Категории

Читалка - Обида


догадки и озарения мелькнула в её глазах, колени её подломились, она рухнула на пол и обняла чёрный мраморный, мрачно мерцающий столб, как обняла бы ноги дорогого ей, любимого, живого Василия Петровича, и заголосила, забилась в плаче, омывая слезами камень.

Никто из женщин не бросился её поднимать, никто из мужчин не проронил ни слова, только Никита Епифанов зашмыгал носом и торопливо поднёс ладонь к глазам — слёзы потекли из-под ладони.


21

…Когда все вернулись в квартиру, две старушки, которые обмывали и обряжали покойного и потому были тоже приглашены на девятины, застыли с рюмками красного вина и теперь не знали, как поступить дальше. Они смущённо поставили рюмки на стол и покосились на Генку, мужа Нины. Он в мастерскую со всеми не пошёл, а весьма обстоятельно кушал холодец, поливая его сверху хреном.

Все вошли сразу, но шуму и суматохи не было. Даже стулья не двигали по полу, а аккуратно приподнимали и тихонько ставили. И сюда, в квартиру, незримо проникло то особенное настроение, воцарившееся в мастерской. Угрюмый каменщик решительно наполнил все рюмки, внимательно оглядел стол: не просчитался ли, и, не садясь, сказал глухим голосом:

— Такая судьба! — И добавил: — В общем, выпьем за Василия Петровича…

И все молча выпили, и каждый невольно подумал о своей судьбе. И ещё подумали о Василии Петровиче, но как-то расслабленно, с умилением и жалостью, хотя никто из них не знал того, что знал каменщик.

— Это ведь я, — сказал он и строго оглядел всех, словно хотел предупредить обязательные возражения. — Это я виноват. Мало ли было со мной таких случаев… А этот помню, как сейчас, хоть и прошло пять лет. «Дай, говорит, мне». «Зачем?» — спрашиваю. «Матери говорит, на могилку…» — Каменщик грустно замолчал, хотел было добавить ещё пару слов, но, обведя всю компанию безнадёжным взглядом, махнул рукой и сел. Чего там, мол, говорить… Разве кто поймёт? Такое пережить надо.

— Матери-то он и не помнил, — тихо сказала Зинаида Михайловна. — Мать-то ещё до

войны схоронили. А потом немец кладбище разбомбил. Где та могилка, разве найдёшь?..

— А странно… — сказал каменщик, и все повернулись к нему. — Работал человек по дереву. Был мастер. Чего ещё надо? Нет, перешёл на камень — всё сначала. А это трудно, это разные стихии… Живое и мёртвое. И тут стал мастером. И каким! Такой работы я давно не видел. А если б он всю жизнь по камню работал? К чему настоящий-то талант у него был? Я думаю, к камню. Конечно, насчёт таланта я судить не могу в точности, но работа редкая.

Пётр переводил взгляд с одного на другого, он словно не понимал, о чём идёт речь, и постоянно обращался к Борису Владимировичу с немым вопросом. Он, очевидно, считал его за самого старшего и самого умудрённого, но тот всякий раз в смущении опускал глаза. В душе Бориса Владимировича была полная сумятица.

Никита Епифанов, стараясь не встречаться с осуждающим взглядом жены, налил себе стопку водки и торопливо выпил её маленькими глотками, — видимо, хотел протолкнуть поглубже застрявший в горле ком. Запил водку тепловатым, погасшим пивом и немножко успокоился.

— Да… — вдруг сказал свояк Никиты Епифанова, доселе незаметный ни за столом, ни в мастерской. — Промахнулись мы насчёт крематория. — И он осуждающе посмотрел в сторону Бориса Владимировича. — Нужно было добиваться места на кладбище. А то куда его теперь? Я имею в виду памятник…

Всем сделалось неловко. Никита Епифанов даже дёрнул свояка за рукав, но тот не унимался.

— Да что ты дёргаешь! — сказал он. — Я говорю, жалко — такая вещь пропадает, а могла бы стоять на месте…

Никита Епифанов оглядел комнату, увидел фотографию покойного, перевязанную чёрной лентой, и сказал:

— Он ничего не жалел. Копейки лишней не имел, а зарабатывал не меньше нашего. Нет, правильно Петрович, царствие ему небесное, подумал заранее…

— Ты на что же, Никита Андреевич, намекаешь? — тихо спросила Зинаида Михайловна.

— А ничего я не намекаю, — не смутился Епифанов. Очевидно, он возражал самому себе, отвечал на свои

давнишние вопросы. — Ничего в этом нет такого, если человек сам побеспокоится… Вот мы были в позапрошлом году в Грузии на курорте, ходили на кладбище, так у них там это запросто и обыкновенно. Человек сам себе всё готовит, конечно, не от недоверия к семейным, а для того, чтобы было всё по его вкусу… Всякому хочется, чтоб его подольше помнили.

— А за что я его буду помнить? — срывающимся от слёз голосом сказала дочка Василия Петровича Нина. — Я уж и забыла, когда видела его в последний раз. А внучку-то родную он, считай, совсем не знал. В последнее-то время и на руках ни разу не подержал. Я уж не говорю о том, чтоб гостинец там или шоколадку купить. Ведь он не только от меня отвернулся. Он и от матери, и от Петьки ушёл. От всей жизни ушёл. За что же я его буду помнить? — спросила она и заплакала, уже не скрываясь.

— Ты брось об отце так… — смущённо возразил Никита Епифанов. — Он — отец! Этим всё сказано. Он тебе жизнь дал, воспитание. Обязана помнить!

— В том-то и трагедия, Никита Андреевич, что никто не обязан, — мягко возразил Борис Владимирович. — Помнят людей за дела их. А что покойный делал последние годы? Пытался, как говорится, обеспечить себе долгую память. Отошёл от семьи, от работы, где его любили и уважали, от коллектива, замкнулся на своей идее, да и погиб, как я понимаю, из-за неё! Сжёг сам себя. Работа, конечно, проделана грандиозная, а для чего? Чтоб увековечить память о себе, между тем затаптывая её собственными ногами. И сами-то вы, Никита Андреевич, помните только его замечательную работу, то есть последнее, что он сделал для людей, а не для того, чтобы себя увековечить. Ведь настоящий художник, в конце концов, работает для людей, и бессмертие ему дарят люди, а тут получилось наоборот. Он сам настаивал на своём бессмертии, и это уже выглядит как вымогательство. В этом-то его ошибка. В этом его трагедия.

— В чём же здесь трагедия? — взволновался Колюшка. — Ведь сколько он успел! Люди на это всю жизнь кладут, а он за пять лет… Хотел бы я прожить