мешки хефтлингов висят над нашими головами. В узком проходе между полками стоим и молчим, не зная, что сказать. Наконец Вацек говорит со смущенной улыбкой:
— В такие важные минуты всегда ведь молчат, неправда ли? Я так хочу верить, что это не последняя наша встреча… Можем ли мы сейчас о чем-нибудь загадывать? Но мы столько пережили вместе, и связавшие нас узы разорвать невозможно.
— Да.
— Разве кто-нибудь в состоянии почувствовать так глубоко, как мы, радость от всего, что встречает человека. Дом, тишина… даже тиканье часов…
— Да.
— Мне поможет жить мысль… что ты будешь помнить…
— Да.
— Ты все только повторяешь «да». Скажи что-нибудь на прощанье.
— Будь здоров, Вацек. Все, что ты говорил, все, что ты делал здесь, — было прекрасно.
На площадь апелей собрались мужчины
со всего лагеря — съежившиеся полосатые халаты с землистыми лицами. Стоя на месте, они притопывают отмороженными ногами. Один из них нагнулся, изо рта его течет кровь и оставляет след на искрящемся снегу. Вытирает рот рукавом. Люцина быстро открывает окно и выбрасывает чистый носовой платок. Его поднимает кто-то другой. Люцина делает отчаянные знаки, что платок предназначается для того, у которого кровотечение.
Заключенные строятся пятерками. Медленно шевелится иззябшая человеческая масса. Те, кто привык к своему месту на нарах, к бараку; те, кто завел друзей в кухне или в эссенколонне — продовольственной колонне, и уже наловчился получать дополнительную порцию супа; и те, кому повезло работать под крышей, — всех их опять ждут перемены на незнакомой территории новых, переполненных концентрационных лагерей. Здесь они уже знали — кто злее бьет, кого надо избегать, а там, пока сориентируешься — легко и погибнуть. Единственное, что поддерживает теплящуюся жизнь, что вызывает мимолетное прояснение на измученных лицах, — это мысль о приближающемся фронте.
Идут наши из Бжезинок. Они отличаются от полосатых халатов: в гражданском пальто, в фуражках. Они улыбаются нам, машут руками на прощанье. Красавица Геня плачет — уезжает ее Болек вместе со своим аккордеоном.
— Застегни пальто! — кричит она, ему.
Застенчивый Павел последним влюбленным взглядом ласкает стоящую рядом со мною Зюту. Идет Вацек. Как сквозь, туман, вижу синее пальто, очки и сжатые губы… Бросаю из окна наушники.
— Надевай, иначе, замерзнешь, — говорю я с деланным спокойствием.
Вацек хватает на лету наушники, снимает фуражку и кланяется.
— Если я не вернусь, постарайся отыскать мою маму… Скажи ей, что мне здесь было хорошо.
Пятерки трогаются с места, — на этот раз бесповоротно. Неля плачет.
— Только ты не плачь, — просит она меня, — ведь здесь мог быть и мой сын.
Геня выбегает из барака. Я тоже. Геня кричит вслед Болеку:
— Запомни мой адрес — Быдгощ…
Кричу и я Вацеку:
— Не забудь мой адрес — Лодзь.
Вацек улыбается.
— Держись! — кричит он.
Слышу вблизи чей-то издевательский смех. Это гауптшарфюрер, пьяный, как всегда, смеется над нами во всю глотку.
Наши исчезают из виду. Еще долго тянутся ряды полосатых халатов. Из последней пятерки к нам поворачивает лицо молодой парень. Светло улыбаясь, он кричит нам:
— До встречи на свободе!
Стало совсем пусто и тихо. Заканчиваем список последнего, тринадцатого транспорта женщин. В данный момент в лагере осталось десять тысяч женщин. Переписывая их, мы все время думаем, что принесет им эта пересылка в Флоссенбург, Берген-Бельзен, Равенсбрюк, Бухенвальд… Мы пока не подлежим эвакуации, и нас снова охватывают сомнения.
Снова ползет слух: «Тех, кто остался, уничтожат».
Продолжается разборка крематориев. И вдруг приезжают из Ченстохова заключенные. Они рассказывают, как поспешно эвакуировали тюрьму. Вывезли всех до единого…
Вслед за этими прибывают заключенные из других окрестных тюрем. Отсидевшие свой срок и подследственные, а также схваченные в облавах, совсем случайные, задержанные на одну ночь. Похоже на то, что эвакуация поголовная.
Приезжают еврейки, работавшие на военных заводах в Пенках, в Плошове. Их отправили в лагерь. Все они, впрочем, молодые и здоровые. Занимают освободившиеся места. Лагерь снова заполняется. Продовольственных посылок приходит все меньше. Пайки все такие же. Опять начинается страшный голод. Лагерный хлеб с маргарином, хлеб, которого всегда мало.
Глава 3
Последнее рождество
Наступает рождество. Последнее рождество в Освенциме, это мы знаем. Мы уже заранее припасли из посылок яблоки и конфеты. Получаем из кухни капусту и картофель. Надеваем платья, приготовленные для этого дня, и ставим столы полукругом. Шеф дал разрешение веселиться всю ночь. Сейчас нам позволяют все, о чем бы мы ни просили. Даже привезли елку. Бедарф, который вдруг стал по-человечески обращаться; к нам, даже улыбнулся однажды. Но вот