любопытство толкало меня, я нагибалась и подымала.
Улыбающееся веселое дитя стояло с большой лейкой возле пышной грядки цветов. Светлая девичья головка высовывалась из-за кустов сирени. Пожилой мужчина у лабораторного стола. Фотография молодого красивого парня с посвящением, написанным по-немецки: «Моей любимой Софи — в память прекрасных дней в Салониках… Лето 1942». Женщина верхом на лошади. Опять она — со скрипкой в руке. Целующаяся пара. Семейные фотографии. На балу, в купальном костюме, с теннисной ракеткой, и много, много детей.
Сколько жертв гестапо прошло здесь — между бараками, по Лагерштрассе, топча эти остатки угасшей, полной прелести жизни. Совсем недавно эта женщина играла на скрипке, ребенок поливал цветы, мужчина работал. Совсем недавно. А теперь…
Прошел с фонарем дежурный эсэсовец, подбросил ногой молитвенник, валявшуюся одежду; он заглядывал в бараки, освещал проходы между ними, проверяя не застрял ли там какой-нибудь хефтлинг. Он дошел до кучи сваленной обуви и повернул обратно. Именно здесь и был колодец. Я качала воду медленно, стараясь как можно дольше наполнять ведро. Напротив, в мужском бараке мерцал свет. Вокруг цепью лампочек светилась проволока.
— Кристя! — услыхала я в темноте шепот.
Это Вацек. После минутного колебания я проскочила в темное пространство между бараками.
— Прости, что я подвергаю тебя опасности, но… ну сама понимаешь.
— Понимаю, луна слишком ярко светит, неправда ли?
— О да, и столько звезд! И все для нас под запретом. Можно сойти с ума от этого. Опять идут новые транспорты. Что они хотят весь мир сжечь, Кристя? Как вынести все это дальше? Смотреть и молчать, когда они ведут ничего не подозревающих людей…
Послышались шаги. Мы прижались к бараку, распластав по стене руки… Свет фонаря, двинулся в нашу сторону. Сердце стучало молотом в груди. Луч фонаря скользнул вниз, дальше.
— Это Бедарф. Он сегодня дежурный. Тебе надо идти, только пусть он отойдет немного, — шептал, Вацек.
Мы постояли
молча еще немного.
— Как у тебя сердце бьется, Кристя.
— Это от волнения.
— Чье это ведро? — крикнул кто-то у колодца.
— Мое.
Я быстро подбежала и схватила ведро. Впопыхах разлила половину воды.
Едва я успела войти в барак, как за мной закрылась дверь. Я взобралась на нары. Бася уже лежала, страшно взволнованная.
— Где ты была?
— На свидании, — отозвался кто-то сверху. — Она ведь брала с собой ведро.
— О, господи, нельзя и шагу сделать, чтобы не обошлось без замечаний!..
— Конечно, нельзя, — серьезно ответила Бася. — Ты разве здесь первый день и этого не знаешь? Скажи лучше, где ты была?
— Ах, разве не все равно, Бася? Давай спать. Завтра, наверно, приедут цуганги из Венгрии. Завтра… Спокойной ночи, Бася!
— Спокойной ночи, Кристя! Жизнь очень печальна…
Я долго лежала с открытыми глазами. Сквозь решетчатое окно мерцал уголок звездного неба. С коек подруг раздавалось то мерное храпение, то глубокие вздохи скрываемой в течение дня тоски.
А печь пылала, выбрасывая в трубу зловещие искры. Это догорали греческие евреи.
Глава 7
Цыгане
Мать маленького цыганенка была больна тифом. Мальчику не разрешали входить к ней. Торваха была неумолима и отгоняла ребенка: вход в тифозный блок запрещен. Но мальчик прибегал ежедневно. Он старался разжалобить, рассмешить торваху, танцевал перед ней — ничто не помогало… На пятый день он ловко проскользнул за спиной съежившейся от холода торвахи и незаметно проник в барак. Какое-то особое чутье помогло ему найти мать среди сотен больных. Но она была мертва. Она умерла этой ночью. В бессильном отчаянии мальчик бил кулачками в стену и громко, с каким-то завыванием плакал. Тело матери вынесли и положили возле барака, он вышел следом. Сел у трупа матери и поддерживал ее голову, чтобы не лежала в грязи. Так он сидел день и ночь, и трупов вокруг него нагромождалось все больше. Его звали во время апеля, он не двинулся с места. Утром приехала машина из крематория. Труп матери
вырвали из рук онемевшего ребенка.
В лагере насчитывалось двадцать тысяч цыган. Для них был отведен отдельный участок за проволокой. В течение двух лет их погибло «естественной смертью» от тифа, дурхфаля и других эпидемий — четырнадцать тысяч.
20 мая ночью нас разбудил «последний крик» с проезжающих машин. Мы соображали — кого везут. Доносилось: «Мама, мама» и отчетливые детские голоса. Венгерские транспорты? Но откуда они? Ведь не слышно было свистка прибывших поездов.
За последние недели из лагеря были согнаны все еврейки на постройку путей, по которым составы могли бы подходить к крематориям. Видно было, что готовились…
С этого времени поезда с транспортами проезжали близко от нас, и мы ясно слышали голоса привезенных. Однако на этот раз ничего не было слышно. Откуда же здесь дети, ведь в лагере не оставляют живыми еврейских детей?
Машины проехали, и через минуту нам уже казалось, что это были вовсе не детские голоса, что это только галлюцинация.
Утром стало известно, что в «цыганском лагере» была селекция и что несколько тысяч цыган отправили ночью «в газ».
— Начинают ликвидировать всех! — воскликнула Бася, высказывая вслух общую мысль. — Если убивают цыган, можем ли мы быть уверены, что ночью не придут и за нами? Ведь до сих пор начальство относилось к цыганам лучше, чем к нам. Им позволили жить семьями, всем вместе, а нам даже разговаривать с мужчинами нельзя. Детей у них не забирали, как у евреев, а тут вдруг…
— Да, нам этого не миновать, — проговорила испуганно Аня.
— Почему именно нам? — спросила я, силясь скрыть волнение.
— Прежде всего потому, что мы слишком много знаем. Ну, а еще и потому, что цугангов на регистрацию больше посылать не будут. Все в лагере обречены на сожжение. Наша миссия, таким образом, окончена.
— А мне кажется, что пока есть хотя бы одна арийка в лагере, имущество которой мы храним, мы им будем нужны.
— Боюсь, что они перестанут беспокоиться и об этом имуществе. В любой момент все реквизируют