приткнувшись на мешках с пшеницей.
Кругом пустынная степь. Широко, от горизонта до горизонта, раскинулась она. Осень. Солнце уже не жжет, как летом, а ласково греет. Дует приятный, свежий ветерок. В чистом голубом небе то там, то здесь медленно плывут легкие облака. Дальше горы подернуты синей дымкой. Мы едем притихшие и немного грустные.
Как и в первый раз, в дороге мы проводим два дня. Арбакеш, кроткий и ласковый человек с реденькой бородкой в несколько волосков, в каждой попутной чайхане кормит нас до отвала. То жирная шурпа, то плов, приготовленный им самим. Довольные, мы с Агзамом смеемся:
— Спасибо, дядя! Когда подрастем, мы сразу рассчитаемся с вами за все.
Арбакеш тоже смеется вместе с нами.
Поздно вечером мы въезжаем в Ташкент. Останавливаемся в доме арбакеша.
— Ребята, — говорит он, — сегодня вы ночуете у нас, время позднее уже.
Жена арбакеша уложила нас на террасе, постелив старенькое одеяло и продолговатую подушку.
Мы просыпаемся на рассвете. Хозяйка, такая же тихая и ласковая, как ее муж, угощает нас молоком и лепешкой… После этого мы прощаемся.
— А дорогу-то знаете вы, сорванцы? — спрашивает у нас арбакеш. — Смотрите, не заблудитесь!
— Дорогу мы знаем, нам близко, дядя.
— Вон, по улице Воров и выйдем прямо к дому, — уверенно говорит Агзам.
Миновав улицу Воров, мы выходим к нашему кварталу. Агзам бежит к себе. Его дом ближе, чем мой.
Босой, запыленный и грязный, я вхожу во двор. Все наши сидят за дастарханом. Мать, как всегда, разливает чай у самовара. Она первой вскакивает мне навстречу. Все обнимают меня, радуются.
Бабушка сразу же пристает ко мне с расспросами:
— Ну, рассказывай! Отец твой жив-здоров? Когда он приедет? Как он живет там?
— Разъезжает по степи. Вам передавал салам, а когда приедет, не сказал, — говорю я и торопливо, со всеми подробностями принимаюсь рассказывать о своих впечатлениях.
IV. Снова в городе
— Иди живее! Да под ноги смотри! — поминутно остерегает
меня бабушка.
Бабушка в парандже, на голове у нее большой узел. У меня на голове — узел поменьше. Мы идем на завод чесать старую вату.
На улице людно. Из-за чего-то суматошатся мальчишки, орут, наскакивают друг на друга. Я иду, оглядываясь по сторонам, и спотыкаюсь на каждом шагу, — глазею то на верблюдов, то на птиц, прыгающих на деревьях.
Миновав Чорсу, мы сворачиваем к клеверному базару. Хлопкоочистительный завод рядом с просторной площадью. Уже слышится шум воды. Бабушка сбрасывает с головы узел, вздыхает с облегчением:
— Ух… пришли, кажется… — и тяжело опускается на землю.
В это время со стороны канала появляется стая гусей.
Все откормленные, белые. Может, их заинтересовали наши узлы, не знаю, но они бегут прямо на нас, вытянув длинные щей. Я отбрыкиваюсь, крепко ухватившись обеими руками за узел на голове. Бабушка помогает мне, машет на гусей широкими рукавами, приговаривая:
— Вай, смерть моя! Вай, смерть моя, что же такое? Да что же это такое? Гони их, сынок, гони!..
Кое-как отделавшись от гусей, запыхавшиеся, мы опускаемся на корточки перед заводом.
— Хей, сынок, подойди-ка сюда! — зовет бабушка показавшегося из ворот рабочего. — Очисти нам вот эту вату. Хорошенько очисти, — просит она и начинает обычные длинные-предлинные благопожелания: — На деток своих порадоваться вам, внуков-правнуков дождаться…
Худой, обросший волосом рабочий, одетый в грязные латаные штаны и такую же грязную латаную рубаху, забирает наши узлы и молча уходит.
Бабушка растерянно смотрит ему вслед.
— Чудно! Ни «да» тебе, ни «нет» не сказал, молчком подхватил узлы и бежать! А вдруг не вернется?
— Вернется, бабушка, не бойтесь! — говорю я беспечно и отправляюсь на берег канала.
Медленно вертится большущее водяное колесо. С него с грозным гулом рушится вода.
Подвигаясь понемногу, я незаметно оказываюсь на заводском дворе. Здесь всюду хлопок. Рабочие в пыли с головы до ног.
Побродив некоторое время, я возвращаюсь к бабушке и опускаюсь
рядом на корточки. Вскоре появляется уже знакомый нам рабочий с нашими узлами, он кладет их перед бабушкой, смеется:
— Вот, смотрите, мать. Сами, пожалуй, не поверите. «Ах, вот это вата!»— скажете. Сколько дней пришлось бы вам спину гнуть, сидя на полу, распушивая вату хлыстами, а тут — раз! — и готово!
Бабушка щупает пушистую вату, белую, как снег, и невольно улыбается.
— Две теньги полагается с вас, — говорит рабочий.
Бабушка спохватывается, довольная, она снова и снова желает рабочему всяких благ, развязывает узелок платка и, пересчитав несколько раз, протягивает деньги. Потом, кивнув мне на один из узлов, сама вскидывает на голову какой побольше, говорит:
— Ну, пошли, внучек!
Хотя узлы стали объемистее против прежнего, мой теперь кажется легче филинова пера.
Домой возвращаемся мы через базар. Люди здесь кишмя-кишат, площадь — кипящий котел. На каждом шагу торгуют кислым молоком, каймаком, льняным маслом. Я иду, озираясь. А бабушка то и дело оглядывается, — боится, как бы я не отстал, не упал с узлом. Бранит меня:
— Перестань озираться! Под ноги гляди!
Тут внимание мое привлекает известный дивана-юродивый. Он, как всегда, верхом на ишаке, худой, тощий, на подбородке ни одного волоска, на голове грязная засаленная чалма, одежда рваная, вся в заплатах. На руке у него ворон.
Я пытаюсь остановить бабушку:.
— Бабушка, смотрите, дервиш с вороном!
— Полоумный какой-то, провалиться ему! А ворон к чему? Ни к чему совсем. Идем. Идем же, сказано тебе! — кричит бабушка.
— Нет, подождите немного. Может, дервиш заставит ворона показать что-нибудь интересное?
Несколько уличных парней пристают к юродивому:
— Ну-ка, заставь его отколоть какую-нибудь штуку!
Юродивый слегка подталкивает ворона пальцем:
— А ну, спой, спой разок! — Потом оборачивается к мальчишкам и парням, окружившим его: — Знайте, други, ворон — священная тварь. На нем благословение нашего пророка, и живет он тысячу лет!.. — Ворон нехотя каркает, протяжно,