Категории

Читалка - Протоколы колдуна Стоменова


идет иногда, что в тюрьмах закон волчий держится. Мне довелось однажды с вором разговор весть, так они как говорят? Не жалей, не бойся, не проси... И слова эти верными будут, как бы тебе обратного ни хотелось, но только это слова лишь, а по делу все иное выходит, и люди те много хуже волков выходят. Но Маг Смертный жалости не знает, потому как Силу имеет... Он Смертную науку ведает, посему и страха не терпит... И не просит, потому как Силы его лишает деяние сие...

Кристо Ракшиев (дневники)

...Сон неожиданно взорвался в моей голове ослепительной вспышкой. Потный, мокрый, я лежал в своей постели, и мысли мои были светлы, как никогда раньше. Ночной прохладный сквозняк торопливо пробирался сквозь раскрытое окно, блики ползли по стене и умирали в углу комнаты. Я прикидывал так и этак, но из ЕГО слов мой мир рассыпался снежною пылью. Он был непрочен, этот ЕГО мир... И вдруг все сложилось в моей голове. Я лежал и наслаждался этим. Я наслаждался ощущением собственного ничтожества. Я восторгался красотою и великолепием его мира, который не существовал для меня… Я парил над землей, переживая сумасшедший восторг озарения. Его мир не существовал для меня... Его мир не существует для многих... Не для тебя, и не для тебя, и не для тебя – суки вы, суки, сукины вы дети! Не для вас, понимаете!

Он говорит для всех, но не для каждого… Посмотри на себя, Сергей Дмитрич! Может, для тебя? Может, вместишь? Фрейд, Фрейд, а ну-ка ты? Уразумел? Я смеюсь в лицо своей убогости, я хохочу над вами всеми – размазывающими свои сопли на паперти церквей...

Ты – Маг, Кривошеев, и тебе не поклонюсь я... Но тому поклонюсь до земли, чье сердце дрогнет и забьется в Силе небывалой! Ведь есть такой! Есть такие! Кто путь пройти дерзнет, им поведанный, – поклонюсь я поклоном великим...

Шестнадцатый день допроса, четверг

Стоменов: – В 1941 году, когда война началась, попал один военный немцам в лапы со всем своим отрядом. Угодили они под бомбежку лютую,

ну а опосля, кто в живых остался, всех в плен взяли. И пошли они по лагерям немецким странствовать: Майданек, Освенцим, Бухенвальд... Человечишко этот, которого Степаном кликали, до самого конца войны по лагерям этим скитался, но выжил, в трубу не попал, от голоду не помер, пулю свою не нашел. В сорок пятом, весной, сгребли многих – и его в том числе – да и повели колоннами на баржу старую. План у немцев таков был: загнать их всем скопом на судно это, трюмы задраить, вывести баржу по реке да там их всех и потопить разом... Немец уже другой тогда был, поверженный, равнодушный ко многому. Вот Степан и еще трое товарищей его этим-то и воспользовались. Шмыгнули они в яму бомбовую, когда колонна шла, и затаились, а никто и внимания на это не обратил. Свезло, значит. Ну они и бежать...

В деревню какую-то забрели, а там нет никого, ни немца, ни жителя, совсем недавно ушли, еще пища на столах теплая. Ну, сотоварищи Степановы на еду и набросились с голодухи-то лагерной, а Степан чуть поел и говорит – мол, будя, ребята, а то помереть можно от сытости неожиданной, желудок не сдюжит. Ребятки-то его не послушались и кушаньев вволю наели, да только прав Степан оказался – померли они все уже к ночи. Схоронил их Степан, сил своих малых не пожалел, а тут и войско советское подоспело: хвать Степана – и в тыл с курьером разбираться, значит, как он измудрился, вражина, в лагерях-то фашистских оказаться. НКВД его быстро в оборот взяло – содрали одежу, да и спрашивают: «А где у тебя, родимый, наколочка лагерная будет, а? В очередь на крематорий стоял? Стоял. А наколочки номерной не имеешь, хотя у всех других имеется она. Как это понимать прикажешь?» Степан говорит: «Хоть режьте меня, хоть стреляйте без суда и следствиев, да только правду я говорю. Полк у меня такой-то, часть такая-то, проверьте». Проверили – есть такое дела. Ну, ему отметочку в документ – и на фронт, шофером, мол, повоюй пока, а живым останешься –

мы с тобой еще потолкуем. Сел Степан за баранку, да так до Берлина ее и крутил исправно. Поправился немного на кашах-то фронтовых. Пострелял даже малость, когда в засаду немецкую угодил. Из рук чьих-то мертвых автомат взял, да и отстреливался, четырех немцев положил. Автомат потом сдать пришлось, потому как не положено ему было. А как только война закончилась – его НКВД хвать и по-новому допрос ведет: как, почему, кто в живых еще остался, кто помер из людей, ему известных, не завербован ли, ну и всякое такое еще... А еще спрашивают: а не приходилось ли ему делов иметь с неким Кривошеевым, который в лагере, ему известном

доподлинно, надзор вел в учреждении особом, которое измывательствами всякими занималось над людом лагерным... А-а, навострил уши, Сергей Дмитрич, я вижу? Тогда дальше слухай.

Учреждение это славы особой не имело, потому как материалом людским пользовалось весьма скупо и в живых никого не оставляло. Дела их были для науки какой-то деянные: то человечка в ледяной воде держут, пока не помрет, то оперируют без всякого послабления, то ядами особыми травят. Выходило так, что Степан единственный свидетель был, который Кривошеева узнать мог, потому как жив остался и умертвлен не был, как все другие, в тех стенах побывавшие. А случилось ему Кривошеева этого при таких обстоятельствах видеть: когда под бомбежку Степан попал, засел ему под лопаткой осколок бомбовый. Да так неудачно, что наружу торчал, болел страшно, гнил...

Приводят его в начале сорок второго к доктору, а доктор и есть этот самый Кривошеев. Повалил он Степана на табурет, да и в ухо ему шепчет: «Ты, милок, к боли-то приготовьсь, потому как инструмент у меня столярный будет, им я железку из тебя и выковырну, а наркозов вам, смертничкам, не положено будет. Молись хошь богу, а хошь – черту, чтоб кровь потом остановилась...» Уперся в спину Степанову сапогом своим, да клещами осколок-то и вытянул – да так старался, что Степа сознание потерял. Очнулся он уже в бараке