Вокзал — всегда многолюдное место, особенно если это вокзал большого города. Встречающие мнутся у края перрона, заглядывают вдоль рельсовой линии, прислушиваются к далёким гудкам, словно от их желания поезд придёт быстрее, чем ему назначено расписанием. Так было всегда, так было сегодня. Ровно в шесть послышался приближающийся гудок паровоза, и поезд с мягким шипением осадил у перрона. Из тамбуров хлынули приезжие.
Из среднего вагона, остановившегося прямо напротив вокзального входа, вышел бодрый, крепко сбитый мужчина в красном шёлковом халате и дорогом тельпеке. Его иссиня-чёрная, без единой сединки, розно подстриженная борода придавала смуглому лицу грозный и неприступный вид. Чёрные глаза, лишённые живого выражения, походили на глаза змеи. Но более внимательный наблюдатель приметил бы в них скрытое напряжение и беспокойство. Насторожённая жестокость во взгляде наталкивала на мысль, что приезжий, наверное, главный палач при дворе эмира Бухарского. Тот, кто подумал так, ошибся бы не на много: приезжим был Бекмурад-бай.
Перекинув через руку плотно набитый ковровый хурджун, он пошёл в сторону города, туда, где в ожидании седоков стояли фаэтоны. Рядом с ним шла интересная рыжеволосая женщина. Это была татарка Ханум — марыйская жена Бекмурад-бая.
Выйдя на привокзальную площадь, Бекмурад-бай повелительно крикнул:
— Эй! Фаэтон!..
Коренастый, лет тридцати парень, в синей косоворотке и с рыжеватыми усами, тоже приехавший этим поездом, обернулся на крик и изумлённо тихо присвистнул. Недаром, видно, говорят, что мир — широк, да дороги узки: не случайно они свели на Ашхабадском вокзале марыйского богача Бекмурад-бая и механика водяных насосов Эгригузерской плотины Сергея Ярошенко.
Расторопный фаэтонщик, опередив остальных, подкатил на зов. Презрительно оглядев обшарпанный фаэтон и понурых лошадей, Бекмурад-бай махнул рукой:
— Ты — не надо! Уходи!.. Во-от ты, зелёный, давай!
Подъехал новенький, сверкающий лаком фаэтон, горячие кони грызли удила, роняя на землю клочья пены. Что-то знакомое почудилось Бекмурад-баю в усатом лице фаэтонщика-азербайджанца, угрюмо исподлобья смотревшего с высоты своего сиденья. Но мало ли с кем и когда встречался за свою жизнь Бекмурад-бай, чтобы помнить какого-то там фаэтонщика! Он сел и назвал адрес, глядя, как с трудом карабкается на подножку Ханум, и не делая ни одного движения, чтобы помочь ей.
Усатый возница помедлил, словно раздумывал, ехать или не ехать, не поворачиваясь к седоку, сказал:
— Раз мигнул, два мигнул — адрэс пришёл. Сколько дэнга платил?
И опять знакомые интонации послышались Бекмурад-баю. Вспомнить бы ему пословицу о широком мире и узких дорогах, вспомнить бы возницу, который в Ахале вёз их с Сарбаз-баем и Вели-баем к Овезмамеду и который отказался везти Узук, когда её отняли у Нурмамеда. Но он опять не вспомнил и только сердито сказал:
— Ты не торгуйся, если деньги нужны! Гони быстрее, не нищего везёшь!
Азербайджанец проворчал что-то невразумительное, словно цепной пёс из конуры, разобрал вожжи, грозно гикнул. Кони с места взяли в карьер, Бекмурад-бай сильно качнуло к спинке сиденья, упавшая Ханум испуганно вскрикнула. Фаэтонщик ещё и ещё вытянул кнутом вдоль сытых конских спин, будто вымещал на них непонятную злость. Фаэтон загрохотал по мостовой.
Возле свежевыбеленного дувала, за которым сквозь густую зелень деревьев краснела крыша особняка, сердитый возница остановил лошадей. Пока Бекмурад-бай расплачивался, мимо них промчался тот самый старенький фаэтон, от которого отказался на вокзале спесивый бай.
Азербайджанец дважды пересчитал деньги, проводил взглядом своих седоков, входивших в калитку, проделанную в дувале, громко плюнул и поехал прочь.
По длинной аллейке, обсаженной цветами всевозможных оттенков, Бекмурад-бай и Ханум прошли к дому, стоявшему в глубине широкого чистого двора в сплошной тени разросшихся маклюр. За стеклянной дверью веранды послышался радостный голос:
— Коля! Вставай, слышишь! К нам гости! Бекмурад-бай приехал!
Из дома вышел тот, кого называли Колей — высокий средних лет человек с приветливым лицом и пышными русыми усами. Он пожал руку Бекмурад-баю, обнял его за плечи и повёл в дом, расспрашивая на ходу о здоровье, делах и обо всём том, о чём принято расспрашивать по традиции восточных приветствий. На Ханум он не обратил внимания, словно её и не было. Исправляя нетактичность мужа, его жена подхватила гостью под руку и, защебетав, повела её в дом.
— Не обижайтесь на него, — говорила она, нежно прижимая к себе локоть гостьи, — он рассеянный человек и вдобавок близорук, он просто вас не заметил.
— Ну что вы, какая может быть обида! — расплывалась в улыбке Ханум, зорко подмечая все мелочи обстановки и прикидывая, как сделать похожей на эту свою марыйскую квартиру. — Я совсем не обижаюсь. У мужчин свои, мужские, дела, у нас, у женщин, свои.
— Присаживайтесь, пожалуйста, на этот диван! Я сейчас распоряжусь по хозяйству…
— Да вы не беспокойтесь.
— Помилуйте, какое беспокойство! Мы очень рады дорогим гостям!..
Пока мужчины, сидя на прохладной веранде, перекинулись двумя десятками неторопливых фраз — непременных предшественниц любого серьёзного разговора, пока Ханум разглядывала обстановку гостиной, расторопная хозяйка уже управилась и пригласила гостей к столу. Стол был сервирован если не слишком красиво, то по крайней мере богато, можно было только удивляться, как и откуда за такое непродолжительное время были извлечены и расставлены многочисленные закуски, вина, фрукты и даже горячие блюда.
Бекмурад-бая не удивило ни это обилие, ни расторопность хозяйки. Он неоднократно бывал в гостях у начальника ашхабадской тюрьмы и знал его хлебосольство, особенно по отношению к нужному гостю. Поэтому он спокойно принял предложенную рюмку коньяка и не менее спокойно произнёс первый тост «за здоровье дорогих друзей, хозяев этого дома, и за то, чтобы земля поглотила всех наших врагов». Его поддержала Ханум, сказавшая, что «пусть отсохнут руки, протянувшиеся к нашему благополучию, и ослепнут глаза, глянувшие на нас с завистью или злобой».
Спустя некоторое время, начальник тюрьмы и Бекмурад-бай уже хлопали друг друга по плечам, целовались, клялись в дружбе. Не отставали от них и женщины, которые хоть и менее бурно выражали свои чувства, однако наперебой друг перед другом старались показать свою предупредительность и внимание. Но если начальник тюрьмы захмелел всерьёз, то Бекмурад-бай больше притворялся пьяным.
— Дай мой хурджун! — приказал он Ханум.
И когда та подала стоявшую в углу ковровую сумку, Бекмурад-бай развязал её и вытащил из одного отделения связку серебристых, словно тронутых первым инеем смушек, а из второго — связку бесценного золотистого сура,
— Вот, — сказал он, — такие шкурки нелегко найти на базарах Бухары и Бекбуда, Тот, кто имеет их, держит в своих руках сокровище. Мы с вами друзья на вечные времена — я дарю вам и седой каракуль и сур… На вечные времена… Во имя счастья в вашей семье… Примите наш подарок… — и, пьяно качнувшись, он словно ненароком обнял за плечи начальника тюрьмы и его жену.
Утром хозяйка долго любовалась дорогим подарком. Она гладила шкурки ладонью, смотрела их на свет. Светлые и рыжие искры вспыхивали в тугих колечках шерсти, живые радужные волны прокатывались во шкуркам, словно маленькие души ягнят запутались в мягких завитках и дрожали, бились, стремясь вырваться на волю из жестоких человеческих рук.
— Чем мы одарим гостя? — спросила женщина. — Что мы можем поднести равное его дару?
Начальник тюрьмы, хмурый с похмелья, невыспавшийся, почесал затылок. Он сидел, свесив с высокой кровати босые ноги, и мутными, налитыми кровью глазами следил за женой, которая, стоя перед зеркалом в короткой ночной рубашке, примеряла шкурки. Во рту было скверно, хотелось ледяного чала, к которому он давно привык за годы жизни в Туркмении.
— Чем одарим? — пробурчал он. — Ничем дарить не будем. Бекмурад — парень не дурак, зря тратиться не станет. Коль подсунул нам такой подарок, значит имеет что-то на уме. Думаешь, он затем приехал в Ашхабад, чтобы нам эти шкурки подарить?
— Я не настолько глупа, как ты полагаешь! — сердито сказала жена. — Конечно, у него есть к тебе дело, и ты поможешь ему во всём, что он попросит.
— А если он падишахом захочет стать или… тебя в свой гарем потребует — тоже помогать? — грубовато сострил начальник и, предупреждав возражение жены, миролюбиво попросил: — Ты бы мне, душа моя, чалу велела подать либо простокваши холодной.
— Лучше стопку выпей, — посоветовала жена.
— И то! — согласился начальник и зашлёпал в соседнюю комнату к буфету.
Когда гости проснулись и Ханум пошла умываться, он зашёл в комнату, где ночевал Бекмурад-бай. Тот сидел уже одетый, в тельпеке и хмурился, размышляя, не слишком ли много он дал начальнику тюрьмы за то, что ещё собирался у него попросить. Может быть стоило разделить каракуль на две части — одну дать сразу, а другую после того, как слажено дело будет.
— Болит голова? — посочувствовал хозяин.
— Болит, очень болит.
— Не беда. Сейчас опохмелимся — всё пройдёт.
— Моя боль — не от водки, уважаемый друг, моя боль не пройдёт.
— Что же у тебя за боль такая особая? Чем её нужно лечить?
— Мою боль ни один табиб не вылечит. Есть человек, который может помочь. Хотел к нему обратиться за советом.
— Кто такой!
— Ты, уважаемый друг начальник!
— Ну, тогда дело поправимое. Если лекарство от твоей боли в моих руках, считай, что ты уже исцелён.
— Спасибо, если говоришь прямо. Теперь я прямо скажу: здесь сидит один парень, его зовут Берды Аки-оглы.
— Есть такой, помню.
— Этот парень — мой враг.
— Тоже знаю — невестку твою украл.
— Он — мой враг, — настойчиво повторил Бекмурад-бай, — я не хочу, чтобы он вышел из тюрьмы.
— Но у него определённый срок. Отсидит — мы обязаны его отпустить.
Начальник тюрьмы понимал, к чему клонит гость, но прикидывался простачком. Понимал и Бекмурад-бай, что начальник притворяется и что не очень склонен выполнить ещё не высказанную просьбу, однако отступать было поздно, да Бекмурад-бай и не привык отступать.
— Я знаю это, уважаемый друг начальник, знаю, что человека, который отсидел назначенное, надо отпустить на свободу. Потому и пришёл к тебе, как к близкому другу, пришёл посоветоваться. Бывает, что человек заболеет в тюрьме и умрёт, не дождавшись освобождения.
— Бывают и такие случаи.
— А бывает, что подерутся арестанты и один другого убьёт?
— И такое бывает.
— А не может такого с Берды случиться?
— Кто знает.
— Мы, туркмены, ценим дружескую помощь и умеем быть благодарными.
— Иную помощь, Бекмурад-бай, нелегко оказать.
— Чем дороже помощь, тем дороже благодарность, начальник.
— Ладно, — сказал начальник тюрьмы, — ты человек верный, с тобой хитрить не надо…
— Не надо, — согласился Бекмурад-бай. — У нас говорят: садись криво, но говори прямо.
— Вот и мы с тобой прямо говорим… Постараюсь помочь тебе. Сейчас ещё не знаю как, но помогу, можешь положиться на меня. Таких авторитетных и сильных людей, как ты, мы уважаем и должны заботиться об их покое.
— Правильно, начальник! Ты — нам поможешь, мы — вам поможем. Так должны настоящие люди поступать, так пророк наш Мухаммед завещал.
— Пророк тоже умным человеком был… Словом, считай, что никакого разговора у нас с тобой не было.
— А как же Берды?..
— Считай, что его тоже не было вообще.
— Ай, спасибо, друг начальник! Другой раз приеду — благодарить буду.
— Там видно будет… А пока пойдём похмелимся да позавтракаем, чем бог послал.
— Зачем бог? — довольный Бекмурад-бай подмигнул. — Хозяйка твоя сачак[1] постлала, не бог. Хорошая хозяйка!
— Ладно, ладно… Пошли!
Поливная вода в Ашхабаде распределялась по общему принципу — богатым и знатным — сколько требуется, простому люду — по жёсткой норме. Поэтому зелень во дворе могла служить точной характеристикой социального положения хозяина.
Двор, в который зашёл Сергей, был очень чистым, аккуратным, но пустым. Только два старых полузасохших урючных дерева бросали на жёсткую, каменно слежавшуюся землю жидкую тень.
На крыльцо небольшого свежепобелённого домика вышла женщина, вгляделась, прикрывая глаза рукой от слепящих лучей низкого, заходящего солнца, и с радостным возгласом шагнула навстречу гостю.
— Серёжа!
Это была старшая сестра Сергея, Наташа.
— Почему не предупредил, когда приедешь? Я бы на вокзал пришла встретить.
— Зачем меня встречать? — улыбнулся Сергей.
— Сам дорогу знаю. Да и нельзя тебе ходить — ты же больная, я тебя специально навестить приехал.
— Ну, кто меня здесь знает из твоих марыйских!
— Это уж, сестрёнка, как сказать, могут и знакомые объявиться. Бережёного, говорят, и бог бережёт.
— Как Ниночка себя чувствует? Юрка растёт?
— Его дело такое — расти во всю мочь, пока забот нету. А Нина здорова, привет передаёт… Ого, сколько у вас газет! Давненько я «Бакинского рабочего» в руки не брал.
— Ну, посмотри пока, а я что-нибудь перекусить с дороги соберу.
— Ты не беспокойся, — сказал Сергей, разворачивая газету. — я не очень, терпеть можно. Вот Борис Петрович твои объявится, тогда и пообедаем вместе. Он скоро придёт?
— Да уже должен… А может, я что-либо лёгонькое, а?
— Не надо… Ты мне этих газет с собою не дашь?
— Почему не дам! Дам. Подберу наиболее интересные номера.
— Для нас там все интересными будут.
— Только ты поосторожнее. Сейчас время такое, что на каждого оглядывайся. Один наш товарищ чуть не попал в лапы жандармам.
— Волков, Наталка, бояться — в лес не ходить! Всё время по краешку ходим, да мы — осторожные, не упадём. А если и упадём, то с пользой, верно? Такое уж наше дело.
— Конечно, но и пустой риск — не доблесть. Жандармы сейчас как собаки злые, и шпиков разных развелось, что блох на барбосе.
— Ништо! — засмеялся Сергей. — Мы и сами с усами. А вот насчёт риска, так ты в первую очередь и рискуешь напрасно: по всему дому большевистская газета раскидана — находка для любого доносчика.
— Это Борис чего-то подбирал, разворошил всё, — сказала Наташа и прислушалась. — Вот, кажется, он и сам.
Вошёл невысокий широкоплечий человек в промасленной спецовке и смятой кепке, косо сидевшей на спутанных волосах. Усталый взгляд его сразу же сменился радостным, как только он увидел гостя.
— А-а-а, Серёга! Здорово, друг сердечный, таракан запечный! Ты погоди, погоди, я весь в мазуте! Вот ополоснусь малость, тогда и похристосуемся… А ну, хозяйка, горяченькой водички мне по случаю приезда дорогого шурина!
Умывшись и переодевшись, Борис Петрович вышел к столу, на который Наташа уже поставила наваристый украинский борт, тарелку с малосольными огурчиками и другую нехитрую снедь. На её вопросительный взгляд Борис Петрович сказал с некоторым сожалением:
— Надо бы… Да уж ладно, в другой раз, гость не обессудит — свои как-никак человек. Запасов дома не держим, а бежать в лавку не стоит, борщ остынет. Давай, Серёга, наваливайся!
После обеда, свернув толстенную махорочную самокрутку, Борис Петрович сказал:
— Рассказывай, что там у вас приключилось, зачем срочный вызов понадобился.
Сергей помолчал, собираясь с мыслями, машинально следя, как Наташа убирает посуду.
— Дело такое, Борис Петрович… Как ты знаешь, Марыйская организация меня к дайханам направила. Язык туркменский я, конечно, знаю, обычаи, законы всякие тоже знаю. Даже несколько стихов Махтумкули на память выучил для более образованной, так сказать, агитации. Однако работать нелегко, намного сложнее против городского населения. Народ, понимаешь ты, больно уж тёмный. Сто лет муллы да ишаны вдалбливали ему разные «правила жизни», веками твердили о покорности да послушании. Попробуй вышиби всё это! Горькими слезами плачут, в нищете гибнут, а всё на судьбу да на аллаха ссылаются. Станешь такому говорить: «Работаешь ты много, хорошо работаешь, а халат на тебе рваный и детишки твои голодные. Почему? Потому что плодами твоих трудов бай пользуется, который не работает. Правильно это? А он отвечает: «Всё по воле аллаха». Причём тут аллах! Что ты заработал, то твоё, сам пользуйся. Ты ведь блоху убиваешь, если она тебя кусает, а бай — та же блоха, тоже ведь кровь твою пьёт. Почему ты не возмутишься? А он тебе: «Так всегда было. Так отцы наши и деды жили». Да шут с ним, что отцы! Ты-то так не должен жить!
Сергей говорил горячо, блестя глазами. Борис Петрович спокойно посасывал самокрутку. Наташа сидела пригорюнившись, опершись щекой на руку. За окном сумерки накапливали густую синеву, готовую каждую минуту превратиться в черноту ночи.
— Работать трудно, — продолжал Сергей, — но нам помогает сама обстановка. Есть среди туркмен люди, на которых можно опереться. В первую очередь это, конечно, батраки, те, кто не имеет собственного надела и вынужден всё время продавать свой труд. Они меньше других цепляются за обычаи, им легче доказать, что чёрное — это именно чёрное и что не обязательно родившемуся в чатме[2] всю жизнь ходить в рваном халате и дрожать от байских окриков. Есть и такие, которые силой обстоятельств поставлены как бы вне закона. То есть они, конечно, честные, хорошие люди, но жизнь довела их до того, что они не выдержали и взялись за оружие. С такими тоже легко говорить. Когда такому объясняешь, что есть, мол, путь, который приведёт к свободе, к равноправию и хорошей жизни, он сразу загорается: «Где этот путь? Покажи!» В общем, кому меньше терять, тот меньше держится за это малое. На таких людей мы должны делать ставку в первую очередь.
— Ты зачем объясняешь мне все эти азы? — Борис Петрович, скрипнув стулом, повернулся к Сергею. — Или думаешь, что я этого без тебя не знаю? Ты дело говори, зачем приехал. А всю эту политграмоту своим дайханам лучше расскажешь.
— Я уже подошёл к делу, Борис Петрович… Просто хотел напомнить, что нам дорог каждый человек из туркмен, который может стать нашим активным помощником.
— Это мне, между прочим, тоже известно.
— А это тебе, Борис Петрович, известно?! — И Сергей рассказал историю семьи Мурада-аги, историю Берды и Аллака. Говорил он долго, иногда повторялся, но его слушали внимательно, не перебивая. И только когда он кончил, Борис Петрович крякнул и полез в карман за кисетом, а Наташа тяжело вздохнула:
— Страшная жизнь у туркменской женщины…
— Не только у женщины, у всех — страшная.
— Ты бы чайку, Наталья, организовала, — попросил Борис Петрович. — Значит, Серёжа, говоришь, выручать парня надо?
— Надо, Борис Петрович!
— А как его выручать?
— Тут уж вам виднее. За тем и приехал, чтобы помогли.
— Сложное, брат, дело. Тут смаху не решишь, подумать надо, прикинуть, как за него взяться.
Спешить нужно, Борис Петрович.
— Поспешишь, брат, людей насмешишь, а то — и того хуже. Верно, Наталья?
— Неверно! — сказал Сергей. — Из-за промедления человека потерять можем.
— Что же ты на тюрьму нападение организуешь, что ли, чтобы своего Берды Аки-оглы спасти?
— Не знаю как, а только на вокзале встретил я Бекмурад-бая. Поинтересовался, куда он направится. Особняк такой, возле тюрьмы, из красного кирпича дом — вот туда он прямиком и подался. Не знаю, что там за начальство обретается, но не спроста туда Бекмурад пошёл, это я нутром чую.
— Правильно чуешь, — сказал Борис Петрович.
— Это дом начальника ашхабадской тюрьмы, — тихо сказала Наташа.
— Вот видите! — Сергей вскочил. — Бекмурад времени не теряет, а вы раздумывать хотите!
— Садись, торопыга! — Борис Петрович потянул шурина за рукав. — Садись, чай сейчас пить будем. «Раздумывать»! Не раздумывать, брат, а подумать, как лучше, вернее помочь парню. Это тебе не тяп-ляп да — в дамки. Горячку пороть не приходится, из-за одного человека можно пяток товарищей под монастырь подвести.
— Что же мне марыйцам передать?
— Передай, что на себя, мол, мы взяли это дело. Если будет возможность, вызволим вашего Аки-оглы… Да сиди ты, не прыгай!.. Сказано: сделаем всё, что в наших силах!
— Не волнуйся, Серёжа! — поддержала мужа Наташа. — Товарищи не оставят человека в беде. Борис сам спать не будет, пока не придумает, как спасти парня. Я уж его знаю!..
— Видал? — Борис Петрович подмигнул Сергею. — Она знает! Ничего я думать не буду! Чаю напьюсь вот и спать лягу. Время уже третий час, а у меня завтра — не воскресенье, на работу идти надо.
— Будешь думать, Боря, будешь! — ласково сказала Наташа. — И чаю напьёшься, и на работу пойдёшь, и думать будешь.
— Попробуй переспорь бабу! — сокрушённо махнул рукой Борис Петрович. — Ведь и в самом деле ночь спать не даст, хоть отдельно ложись. Вот беда, Серёга, а?
Он шутил, но глаза не смеялись, были они серьёзными и чуточку отсутствующими, словно прятали в глубине ещё не совсем оформившуюся мысль.
Убить заключённого.
В этом не было ничего неожиданного, такое случалось. Не часто, но случалось. Тюрьма знает много способов отправить человека на тот свет, особенно, если этим человеком никто из родственников и знакомых не интересуется. Однако начальник тюрьмы думал.
Он сидел в своём кабинете и его приветливое лицо, обычно вводящее незнакомых людей в заблуждение о характере и наклонностях начальника, было печально. Время, время! — вот что его смущало. Время было тревожное. С одной стороны, участились социальные выступлении дайхан. В основном они возникали стихийно, в них не чувствовалось направляющей силы, но всё равно секретным циркуляром из Ташкента предписывалось избегать лишних конфликтов с населением, могущих вызвать нежелательные последствия. Дайхан надо было не отталкивать, а, наоборот, привлекать к поддержке властей, привлекать всяческими мерами.
С другой стороны, усилилась деятельность тайных революционных организаций. И если политические, которых довольно много в тюрьме, узнают о расправе с одним из заключённых, они могут поднять шум, который подхватят их друзья на воле, подхватят и раздуют государственное дело. Лучше всего, конечно, оставить всё так, как оно есть, но и не выполнить слова, данного Бекмурад-баю, тоже нельзя: он преподнёс за это очень дорогой подарок, да и помимо всего следовало поддерживать именитых туркмен, представляющих немалую и верную силу, которая в скором времени очень может пригодиться.
Начальник представил, как красиво будет выглядеть его шапка и воротник из солнечного золотистого сура, и почему-то вспомнил о заключённом, который не так давно бежал из тюрьмы. Побег был явно устроен политическими, но при этом серьёзные обвинения предъявили одному из надзирателей. Начальник помог их опровергнуть. Не потому, что был абсолютно убеждён в невиновности надзирателя — некоторые соображения говорили, что обвинить его есть за что. И не потому, что питал к этому надзирателю какие-то особые дружеские чувства. Скорее всего, это была защита чести мундира, защита собственного престижа. Однако, надзиратель благодарен ему за помощь, и что если…
Начальник поднялся, вышел в коридор.
— Где Ранкович? — спросил он у дежурного надзирателя.
— Вацлав? — дежурный повернулся на скрипнувшей- табуретке: между начальником и его подчинёнными поддерживалась видимость демократических отношений. — Вацлав только что сменился, ваше благородие, отдыхать пошёл. Время-то уже позднее…
— Крикни его ко мне!
— Сей минут… Он ещё недалеко ушёл…
Через некоторое время тюремный надзиратель Ранкович без стука вошёл в кабинет начальника.
— Садись, — сказал тот. — Как живёшь, на что жалуешься?
После того случая с побегом заключённого надзиратель неизвестно почему сбрил свои вислые польские усы, и начальник до сего времени не мог привыкнуть к его новому облику.
— Скоро переведу тебя на другую работу. И денег у тебя прибавится, и почёта.
— Дзенькую пана, спасибо… А что такая за работа?
— Скоро узнаешь. Хорошая работа, доволен будешь.
— Я всегда доволен милостями пана начальника. Если пану что понадобится, я всегда…
— Знаю, знаю… С тем беглецом пришлось тебе подрожать, верно?
Не вставая со стула, надзиратель сделал движение головой, словно кланялся.
— Я всегда помню ваше заступничество. Только последний лайдак добро забывает, а я, слава Езусу…
— Ну, какое это добро… Вот переведу на новую работу — тогда будет в самом деле добро.
Начальник помолчал, постукивая пальцами по столу. Надзиратель сидел неподвижно, глядя перед собой преданными глазами. Его тяжёлый квадратный подбородок шевелился, словно он что-то пережёвывал, что-то перетирал крепкими прокуренными зубами.
— Вот что, Ранкович, — сказал начальник, — я хотел бы доверить тебе одно щекотливое дело. Но оно должно остаться в полной тайне. Кроме нас с тобой — ни одна живая душа! Понял?
— Так точно, ваше благородие! — надзиратель вскочил, вытянулся. — Всё, что угодно будет приказать мне пану начальнику, останется в тайне.
Последняя фраза зазвучала несколько двусмысленно: то ли начальник будет приказывать надзирателю, то ли надзиратель — начальнику. Но, вероятно, она просто выражала ревностное желание надзирателя услужить своему благодетелю. И искры в глазах его были, по всей видимости, не насмешливыми, а подобострастными.
— Тогда слушай… В седьмой камере сидит один текинец по имени Берды Аки-оглы. Это — очень плохой человек, опасный для общества. Он совершил большое преступление и, если бы попал в руки своих соплеменников, ему сразу бы голову отрезали. Но он попал в руки полиции, его судили. За такие дела, конечно, надо если не расстреливать, то по меньшей мере в Сибирь ссылать. Ну, а судьи попались мягкие, срок только ему дали. Отсидит своё, выйдет на волю и опять начнёт людей мутить. Понятно?
— Понятно… А что сделал этот лайдак Оглы?
— Много плохого сделал. Жену у знатного человека украл, опозорил человека. Над святым местом, — начальник усмехнулся в усы, — над святым местом надругался. Пять человек убил. Вполне достоин смерти, понял?
— Вы хотите, чтобы я его…
— Нет, самому не надо. Для этого дела надо кого-либо ещё приспособить, из уголовников кого-нибудь. Есть у нас такие?
— Что-то не помню.
— В пятнадцатой камере. По кличке Орёл. Подойдёт?
— Орёл? Он — здоровый парень.
— Вот именно! Я его знаю: он проходил и под кличкой Ворона, и под кличкой Чайка. Для него человека убить — всё равно что подпругу с коня снять. Срок у него большой. Можно пообещать, что скостят срок. Денег пообещай.
— А если попросит побег устроить?
— Обещай и побег. Таким людям обещать всё можно, совесть мучить не станет… Только скажи, пусть без крови действует; вроде бы этот Берды Аки-оглы естественно смерть принял. Пусть придушит — и дело с концом. Сможет придушить?
— Думаю, сможет. Он здоровый, как бугай, этот Орёл.
— Вот и пусть кончает. А мы актик заблаговременно заготовим, что, мол, помер Аки-оглы от горячки. И — не тяни, действуй быстрее. Мне один человек сказал: «Кто Берды Аки-оглы отправит в преисподнюю, тот получит от меня большой куш». Этот куш будет твоим.
— Бекмурад-бай сказал?
Начальник тюрьмы насторожился:
— А ты откуда знаешь?
— Слухами земля полна, — простовато улыбнулся надзиратель. — Говорили наши, что у Бекмурада жену увезли. Вот я и подумал, что он. Если не так сказал, прошу пана извинить.
— Ладно, — сказал начальник, — иди говори с Орлом.
Надзиратель отвёл Берды в глухую подвальную камеру. Серенькая полоска света едва пробивалась сквозь узкое, на уровне земли, оконце, и Берды долго не мог разглядеть внутренность камеры. А когда пригляделся, то ничего не увидел, кроме мокрых цементных стен и такого же пола, на котором не было даже охапки соломы, чтобы прилечь.
Он не понимал зачем его перевели сюда, но чувствовал недоброе. Насторожившись, Берды напряжённо прислушивался — кругом было тихо. Он обошёл камеру, подпрыгнув, попытался ухватиться за решётку окна, чтобы выглянуть наружу. Руки не выдержали: сказывалось ранение, сказывалась тюремная жизнь.
Берды вздохнул. Несмотря на всю беспросветность своего положения, он не отчаивался, в нём ещё жила надежда на освобождение. Больше того, он ощущал в себе непреодолимое стремление жить, двигаться, что-то делать. Состояние, когда он узнал о похищении Узук, было много хуже и безнадёжнее, чем сейчас, хотя сейчас его отделяли от любимой не только расстояние, не только недобрые люди, но и толстые стены ашхабадской тюрьмы. Он готов был бороться с врагом, с целой сотней врагов, но он знал, как это делается в степных просторах, и не знал, как можно бороться в тюрьме.
Заскрежетал замок. Дверь отворилась и вновь захлопнулась, пропустив в камеру человека. Это был Орёл, взбудораженный обещаниями надзирателя, готовый немедленно выполнить подлое дело, порученное ему. Он постоял на пороге, привыкая к темноте и присматриваясь к человеку, о существовании которого он ещё совсем недавно даже не подозревал и которого через несколько минут он убьёт.
Осмотр не удовлетворил Орла. По словам надзирателя, он должен был встретить слабого, измождённого человека, справиться с которым проще простого. Перед ним же стоял рослый парень, правда, чуть поуже его в плечах, но сильный и готовый к сопротивлению. Ишь, как насторожился! Ничего, фрей, справлялись и с такими! У нас есть приёмчики, о которых тебе и не снилось…
— Давно сидишь? — спросил Орёл, шагнув к Борды.
За время заключения Берды научился понимать русский язык, но не настолько, чтобы разбираться, во всех его тонкостях. Поэтому oн простодушно ответил:
— Не сидишь. Сидишь плохо, яман. Вода. Стоишь надо.
— За что посадили?
— Не знаем.
— Много дали?
— Что дали? Кто дали?
— Сроку, говорю, много схватил?
— Не хватал! Своё брал!
— Своё брал! — передразнил Орёл, — Чучмек беспонятный!
Берды не понял и не обиделся. Поведение незнакомца не внушало опасений. Такой же, видно, горемыка, как и он. Тоже справедливости добивался, своё, кровное требовал и попал за решётку. Вон волнуется, переживает, недавно, видать, попал! Берды даже захотелось чем-то утешить товарища по несчастью, но трудно было подобрать сразу русские слова.
А Орёл волновался совсем по другой причине. Задавая вопросы, он в то же время соображал, как приступить к тому, зачем он был сюда приведён. Ударить парня в переносицу и потом, когда упадёт, придушить? Нельзя, сказано было: без крови, а из носа кровь обязательно пойдёт. Может быть, сбоку в подбородок? Ахнется башкой об стену — и дух из него вон. Тоже нельзя, тоже следы будут.
Он быстро метнулся за спину ничего не подозревавшего Берды, обхватил его одной рукой за шею, приставив ладонь ребром к горлу парня, второй рукой резко прижал и рванул на себя
Берды задохнулся, в глазах его поплыли радужные круги. Невыносимая боль в горле не давала дышать, мутила сознание. Сознание вот-вот могло померкнуть, но этому отчаянно сопротивлялась жажда жизни, которая жила в юноше, которая всё время поддерживала его надежды и мечты.
Берды рванулся, ударил затылком в жарко дышащее лицо врага, обеими руками вцепился в острое железное кольцо на горле. Что-то хрустнуло, кто-то охнул, кольцо ослабло. И почти в ту же секунду страшный удар в подбородок швырнул Берды на мокрый цемент. Но он не оглушил, а скорее прояснил сознание, вернул силы.
Инстинктивно Берды схватился за бок, забыв, что там давным-давно нет ножа: его сорвали ещё во время драки в доме дяди Нурмамеда. А Орёл снова надвигался стремительной чёрной массой. Берды встретил его ударом кулака и снова качнулся к стене от удара противника. Только тут им овладела ярость человека, понимающего, что его хотят убить. Он увернулся от кулака Орла, схватил того за пояс и старым приёмом туркменской борьбы швырнул через бедро. Не давая опомниться, оседлал упавшего противника и что было силы ударил кулаком по лицу. Из носа Орла брызнула кровь, но не таков был Орёл, чтобы сдаться. Он, как ящерица, вывернулся из-под Берды и схватил его за горло.
Берды снова одолел его, прижал к полу. Орёл по-собачьи впился зубами в шею противника. Берды завыл, дёрнулся, оставив в зубах противника кусок кожи, треснул его головой о пол. Потом вскочил, вывернул руку, ткнул носом в пол. И долго с остервенением пинал ногами. Ярость постепенно проходила.
Вошёл надзиратель.
— Что тут у вас, драка? Почему дерёшься? В карцер захотел?
Последнее относилось к Берды. Он сплюнул кровь, рукавом халата вытер губы.
— Он сам бил! Я — потом бил.
— А ты что скулишь? — сказал надзиратель Орлу. — Вставай!
— Руку мне вывихнул, — заныл Орёл, с трудом садясь на пол. — Совсем пропала рука!..
Берды, отойдя в сторону, смотрел то на надзирателя, то на своего недавнего противника, к которому он уже не испытывал злости.
— Дурак ты! — сказал надзиратель.
— Зачем дурак? — не понял Берды.
— Затем, что пожалел. Ну, чего уставился? Если бы этот человек вывернул тебе руку, он так дела не оставил бы. Он бы тебя до смерти убил. А ты — пожалел.
Недоверчиво глядя на постанывающего Орла, Берды пробормотал:
— Нельзя до смерти. Рука больной, драться не может.
— Потому и дурак! Потому и в тюрьме сидишь, что не знаешь, как на свете жить. Если уж вцепился в горло врага, не отпускай, пока тот ногами дёргает. Не умеешь жить на свете, парень!
— Тюрьма уйду — умею жить.
— Ни черта не сумеешь! Тот лайдак, пся крев, умеет, он тебя не пожалел бы. А ты — слюни распустил, «рука больной». Он тебе этой рукой глотку сломать хотел, а ты…
— Как надо?
— Убить надо врага! — сказал надзиратель, угрожающе шевеля тяжёлой нижней челюстью.
— Убить?!
Берды кинулся на Орла, вцепился пальцами в шею:
— Убить?!
Орёл захрипел, глаза его вылезли из орбит, пятки судорожно заколотили по полу.
— Стой ты, бешеный! Стой! — надзиратель с трудом оторвал Берды от его жертвы. — Раньше об этом надо было думать!
Берды, подрагивая от нервного возбуждения, смотрел на надзирателя, не понимая, что хочет, чего добивается этот человек. То сердился, что он не убил Орла, а стал убивать, он опять сердится. Что ему нужно?
Не понимал надзирателя и Орёл, с трудом отдышавшийся от мёртвой хватки Берды. Почему сначала надзиратель велел ему убить слабого арестанта, обещая за это много интересного, а сам потом напустил на нега этого могучего парня? Может быть, всё наоборот, может, быть, это его, Орла, задумали убить?
— Пощадите! — закричал он, подползая к надзирателю и стараясь обнять его сапоги. — Пощадите! Я преступник, я грабитель, но не таким меня мать родила!! Я тоже был честным, и не от радости стал грабить. Мать померла, ещё мальцом был… Отца в пятом году убили… Куда я мог податься? С голоду подыхать? Шайка приняла, шайка обогрела… Ох, господи!.. Сперва щипачем был, карманником. Потом на мокрое пошёл… От радости пошёл? Заставили. Не пошёл бы — перо в бок и ваших нет! А жрать — надо!.. Жить — надо! Амбалом пошёл бы вагоны грузить — нашего брата отовсюду в три шеи гонят… Убивал! Убивал потому, что меня убить хотели! Не хотел под забором, как пёс, околевать… Эх, да пропади оно всё пропадом! Убивайте и меня, коль задумали убить, — всё одно фарта нет, третий раз попадаю!..
Берды с интересом слушал Орла. Он понимал далеко не всё, но главное понял: человека изломала жизнь, человек не сам стал плохим, люди довели. Значит, первое впечатление было правильным и Берды радовался, что в горячке не убил этого горемыку. Жаль вот, что руку ему испортил, но рука заживёт. Надо только положить человека на спину и сильно дёрнуть вверх за больную руку. Тогда кость станет на своё место и боль сразу пройдёт.
Тяжёлая ладонь надзирателя легла на плечо.
— Пойдём, лыцарь!
— Куда? — встрепенулся Берды.
— В карцер.
Это слово и его смысл были известны Берды. Он нахмурился.
— Зачем?
— Посидишь немного — разучишься кулаками попусту махать.
— Простите его, господин начальник! — вмешался повеселевший Орёл, понявший, что убивать его никто не будет. — Он не…
— Молчи, подсвинок! — резко оборвал его надзиратель. — С тобой у меня особый разговор состоится!..
— Берды покалечил Орла, руку ему сломал.
— Неужто такой сильный?!
— Как видите, пан начальник.
— Где он сейчас?
— Один остался в камере, а туркмена я в карцер посадил, чтоб остыл немного.
— Что будем делать?
Надзиратель шевельнул челюстью, подумал.
— А если его в карцере на недельку-две оставить? Он за это время сам дойдёт, да и Орёл его помял крепко.
— Плохо, что не сумели сделать всё быстро, — сказал начальник, — но, видимо, лучшего выхода не придумаешь. Пусть сидит. И еды ему поменьше давай. Беда, если политические узнают… Вас никто не видел?
— Как можно, пан начальник! Он же в кровище весь, в синяках!
— Молодец. Вот только с Орлом не знаю, как быть…
— Не извольте беспокоиться! Припугну, чтоб язык подвязал. А для других, так им не привыкать его побитую морду видеть.
Прошла неделя, другая. И наконец надзиратель доложил начальнику, что задание выполнено.
— Сам? — спросил начальник.
— Орёл, — ответил надзиратель.
— И не побоялся второй раз идти?
— Бояться нечего было, ваше благородие: парень так ослаб, что от сквозняка качался. Два раза только ногами дрыгнул — и готов. Куда его теперь? Доктора вызывать для освидетельствования?
В глазах надзирателя застыло напряжённое ожидание.
— Не надо! — махнул рукой начальник. — Доктор уже подписал акт о смерти Берды Аки-оглы.
— Как хоронить будем?
— Хоронить будешь ты сам. С могильщиком уже есть договорённость, яму быстро выкопает. Ночью отвезёшь, сбросишь его туда и присыпешь землёй… Орла бы вслед за ним отправить не мешало, — добродушное лицо начальника поморщилось, словно он взял в рот. что-то кислое. — Орла бы за ним, да уж ладно, пусть пока поживёт, только в общую камеру его не сажай, в одиночку посади,
— Бунтовать будет.
— У меня не побунтует! За ним такой хвост, что я его сразу в бараний рог скручу!
— А у этого туркмена родственников нет? Не станут о нём спрашивать?
— Есть родственники, — сказал начальник, — у ник у всех родственников полно! Неделю назад приезжали из Ахала, справлялись, передачу принесли.
— И что им сказал пан начальник?
— Пан начальник сказал, чтобы они оглобли поворачивали! Нет здесь никакого Берды, в Марыйскую тюрьму его, мол, отправили на доследование.
— Так они же узнают, что его там нет!
— Пусть их узнают! Скажем, что ошибка произошла, а за это время родственник их богу душу отдал. Ты, Ранкович, не волнуйся. Самое главное сделано, об остальном — не твоя забота.
— Когда хоронить?
— Сегодня и похорони.
После полуночи надзиратель с трудом выволок из подвального помещения длинный, негнущийся свёрток, зашитый в мешковину, и погрузил его на арбу. Только маленький мышастый ослик да узкий серп молодой луны были свидетелями последнего пути человека. Ослик беспокойно шевелил длинными ушами и, повернув морду, насколько позволяла оглобля, косил чёрным глазом.
На кладбище их уже ждала приготовленная могила, около которой валялась лопата. Надзиратель слез с арбы, огляделся по сторонам и вытащил из кармана большой складной нож.
Дурды и Аллак сидели в мазанке Клычли, говорили о пери Агаюнус.
— Вот муллы хвалят плотных, мясистых девушек, — сказал Аллак, — а в книгах почему-то всегда пишут о стройных, воздушных пери. Кто из них лучше, если сравнить на самом деле?
— Я много читал о пери, — сказал Клычли, — но наяву их не видел ни разу. Некоторые знатоки говорят, что если один запрёшься в комнате и станешь громко петь «Хамсу» Навои, то после полуночи к тебе начнут приходить пери.
— Почему же ты не попробовал? — с явной заинтересованностью спросил Аллак.
— Пробовал много раз, только ни одна пери не пришла.
— Может, у тебя голос неприятный? — вставил Дурды.
— Не знаю… Может оно и так, но на вопрос Аллака, кто лучше — пери или земные девушки, я ответить не могу. Девушек видел, а пери — нет. Один очень умный человек, молла Зелнли, который доводится племянником самому великому Махтумкули, крепко бедствовал, много горечи испытал, а всё же в своих стихах писал:
Клычли посмотрел на Аллака и продолжал:
— А ведь он был мулла, знал лучше нас с вами, какие человека на том свете пери да гурии поджидают! И всё же не хотел расставаться с этим миром. Поэтому я так думаю, что наши земные девушки куда лучше всяких пери.
— Даже если пери и красивые, — сказал Дурды, — нам они всё равно не достанутся. Муллы их себе заберут и скажут: «Мы много служили богу, нам положена награда. А вам — за что? Что вы делали?»
— Неправда! — возразил Аллак. — Они всегда твердят, что наше — на том свете.
— Разве им трудно отказаться от своих обещаний? — пожал плечами Клычли. — В раю они снова скажут: «Ваше — осталось на земле, идите и возьмите его».
— Значит нас и на этом и на том свете обманывать будут?
— На этом, Дурды, ты сам видишь, а что на том делается, ещё не один очевидец не рассказал.
— Хорошо быть учёным, — сказал Дурды. — Вот ты, Клычли, учился в медресе и на всё сразу правильные слова находишь, умные слова. Про наших девушек верно сказал: зачем брать в долг, когда можно за наличные взять, зачем пери на небе, если есть красивые девушки на земле. Хорошо учёным быть, а я так совсем и не учился, не пришлось,
— Не тужи, друг! — Клычли похлопал Дурды по спине. — Наше время ещё придёт. Я тоже не сумел сделать то, о чём мечтал. Тоже не доучился.
— Муллой мечтал стать?
— Нет, не муллой, хотел в русской школе учиться.
— Зачем — в русской? Разве наша медресе хуже?
— Хуже или нет, судить не берусь. Но Сергей учился меньше, чем я, а начнёшь его слушать — рот от удивления раскрываешь: откуда он столько умных вещей знает. Конечно, от русской школы, от русских книг. Я тоже начал у него русскому языку учиться; каждый день, когда еду в город за маслом для машин, запоминаю несколько слов, на обратном пути — ещё несколько.
— Выучишься — толмачом станешь? — пошутил Дурды.
— Толмачей тоже не белая овца выкармливает. Но толмачом я не стану, просто ума больше наберусь. Сергей говорит, что постоянно учиться надо, всем учиться — и мужчинам и женщинам.
Дурды засмеялся:
— Это он пошутил! Где видано, чтобы женщина с мужчиной сравнялась? Не годится так.
— Это почему же не годится? — с интересом спросил Клычли.
— Потому, что бог неодинаковыми создал мужчину и женщину. В драке один мужчина десять женщин сшибает.
— Кулаки в жизни — не главное.
— А что главное?
— Голова на плечах!
— Хе, что ж у меня голова глупее женской?
— Как сказать… Ты в Марыйской аптеке был?
— Был.
— Видел, сколько там бутылочек?
— Видел. Много.
— Знаешь ты хоть одно из лекарств, которые налиты в эти бутылочки?
— Нет.
— Если у тебя голова болит или живот, знаешь, из какой бутылочки надо взять лекарство?
— Не знаю. Я из всех попробую — какая-нибудь и поможет.
— И сразу к гуриям отправишься!.. А вот женщины, которые там работают, все лекарства знают. Только скажи им: «Дайте мне средство от такой-то болезни», они сразу тебе одну бутылочку дадут. Конечно, ты мужчина, ты можешь кулаками махать, можешь зажать кого-либо в углу, подножку дать, а вот в женском деле в аптеке разобраться не можешь.
— Хе, там же русские женщины работают! Ты их с нашими туркменками не сравнивай!
— «Хе» легче всего сказать! Ковры кто ткёт? Наши женщины ткут. Соткать большой ковёр легче, что ли, чем в аптеке работать?
— Сергей правильно говорит, — заметил Аллак, — но… всё равно трудно поверить, что женщина во всём может быть равной мужчине.
— Ты в медресе учился? — повернулся к нему Клычли.
Аллак невесело усмехнулся:
— Зачем учиться? Мне сказали: дойди до порога медресе и назад поворачивай, с тебя достаточно будет. Так я и сделал.
Помолчал и, почёсывая затылок, серьёзно закончил:
— Алфавита даже не успел осилить… Нужда работать гнала, не учиться…
— А вот я учился… — Лёгкая тень набежала на лицо Клычли, на мгновение затуманила глаза, пригасила улыбку. — Я учился вместе с младшей женой ишана Сеидахмеда… с Огульнязик. Если есть на свете умная женщина, так это — она. Вонючий ишан против её воли сделал своей женой, сжёг её сердце. Какими законами это оправдано?.. Эх, да ладно, что говорить, зря расстраиваться! Училась она хорошо. Меня тоже учитель всегда хвалил, но я день и ночь зубрил уроки, чтобы отвечать учителю так, как отвечала Огульнязик. И хорошо знаю, что она-то не зубрила! Вот, друг Аллак, а ты говоришь, что женщина не может сравниться с мужчиной. Ещё как может!
Дурды подмигнул Аллаку:
— Ну, теперь ты веришь?
— Не знаю, — сказал Аллак, — во что верить, во что не верить. Я не верю даже в то, что у меня жена есть. С тех пор, как ушла она по кайтарме, лица её не видел. Только от людей и знаю, что жива-здорова.
— Неужто ты ни разу к ним зятем не ходил? — удивился Дурды.
— Не ходил.
— Ох, и обижается, наверно, на тебя твоя жена!.. Надо отправить его немедленно, верно Клычли?
— Верно. А ты. в самом деле, Аллак, ни разу не навестил жену хотя бы украдкой?
— Ни разу, — подтвердил Аллак.
— А мы-то думали, что ты парень без изъянов! — засмеялся Дурды. — Разве можно заставлять женщину сгорать от злости? Ведь там, где собираются такие, как она, твоя Джерен очень скверно себя чувствует. Других-то жён мужья наверняка навещают, а ты только вздыхаешь, да облизываешься. Верно, Клычли?
— Дурды правильно говорит, Аллак. Разве тебе ни разу не приходилось видеть, как ссорятся две женщины, живущие у родителей по кайтарме? Какое у них самое сильное оскорбление? «Если бы ты была похожа на людей, твой муж пришёл бы к тебе! А если он за столько времени не вспомнил о жене, значит ты никуда не годишься». Вот как они говорят, друг Аллак. А какое оскорбление для женщины горше?
— Она день и ночь сидит и плачет, — поддал жару Дурды.
— От такой обиды не то что заплакать, воем завоешь, — стараясь казаться серьёзным, сказал Клычли. — Представь себе, каково молодой женщине, при живом муже слушать рассказы подруг о том, как они своих мужей обнимают.
— Ты, Аллак, сделал жизнь своей жены хуже, чем в зиндане! — с притворным возмущением воскликнул Дурды. — Мы не станем этого терпеть, верно, Клычли? Если он сегодня же не пойдёт навестить жену, мы накинем на его шею аркан и силой потащим, верно?
Аллак смущённо улыбнулся, понимая, что друзья шутят.
— Ты не смейся! — Дурды приподнялся, закатывая рукава халата. — Ты не смейся. Мы — серьёзно. Клычли убедил меня, что женщина равна мужчине. Теперь я думаю так же, как и он. И думаю, что в беде женщину оставлять нельзя. Особенно, если она жена такого растяпы, как ты.
Аллак снова улыбнулся:
— С такими верными друзьями, как вы, я куда угодно пойду. Впереди вас побегу.
— Ты слышишь, что он говорит, Клычли? Он не знал, что мы друзья, когда мы его собой от пуль закрывали, а узнал это только тогда, когда его к жене вести собираемся! Никогда не видел таких недогадливых людей! Ты, пожалуй, не догадался и о том, что к жене нельзя идти с пустыми руками? Не догадался, что ей надо каких-нибудь сластей принести? Конечно, не догадался! Эх, хорошо человеку, у которого есть сообразительные друзья! Верно, Клычли? Мы ему поможем: купим целый платок сластей.
— Что верно, то верно, — согласился Клычли. — По я с вами не пойду.
— Как не пойдёшь? — удивился Дурды.
— Я Энекути хорошо знаю. Она ночи не спит, Джерен от мужа караулит. С ней связываться хуже, чем со злой собакой. Да и собака у неё есть. Карабай. Подстать хозяйке — злая. Накинется — будешь от неё, как заяц, удирать. Я понимаю, почему Аллак боится идти к жене: кто хочет с двумя собаками сражаться? Нет, если вам своих халатов не жалко, идите, а я вам не попутчик. Меня за порванный халат Абадан моя со света сживёт, а я ещё немного пожить хочу.
— Не хочешь, как хочешь, — сказал Дурды, подмигивая товарищу. — Только нас не отговаривай. Не все собак боятся. Мы с Аллаком твёрдо решили, что пойдём. Верно, Аллак? Кто опасается воробьёв, тот не сеет проса.
— Не очень-то Энекути на воробья похожа, — усмехнулся Клычли. — Вы будете героями, если победите её и заберёте девушку.
— На худой конец попросим.
— А ты когда-нибудь что-нибудь просил у Энекути?
— Пока не просил.
— Оно и видно. Если у Энекути что-либо попросишь, она сразу задерёт голову кверху, как норовистый конь. Просить бесполезно. Вот если приподнять с тыльной стороны кибитки терим[3] да запустить внутрь Аллака, тогда другое дело. Но и тут есть большой риск.
— Проснётся Энекути? — догадался Дурды.
— Нет, не это.
— Джерен испугается, закричит?
— Нет.
— Какой же тогда риск?
— Большой и очень опасный.
— Если ты друг, скажи, чтобы мы были готовы ко всему.
— Скажу, — Клычли спрятал в усах улыбку. — Скажу, друг Дурды. В том ряду, где стоит кибитка Энекути, живут много молодух, вернувшихся по кайтарме. Девушки они сытые, здоровые, горячие, что породистые верблюдицы. Если попадётесь им в руки, наденут они на вас верблюжьи сёдла и будут ездить целую ночь.
Дурды и Аллак захохотали. Не выдержав, к ним присоединился и Клычли.
— Дурды… Дурды этим не испугаешь, сквозь смех сказал Аллак. — Он сам утверждал, что один мужчина равен десяти женщинам.
— Цыплят считают осенью: там видно будет сразу, равен или не равен, а только попадаться не советую.
— Неплохо среди десятка верблюдиц попрыгать, если даже на тебе и верблюжье седло, — сказал Дурды, утирая рукавом слёзы.
— Смелый ты, я вижу, парень!
— А что, думаешь, побоюсь?
— Кого осёл не лягал, тот коня не боится. Женишься — по другому запоёшь, братец. Какая жена попадётся, а то и от одной в пески убежишь.
— Я не убегу! — самодовольно сказал Дурды. — Она скорее убежит!
— Хвалился цыплёнок, что коршуна одолеет!
— Вот увидишь!
— Ладно, увижу, если покажешь.
Парни снова захохотали. Потом Аллак сказал:
— Когда человек срывает розу, он знает, что у неё есть шипы, которые будут царапать руку. Кто боится боли от шипов, тот не станет нюхать розу.
— А ты стал поэтом, братец! — пошутил Клычли. — Однако, друзья, если идти, то надо идти. Время попусту
терять не стоит…
Проникнуть к кибитке Энекути было нелегко, так как она стояла не на отшибе, а в тесном окружении других кибиток. Но, как и всякая крепость, она имела своё уязвимое место. С задней стороны кибитки почти к самой ограде агила[4] примыкал заросший деревьями и кустарником арык, через который был перекинут мостик… Сюда и направился Аллак с друзьями.
Они осторожно прошли по мосту, проникли в агил, опоясывающий кибитку, и остановились у стожка колючки, сложенной около небольшой саманной мазанки.
— Вот, йигиты, и дом Энекути, — шёпотом сказал Клычли. — Мы в её агиле сидим. Ох, и боюсь я! Если бы я бога боялся так же, как Энекути боюсь, давно бы самым святым стал!
— Не бойся, с троими ей не справиться, — тихо засмеялся Дурды, оценив шутку товарища.
— Вот что, ребята, — прошептал Клычли. — Вы пробирайтесь потихоньку к кибитке, а я здесь покараулю. Если Энекути появится, постараюсь отвести ей глаза.
— Ты же боишься её!
— Ради друзей можно немного и смелым побыть. Идите, только не шумите очень. А то, в самом деле, девушки поймают вас и оседлают верблюжьими сёдлами,
— Мы их сами оседлаем! — сказал Дурды. — Идём, Аллак!
Вдвоём они подкрались к тылу кибитки и присели. Прислушиваясь, Дурды шепнул:
— Ты сиди, слушай, кто есть в кибитке, спят или ещё не спят. А я посмотрю возле двери. Если собаки нет, мы притолоку поднимем и откроем дверь,
Он ушёл и почти тотчас же вернулся.
— Лежит, чёртов Карабай. У самой двери лежит. Что будем делать с ним?
Может показаться странным, что сторожевая собака не заметила до сих пор присутствия чужих. Но пёс Энекути слишком долго жил на подворье ишана, как и его хозяйка, привык к чужим людям, отъелся и обленился. Он шумно сопел на вязанке дров возле двери, изредка ворча и повизгивая во сне: то ли его донимали блохи, то ли обожрался и видел скверные сны.
Парни огляделись по сторонам и заметили свет в щели одной из соседних кибиток, Дурды толкнул локтем Аллака:
— Пойдём, посмотрим, кто там?
— Пойдём, — согласился Аллак.
Дурды осторожно расширил щель, в которую пробивался свет, прильнул к ней глазом. Некоторое время он стоял неподвижно, только восхищённо причмокивал. Потом повернулся к Аллаку.
— Ты знаешь, что это за кибитка? Это и есть то самое место, где собираются гурии! Их там полным-полно! И все — без яшмаков. Ей богу! У каждой лицо светится, как лампа со стеклом, которую я видел в доме Мереда-арчина. Как бы, в самом деле, не обернулось правдой то, о чём Клычли говорил: оседлают нас с тобой молодухи на всю ночь…
— Пусть оседлают! — вздохнул Аллак. — А ну, пусти, я тоже посмотрю!
В кибитке действительно было много собравшихся за рукоделием молодых женщин. Они, видимо, сидели ужо давно, так как больше не работали, а подшучивали друг над другом и смеялись по каждому пустяку. Когда Аллак приник к щели, одна из женщин, стоя к нему спиной, приступала с куском красной материи к девушке, прилежно вышивавшей ворот халата.
— Встань, сестрица, встань, не стесняйся! Сейчас мы примерим, сколько нужно материи тебе на новое платье. Учти, что если не придёшь к йигиту в новом платье, он не пустит тебя под своё одеяло.
Женщины засмеялись, девушка покраснела и ещё ниже опустила голову. Насмешница постояла немного, бросила материю и, зевнув, сказала:
— Что-то плохо спала я прошлую ночь. Надо сегодня лечь пораньше. Пойдёмте, девушки?
Она обернулась, и Аллак, тихо ахнув, отшатнулся от щёлки.
— Моя!.. Моя Джерен!..
— Где Джерен? — не понял Дурды.
— Домой сейчас пойдёт.
— Тогда не теряйся! Иди и встречай её между кибитками.
Аллак двинулся было к кибитке Энекути, но вспомнил о собаке и остановился на полпути. Он чувствовал себя робко и неуверенно, словно не муж пришёл навестить жену, а юноша назначил свидание своей возлюбленной. Огромная нежность к Джерен, столько времена не находившая выхода, заставляла замирать сердце, дрожать руки. И дышалось так, словно Аллак только что два раза обежал весь аул.
Джерен подходила всё ближе. Смутные очертания её фигуры обретали чёткость. Вот сейчас Аллак протянет руку и скажет: «Любимая, я пришёл», и Джерен тихо вскрикнет, бросится ему на шею, замрёт, как большая приручённая птица. Вот сейчас…
С леденящим душу воплем с кибитки сорвалась сова и серым призраком растаяла в ночи. Аллак вздрогнул. Джерен испуганно ойкнула и моментально очутилась в кибитке. Зашевелился Карабан, глухо, спросонья он хрипло брехнул несколько раз.
Дурды потянул Аллака за рукав и, когда они немного отошли, сказал шёпотом:
— Прозевали случаи! Пойдём с Клычли советоваться.
Совет длился долго. Поёживаясь от холода, парни придумывали разные варианты похищения Джерен и, в конце концов, пришли к выводу, что надо ждать, пока уснёт Энекути, а потом…
— Кибитка маленькая, — сказал Дурды, — всего из четырёх крыльев. Мы с Клычли приподнимем её остов, а ты подлезешь снизу и там разыщешь свою Джерен.
— А как я назад вылезу? — спросил Аллак. — У меня сил не хватит терим поднять, а вы как узнаете, что мне выходить надо?
— Ей богу, ты как маленький мальчик! — возмутился Дурды. — Таким желторотым рано ещё жениться. Я с тобой сколько по пустыне ездил и ходил, думал, что ты смелый человек.
— Тут смелости мало, смётка нужна. У каждой вещи есть своё начало и, когда не знаешь, как за пего взяться, поневоле будешь раздумывать.
— Не надо раздумывать! — решил Дурды. — Сначала полезай. А как выбраться назад, после позаботишься. Может быть, твоя милая тёща сразу тебя поймает и с треском из двери выбросит. Тогда не нужно будет и заботиться о выходе! А может она из таких, которые в отсутствие мужей охотно дают зятю место у стены?
— У неё дождёшься!
— Это тебя не должно беспокоить, у тебя молодая жена есть, которая ждёт твоих объятий. Зачем тебе тёща? Ты так заботишься о выходе из кибитки, словно это — главное, словно ты уже вошёл и исполнил свои девять желаний. Джерен сама тебя из двери выведет.
— А как я её в темноте найду? Я даже не знаю, с какой стороны она спит.
— Может мне вместо тебя пролезть и найти её? Только я быстро не вылезу, учти! Подождать придётся,
— Хватит спорить, ребята, — сказал Клычли, — а то дождёмся, что нас кто-нибудь заметит. Полезай, Аллак!
— Ну, что ж, — сказал Аллак, — либо вода, либо саман — или возьму, или умру. Поднимайте!
— Тихо ты! — одёрнул его Клычли, берясь за решётчатый каркас кибитки. — Чего кричишь! Не умрёшь. Около молодой жены ещё никто не умирал. А ну, Дурды, берись разом! Взяли!
Каркас приподнялся, Аллак нырнул в образовавшееся отверстие между крылом кибитки и землёй.
— Хей, Карабай! Куш, Карабай, куш! — неожиданно закричал кто-то у двери. Послышалось рычание.
Дурды испуганно выпустил из рук терим и повернулся как раз вовремя, чтобы ударом ноги отбросить метнувшуюся к нему собаку. Пёс кинулся снова. Дурды поймал его за горло, сжал что было сил. Карабай задавленно захрипел, брыкая задними лапами, воняя псиной и гнилой пастью.
Не успел Дурды собраться с мыслями, как чей-то увесистый кулак стукнул его по голове и грозный голос рявкнул над самым ухом:
— Какой бандит собаку душит!
— Не кричите, Энекути-эдже, — послышался торопливый голос Клычли. — Мы не чужие, мы знакомые люди!..
— Ты что, головорез, пупок Энекути завязывал, что в знакомые набиваешься?
— Зять ваш пришёл, Энекути-эдже…
Карабай снова захрипел и забился под придавившим его к земле Дурды. Клычли торопливо нагнулся, нашарил задние ноги собаки и уже не таясь, крикнул:
— А ну, пусти!
Дурды отпустил собачье горло, Клычли, напрягшись, крутнул увесистого пса вокруг себя. Энекути испуганно присела.
Раскрутив Карабая, Клычли кинул его за ограду агила. Пёс с визгом шлёпнулся на землю и припустил в поле. Издалека уже тявкнул два раза и пропал.
Однако от рассвирепевшей Энекути избавиться было Труднее, чем от Карабая.
— Здесь нет незнакомых людей, — убеждал её Клычли. — Ваш зять пришёл.
— Какой зять! — кричала Энекути, толкая в грудь то Клычли, то Дурды: в агиле было темно, и она не различала лиц парней. — Какой ты мне зять, чтоб тебе голову отрезали! За столько лет не мог прислать ни одной копейки в счёт калима, а теперь зятем пришёл. Ишак и тот сообразил бы, что без калыма его на порог никто не пустит. Идите отсюда, сыновья праха, чтобы я вашей тени здесь не видела!
Пришедший в себя Дурды смекнул, что старуха принимает за своего зятя одного из них и, подделываясь под голос Аллака, хотя Энекути вряд ли помнила его, сказал:
— Мы уйдём, тётушка… Если вы хотите, мы уйдём. Я не смог собрать калым… Думал жену повидать, а потом…
Энекути проворно повернулась к нему.
— Думал? Если бы ты думал, осёл вислоухий, давно бы расплатился! Иди, иди и не думай без калыма больше приходить, шалопай!
Пока на дворе Энекути выпроваживала позванных гостей, улёгшаяся было Джерен услыхала шум и подвинулась к стене кибитки, чтобы разобрать, с кем это сражается мачеха. И тут она заметила лежащего ничком человека, неизвестно откуда появившегося в их кибитке.
Джерен не отличалась робостью, но если бы Аллак не повернул к ней лицо, если бы не назвал её по имени, она закричала бы от неожиданности. Узнав мужа, она поняла причину шума и торопливо сказала:
— Иди скорее сюда, я тебя одеялом накрою, пока мать не пришла!..
— Не могу, прошептал Аллак, — нога под теримом осталась.
— Очень больно?
— Нет, совсем не больно, только вытащить не могу.
— Как же быть теперь?
— Не знаю…
Подумав, Джерен быстро оттащила постель Энекути к дальней стене, а свою придвинула вплотную к Аллаку.
— Приподнимись немного, — попросила она. — Вот так… А теперь лезь под одеяло… Если твои товарищи знают, что твоя нога под теримом осталась, они освободят тебя, когда мать со двора уйдёт. А если не знают, я потом девушек позову, мы сами терим приподнимем. Тихо лежи! Мать идёт!.. — И она сама юркнула под одеяло.
Энекути вошла, ворча и отплёвываясь.
— Что случилось, мама? — сонным голосом спросила Джерен. — С кем ты ругалась? Телёнок, наверно, отвязался и корову высосал?
— Ай, лежи ты! — буркнула Энекути. — Меня высосать хотят, а не корову! Ходят тут на мою голову!
— Кто ходит?
— Муж твой непутёвый ходит, вот кто! Ждёт, чтобы я его в дом пустила! Как бы не так, земля его проглоти!
— Зачем нужны такие нехорошие слова, мама?
— А ты молчи, дура! Тебе нужно было, чтоб я его под одеяло к тебе пустила? А теперь, когда я его выгнала, ничего не нужно?
— Ладно, мама. Я спать хочу.
— Так я тебе и поверила! Ты про мужа услыхала, так теперь не уснёшь, хоть глаза тебе выколи. Но — ты лежи, не думай вставать! Пока этот вислозадый пёс полностью не рассчитается, я не позволю вашим лицам лечь одно на другое, так и знай!.. О аллах великий, милостивый и милосердный, за столько времени не мог собрать калым и ещё не стесняется зятем приходить!..
Она начала гневно чесать голову, а Джерен, прижавшись к Аллаку и подрагивая от прикосновения его горячих ищущих рук, улыбалась в подушку и ждала, пока мачеха угомонится и уляжется спать.
Однако Энекути никак не могла успокоиться.
— Пришли эти проклятые, растревожили моё сердце, — ворчала она, ворочаясь в темноте, как большая и несуразная летучая мышь. — Недаром сказано в писании: «Бейте их по всем шеям, бейте их по всем пальцам». Надо было по шеям надавать, чтоб не шлялись ночью по чужим дворам. Сказал пророк: «Испытание постигнет не только тех, которые несправедливы»… От разных шалопаев только и жди испытаний, чтоб их дорога колючкой заросла! Чтоб им сдохнуть в нехорошем месте!.. О боже мой, надо закурить, иначе я не успокоюсь… Спички куда-то подевались…
Шлёпнув Аллака по нахальным рукам, Джерен сказала:
— У меня спички. Ты — лежи, я сама тебе чилим раскурю.
— И лампу заодно зажги.
— Зачем тебе лампа?
Чилимом попыхивать буду — кто-нибудь заметить может, ишану-ага скажут. Нет праведных на земле, каждый старается сделать гадость другому.
— Никто тебя не увидит, все уже спят. Кури скорее да сама ложись.
— Зажги лампу, говорят тебе!
— Не нужна тебе лампа.
— Ну и провались ты в преисподнюю! Сама зажгу, без тебя.
С этими словами Энекути, нашарившая коробок под своей подушкой, чиркнула спичкой. Джерси проворно метнулась к ней, дунула на огонёк.
— Не надо лампы! Так ещё скорее увидят, что ты куришь по ночам вместо того, чтобы спать, как все добрые люди.
Энекути, поражённая необычной строптивостью падчерицы, несколько мгновений молчала, потом разразилась проклятиями:
— Ты чего взбеленилась, ишачка безрогая? Сгинь с моих глаз, чтоб тебе волосы обрезали! Провались отсюда в преисподнюю!
Помяв, что рассерженную мачеху теперь ничем не остановишь, Джерен молча выбралась из кибитки: надо было скорее выручать мужа.
Крикнув ей вслед ещё несколько проклятий, Энекути зажгла каганец, раскурила чилим и несколько раз сильно затянулась. Табачный дым успокоил возбуждение, приятной дымкой подёрнул сознание. Она повозилась, устраиваясь поудобнее, обвела посоловевшими глазами кибитку и вдруг заметила, что из-под одеяла Джерен высовывается чья-то рука.
В первую минуту Энекути испугалась.
— Вай! — негромко вскрикнула она. — Кто это?.. Кто здесь?.. Постой…
Она уже собиралась выбежать вслед за Джерен из кибитки и позвать на помощь людей, но тут её осенила догадка. Она подскочила к постели падчерицы, сдёрнула одеяло: ну, конечно, так и есть, Аллак!
— Чтоб у тебя нутро перевернуло! — озлобленно закричала Энекути. — Где калым, сын праха?.. Где калым, спрашиваю? Чтоб тебе без могилы остаться!.. Зачем пришёл? Совесть у тебя есть? Или ты думаешь, что сделаешь её беременной, так её даром тебе отдадут? Нет, ишак, чтоб твой сачак был вечно пустой, нет, не отдадут даром! Не надейся! В моём доме отелится, но не получишь её до тех пор, пока с калымом полностью не рассчитаешься!.. А ну, вставай! Чего разлёгся, как гость из. Чашгына! Вставай, говорю!..
Смущённый Аллак, вдвойне растерявшийся оттого, что не может встать на ноги, попытался успокоить Энекути:
— Не волнуйтесь, тётушка, у меня ничего плохого в мыслях не было… За столько времени я первый раз пришёл к вам зятем. Многие часто ходят, а я — один раз… По обычаю так принято. Разве вы не слышали, как говорят: «Если ты слаб, придёт сильный, если имеешь дочь, придёт зять». Вот я и пришёл… Подарок вам принёс: пряники вот, конфеты… Возьмите, тёща, это я вам…
Услышав о конфетах, Энекути совсем ощетинилась. Она схватила протянутый ей узелок, швырнула его в сундук и принялась пинать ногами Аллака.
— На чужих зятьёв хочешь быть похожим? Пряниками меня задобрить хочешь?.. За узелок конфет жену получить задумал?..
Аллак прикрыл лицо, чтобы разъярённая толстуха случайно не ударила по нему ногой. От её ударов было не столько больно, сколько стыдно. Но не драться же со старой женщиной, да ещё к тому же со своей собственной тёщей! Он лежал и молил бога, чтобы Дурды и Клычли услыхали крики и подняли терим, дали ему возможность выбраться из этой чёртовой кибитки. Однако друзья как сквозь землю провалились.
Помощь появилась с другой стороны: в кибитку вошли Джерен и три молодых женщины. Увидев, как мачеха колотит Аллака, Джерен разозлилась, толкнула её в грудь так, что та чуть не упала.
— Хватит, мама! Ты совсем стыд потеряла! Я всё время на твои тяжёлые слова лёгкими отвечала, но ты через край перебираешь!
— Люди! На помощь! — завопила было задохнувшаяся от удара Энекути,
Одна из пришедших женщин примирительно сказала:
— Не надо кричать, гелнедже. Что хорошего от крика? И у других людей есть зятья, которые приходят к жёнам, пока полностью не выплатили калым. Разве люди поднимают шум, когда пришёл зять? Разве зовут соседей? Меня мать сама будит, когда мой муж приходит, сама к нему посылает. Или вы кричите потому, что Джерен вам не родная дочь? Вы бы пожалели её и зятя: сколько времени они не виделись.
— Какой он мне зять! Нет у меня зятя! Если бы этот баран был настоящим зятем, он давно бы расплатился за калым и увёз жену!
— Не говорите так, гелнедже. Он и сам не рад, что не может расплатиться, сам мучается. Но что ему делать, если он бедняк? Баи забирают своих молодух, не позволив им и года прожить по кайтарме в доме родителей. А что бедняку остаётся делать?
— Если бедняк, пусть в лепёшку расшибётся, но заплатит!
— Даже если расшибётся, всё равно денег не найдёт,
— Тогда пусть не женится! На мою голову бедняков и так хватит, чтобы их со всего света собирать!
— Не только на вашу голову… Бедняков сейчас кругом хоть отбавляй. Скоро все бедняками станут.
— Не знаю, станут или не станут, а только если он не заплатит всё, что причитается, на том свете получи г жену! Ишь, разлёгся у стенки, как бедность Кемине! Вставай, бесстыдник, убирайся отсюда, чтоб тебе вечно по камням ходить!
— Не будьте непонятливой, гелнедже. Как ему встать? Разве вы не видите, что его нога под теримом? Сейчас освободим его, и он уйдёт, — сказала женщина.
— Хай, богом пойманный! — злорадно закричала Энекути. — Дай бог, чтоб у тебя нога сломанной оказалась — не будешь тогда по ночам шляться!
В это время терим с треском приподнялся.
— Вот они, головорезы! — встрепенулась Энекути. — Снова пришли кибитку мою ломать… Куш, Карабай, куш! Возьми этих проклятых, порви им кожу до костей! Куш, Карабай!
Однако, перепуганный Карабай отлёживался где-то далеко в кустах и если даже слышал голос своей хозяйки, всё равно никакая сила не выманила бы его из убежища,
Аллак вытащил ногу и поднялся. Стоя, он чувствовал себя намного увереннее и даже рассердился.
— Спасибо вам, тёща, за вашу ласку! — иронически сказал он Энекути. — Но запомните, что если даже я буду ходить по золоту, вы не получите ни одной копейки1 Так и знайте! Джерен — моя жена, и я заберу её, хотите вы этого или не хотите. Больше мне вам нечего сказать!.. А вам, девушки, — Аллак повернулся к женщинам, — вам большое спасибо за помощь! Всякого вам благополучия и здоровья! Не всегда над человеком чёрные дни висеть будут, когда-то и солнце проглянет.
Энекути никому не рассказывала о том, что младшая жена ишана Сеидахмеда помогла бежать Узук из дома ишана. Не потому, что ей не хотелось рассказать или она испытывала какие-то добрые чувства к Огульнязик. Она с великим удовольствием напакостила бы этой учёной гордячке, которой все кланяются только потому, что она умеет разбирать непонятные крючки в книгах. Но против этого желания восстала алчность и оказалась сильнее.
Энекути довольно часто приходила в кибитку Огульнязик и выпрашивала у неё то одно, то другое. Отказать ей молодая женщина не смела. Если бы черномазая толстуха потребовала у неё вытащить и отдать душу, она, наверно, сделала бы и это, так как боялась, что раскроется её участие в побеге, Узук. Таким образом сундук Энекути постоянно пополнялся, а сундук Огульнязик постепенно пустел.
Иногда, возмущённая бесстыдным вымогательством Энекути, Огульнязик порывалась так наладить попрошайку, чтобы она дорогу забыла к её кибитке. Но всякий раз слова застревали в горле: слишком уж хорошо знала Огульнязик подлую натуру Энекути, от которой можно было ожидать всё, что угодно, кроме хорошего, слишком была уверена, что та не «проглотит» молча обиду, а возместит сторицей.
Иногда, сидя в одиночестве, держась за ворот платья, молодая женщина шептала: «Боже, пронеси беду мимо нашей головы! Уйди, беда, исчезни, провались в ад!» Но беда провалиться не желала и снова, и снова шаркала около порога стоптанными калошами, харкала и отплёвывалась перед тем, как вкатиться в кибитку.
Подлость других иногда наталкивает человека на нехорошие мысли. Как-то Огульнязик подумала дать Энекути какую-то очень ценную вещь, а потом закричать, позвать людей, обвинить вымогательницу в воровстве, опозорить её. Тогда пусть говорит, что угодно: опозоренному не поверят, скажут, что она со зла наговаривает.
Однако, поразмыслив, молодая женщина отказалась от такой затеи. Она очень ясно представила себе, как Эиекути стоит перед людьми с елейной рожей и удивляется: «Украла? Она мне сама на время дала эту вещь! За что же ты позоришь меня, девушка? Или ты боишься, что я расскажу людям, как ты переодевала в мужскую одежду Узук?» Конечно, так и будет, толстуха сумеет выкрутиться, недаром столько времени трётся около ишана, хотя последние дни ишан что-то не очень к ней благоволит.
Впрочем, ишан не благоволил ни к кому. Раздражение, нервное напряжение Огульнязик искало выхода и находило его в насмешках над ишаном. Молодая женщина язвила над старческой немощью своего мужа, говорила, что он всю свою мужскую силу вкладывает в молитвы, ничего себе не оставляя. А может быть, он потихоньку забавляется с какой-нибудь потаскушкой? Ему это не в новость, хотел же он свою гостью изнасиловать? Ему Узук под охрану дали, как святому человеку, а он сам задумал напиться из чужого кувшина. Может, он и сейчас в чужом хаузе бороду мочит? В его возрасте мужчины ещё на скакунах гарцуют, а он на осле усидеть не может, на бок валится.
Такие и подобные им разговоры повторялись чуть ли не ежедневно, лишая ишана Сеидахмеда покоя и радостей жизни. Ишан плевался, шипел, как рассерженный кот, на всех и вся, грозил Огульнязик: «В сумасшедший дом, подлая, упрячу! Свяжу и отвезу сам. Не выйдешь оттуда, пока твои глаза не закроются!» Огульнязик понимала, что это — не простая угроза, что ишан очень просто может посадить её в сумасшедший дом, но всё равно не успокаивалась и донимала «святого старца» все злее.
Душевную сумятицу ишана усугубляли ещё и доходящие до него слухи о неблаговидном поведении сына. Их усиленно распространяла Энекути. Она говорила о том, что молодой ишан Черкез с тех пор, как сбрил бороду и уехал в город, стал совсем безобразным человеком: курит табак, пьёт водку, каждый день приводит к себе домой продажных женщин, говорит крамольные слова. Разрыв с сыном и без того тяжело лёг на старые плечи ишана, видевшего в Черкезе свою опору, своего единственного преемника, а сплетни, распространяемые Энекути, ещё больше бередили его душевную рану. Не один раз он думал, что следует одёрнуть неблагодарную бабу, может быть, даже выгнать её с подворья прочь. Но вспоминал о грешках больших и малых, которые знала, а иногда и сама устраивала Энекути, вспоминал и только вздыхал, почёсываясь: выгнать нельзя, ославит. Да и неудобно: ещё года не прошло, как умер её муж, нельзя обижать человека в таком большом горе. Нечестивый был человек, насмешником был покойный, а всё одно — правоверный мусульманин и муж сопи Энекути…
Однажды Огульнязик, сама не зная зачем, забрела в отдельную келью. Это была та самая келья, куда Энекути заманила Узук на свидание с Черкезом, и где потом несчастная пленница встретилась со своим возлюбленным. Когда-то ходили слухи, что эта келья — с домовым. Никакого домового здесь не было, просто Энекути устраивала здесь любовные делишки ишана Черкеза.
Присев у холодного оджака, Огульнязик задумалась. Перед её глазами встал стройный, гибкий красавец-джигит, в которого превратилась Узук, переодетая в мужскую одежду. Где она сейчас? Говорят, снова отняли её у любимого, снова отдали в семью Бекмурад-бая, а её Берды отвезли в ашхабадский зиндан. Трудно жить на свете, ох как трудно жить, когда нет у тебя защиты! И женщине трудно и мужчине. Но мужчина может хоть взяться за оружие, как сделал тот мальчик, брат Узук, может силе противопоставить силу. А что может женщина?
Огульнязик прикрыла глаза и снова увидела лицо.
На этот раз не Узук, не Берды. Это было очень знакомое и в то же время совершенно незнакомое лицо. Кто это?
Она напрягла память, и память брызнула золотой россыпью солнца, заливавшего широкий чистый двор, память пролетела лёгким вечерним ветерком, наполненным запахом цветущего лоха, память забелела листком бумаги, на котором написаны прекрасные слова любви. Вот оно чьё лицо! Это лицо Клычли, того самого Клычли, который когда-то любил её и собирался увезти тайком в пустыню. Помешала Энекути, помешал ишан Сеидахмед, Где теперь Клычли? Поди, давно женился, детишек полон дом, жена красавица… Наверно, ни разу не вспомнил о ней. А впрочем, что стоят воспоминания? От них только щиплет глаза да першит в горле, Как от золы, которая попадает в лицо, когда раздуваешь оджак.
Огульнязик потрогала рукой холодные камни печурки и подумала, что этот оджак — как символ её жизни, которая так же пуста, и нет в ней огня, и нет хозяина, которого она могла бы согреть в холодные ночи, в пасмурные ненастные дни. Очень много таких пасмурных дней и ледяных ночей, но некому зажечь огонь в очаге. Огромный светлый мир темей и тесен, и порой кажется, что единственная дорога в нём — это шерстяная верёвка, свёрнутая петлёй и привязанная к верхушке терима…
Вздохнув, молодая женщина поднялась и направилась к выходу из кельи, когда послышались чьи-то голоса, негромкий смех. Огульнязик, замедлив шаги, осторожно выглянула наружу.
Неподалёку от кельи стоял казан. Когда она проходила мимо, казан был пуст. Сейчас под ним горел огонь из казана поднимался пар. Около него на корточках сидела проклятая Энекути, — провалиться бы ей в преисподнюю! — и, игриво хихикая, подбрасывала в огонь дрова. А сбоку, вплотную привалившись к толстухе, сидел…
Огульнязик поспешно отступила в темноту мазанки. Кажется, судьба, смилостившись, давала ей в руки оружие против Энекути. Только бы не спугнуть их, только бы не догадались, что за ними следят! Если об этом узнает ишан, черномазой вымогательнице не сдобровать. Чем бы он ни был ей обязан, он всё равно не потерпит надругательства над законом, не потерпит поношения «святого места». Надо только всё умненько сделать.
Сдерживая дыхание, Огульнязик осторожно выглянула скова. Так и есть, с Энекути сидит Габак-ходжам[5], тот самый красношеий Габак-ходжам, который только и умеет, что жрать даровой хлеб да курдючное сало в доме ишана. Вряд ли за свои тридцать с лишним лет он сделал что-нибудь полезное. Он вообще ничего не умеет, даже с женщиной как следует обходиться не научился: вон засунул руку под подол толстухе и шарит там, а сам покраснел весь и рот разинул, как богом тронутый! Ишак слюнявый! Ещё к ней подкатывался со своими любезностями! Это, кажется, он выталкивал из кельи ишана мать Узук, когда та пришла повидаться с дочерью? Ну конечно, он самый! Вон и шрам на лбу от кирпича, которым его тогда угостила вторая старуха, пришедшая с матерью девушки. Так тебе и надо, дурак вислоухий! А эта святоша, эта жирная жаба! Ишь хихикает и ёрзает, словно на колючке сидит! Погоди, ты у меня в самом деле на колючку сядешь!..
С этого дня Огульнязик стала внимательно следить за Энекути и Габак-ходжамом. Первое время она никак не могла догадаться, где они встречаются, а в том, что встречаются, сомнений не было. Потом выяснилось: что местом своих свиданий они облюбовали именно ту «келью с домовым», из которой она их увидела первый раз. Ей тогда просто повезло, что они не зашли.
Следить было нелегко, так как дверь кельи открывалась в сторону поля. Однако Огульнязик нашла выход: ска чуть раздвинула боковые кошмы в кибитке старшей жены Черкеза, той самой, которую в восемнадцать лет выдали замуж за двенадцатилетнего мальчика и которая теперь увядала, не сумев расцвести. Отсюда, в эту щёлочку была видна дверь кельи, где встречались Энекути и ходжам. Когда хозяйка кибитки полюбопытствовала, зачем уважаемая гелнедже проделала дыру в стене, Огульнязик велела ей молчать, сказав, что через день-два покажет интересную вещь.
Ждать пришлось недолго. В тот же день, едва стемнело, появился Габак-ходжам и, оглядываясь по сторонам, словно петух, направился к келье. Огульнязик подозвала жену Черкеза:
— Смотри!
Габак-ходжам ещё раз оглянулся и скрылся в келье.
— Что он там делает?
— Сейчас увидишь, — сказала Огульнязик. — Смотри внимательно, а то прозевать можешь.
Уже опустело подворье шпана Сендахмеда, взошла луна, когда появилась Энекути. Чёрным жуком-скарабеем прокатилась она по освещённому пространству и исчезла возле кельи, в которую вошёл Габак-ходжам.
— Всё! — сказала Огульнязик.
— Что всё?
— Больше ничего не увидишь. А если тебя интересуют подробности, сходи в келью и посмотри.
Жена Черкеза, поняв, схватилась за ворот,
— Вах, бессовестная! Боже мои, как же она не стесняется такого позора? А ещё корчит из себя сопи! Вконец потеряли стыд люди — дождёмся, что одновременно будет затмение солнца и луны, последних дней дождёмся! Совсем недавно муж её умер, а она уже с другим мужчиной… Если не можешь одна жить, хоть тебе уже и пора по возрасту, дождись положенного срока и введи в свой дом как мужа этого богопротивного ходжама. Это благопристойнее, чем валяться с ним по разным мазанкам да по арыкам.
Огульнязик сухо улыбнулась:
— От кого ты ещё ждёшь благопристойности? Разве у Энекути её мало? Она плюнет — плевок на пол не падает! А почему она благочестива в устах других? Да потому, что у неё сорок сисек, а не две, как у нас о тобой!
Жена Черкеза смущённо фыркнула.
— Ты не смейся — я серьёзно говорю: сорок! Одну она в рот свёкру суёт, вторую — ишану, третью — ходжаму, а тридцать семь — свободными болтаются: хватайся кому не лень. Потому она — сама себе хан, сама себе султан. Никто не скажет ей: «На твоём лице — нос», никто не говорит «кыш» её курам — недостатки её не видны.
— Правду говоришь, гелнедже, истинную правду.
— Правду, да не всю. Ты знаешь, что эта взбесившаяся кобыла — причина всех наших несчастий?
— Знаю, гелнедже.
— Ничего ты не знаешь! Вот я тебе расскажу, тогда будешь знать. Это она, а ни кто другой, заставила твоего мужа сбрить бороду, чтобы понравиться Узук. Нашептала ему, что Узук только за безбородого выйдет замуж. Если бы не эта жирная потаскуха, всё было бы спокойно и хорошо. А она в один день обрушила ад на голову твоего свёкра и свекрови, на голову твоего мужа и на твою собственную. Обрушила — и уселась в сторонке, как святая, ручки сложила. А вы к аллаху взываете, а сами шайтана по голове гладите. И ты, и биби[6], и сам ишан-ага! Эта черномазая жаба такого сорта, которые могут воду из-под самана пустить[7]. Люди тонут — не знают, откуда вода взялась. Но твой муж знает, потому он и уехал в город.
— Чтоб её земля проглотила, эту сводницу! — срывающимся голосом пожелала жена Черкеза. На её глаза навернулись слёзы, она потупила голову, утирая их концом головного платка.
— Проклятиями её не свалишь, — сказала Огульнязик. — А если и свалишь, так она всё равно копытами до звёзд достанет. Недавно я слышала её слова: «Черкез-ишан собирается сказать талак[8] своим жёнам. Он в городе ка городской женщине жениться хочет».
— Это правда?!
— Может правда, может нет, кто её знает, но говорят. арба за сорок дней до износа скрипит. Думаю, эта мерзавка просто выдумывает, но если ишану Черкезу станут нашёптывать такие слова, он может и в самом деле о разводе подумать.
— Что же делать? — жена Черкеза с надеждой посмотрела в глаза Огульнязик. — Посоветуй, что мне делать. Когда эта святоша сидит перед ишаном, кажется рот её белая птица укрыла — сама скромность. А на самом деле — это проклятие, которое аллах послал нам за наши грехи.
— Что делать? — переспросила Огульнязик. — Кто вташил ишака на крышу, тот и вниз его пусть спускает.
Мы с тобой ничего ей не сделаем. Нельзя даже, чтобы она о нашем разговоре узнала, потому что она — как дракон: издыхать будет — нас своим ядом обрызгает. Позови свекровь, покажи ей эту гадость. Вот и всё. Взрастивший сорняк сам вырвет его корень…
Через несколько дней жена Черкеза подстроила так, что свекровь стала свидетельницей свидания Энекути с Габак-ходжамом. Возмущённая, она сразу же пошла к ишану.
Выслушав её, ишан Сеидахмед долго молчал, не поднимая глаз, перекатывая в сухих пальцах янтарные зёрна чёток. Потом посмотрел на жену, в глазах его были равнодушие и усталость.
— Мы благодетельствовали неблагодарных, — сказал он, — люди, не чтущие закон аллаха, подобны мышам, съедающим зёрна нашего благочестия. Люди развратные около нас — служители не бога, но шайтана. Сказано в писании: «Это — те, которые купили заблуждение за правый путь. Не прибыльна была их торговля, и не были они на верном пути».
— Как мы поступим с ними? — спросила биби, когда ишан замолчал.
— «Не распространяйте нечестия на земле», — так сказано в писании. Те, кто приобрёл зло, они — обитатели огня, они в нём вечно пребывают… С Энекути поговори сама. Габак-ходжам пусть придёт ко мне.
Утром, когда Энекути по своему обычаю пришла откинуть серпик в кибитке биби, та, не дослушав её приветствий, сказала:
— Уходите от нас, Энекути!
Толстуха вытаращила глаза и раскрыла рот от неожиданности.
— Куда?!
— За службу святому месту благословит вас аллах. Но ишану-ага вы больше не нужны. Уходите совсем.
Потрясённая Энекути, еле ворочая языком, пролепетала:
— Куда уходить?..
— Возвращайтесь в свой дом. И больше не появляйтесь у нас.
Энекути повалилась на колени, поползла к ногам биби.
— Госпожа моя, пожалейте! Что произошло?.. Какой враг наговорил вам на меня понапраслину?.. Кто сказал плохое слово о верной рабе ишана-ага?..
По её чёрному лоснящемуся лицу текли слёзы, смешиваясь с обильно выступившим потом. Она прижалась губами к ноге биби. Та брезгливо высвободила ногу, несильно толкнула ею Энекути в лоб.
— Встаньте! Не надо причитать. Ваши слёзы — притворные слёзы. Уходите отсюда и не смейте больше никогда появляться в ряду ишана-ага.
— Я не виновата!.. Я пойду к ишану-ага…
— Не смейте ходить к нему! — строго прикрикнула биби. — Я вам запрещаю! Немедленно убирайтесь в свои дом!
Однако Энекути не послушалась. Недаром говорят, что когда вода выше головы, неважно на сколько — на вершок или на десять. Терять ей было уже нечего. Поэтому она помчалась к келье ишана.
С порога, рухнув на колени, она вцепилась руками в волосы, рванула их и, протягивая к ишану руки с сальными седыми клоками волос, заголосила:
— Пир мой, убили меня! Госпожа прогнала! За что прогнала, не знаю… Заступитесь за верную рабу свою, пир мой!..
— Госпожа прогнала — с госпожой разговаривайте, — пробормотал ишан, делая вид, что читает коран.
— Не хочет слушать меня госпожа! Я ни в чём не виновата!
— Вот написано в святой книге: «Они пытаются обмануть аллаха и тех, которые уверовали, но обманывают только самих себя».
— Я не обманываю! Я всегда служила вам верой и правдой, пир мой! Вспомните мою службу!..
— Сказано: «Для них — мучительное наказание за то, что они лгут… Побойтесь уготованного неверным огня, топливом для которого — люди и камни».
— Я боюсь, пир мой! Я очень боюсь! Пожалейте меня!
— Сказал аллах: «Борись с неверными и лицемерами и будь жесток к ним».
— Не обижайте меня, ишан-ага! Разве я — капыр, неверный? Не обижайте!..
— «Мы их не обижали, но они сами себя обидели», — так сказано в писании. Я ничего не могу сделать для вас, Энекути, вы оказались нерадивым сопи. Госпожа решила вашу судьбу — разговаривайте с госпожой.
— Вы всегда доверяли мне! Говорили, что я самая верная ваша опора…
— Замолчи, женщина! Не кощунствуй! Не оскверняй уста дополнительной ложью! Сказал пророк: «Не опирайтесь на тех, которые несправедливы, чтобы вас не коснулся огонь». Иди, женщина, и оставь меня с моими молитвами!..
— Я понимаю! — закричала разозлённая Энекути. — Я понимаю, откуда всё это пошло! Вы поверили словам Огульнязик, да? А разве не она нарядила в мужскую одежду молодуху, которую дали вам на храпение, не она помогла ей бежать? Л кто ключ от ворот принёс? Кто помог коня украсть? Всё — она, а вы ей ещё верите!
При упоминании об Огульнязик ишан бросил быстрый взгляд на Энекути, но сразу же снова опустил голову, не повышая голоса, сказал:
— «Не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину» — так учил наш пророк Мухаммед, да будет над ним милость и молитва аллаха… Порицающий вещь священнослужителя порицает бога, а порицающий бога ввергнется в пламень — и будет там плач, и вопль, и скрежет зубовный. Иди, женщина. Я сказал всё. И козу подвешивают за свою ногу, и овцу — тоже.
Конечно, Энекути не поняла, что последней фразой ишан хотел сказать: каждый понесёт наказание за содеянное им. И ушла к себе домой злая и растерянная. Неожиданное решение ишана ломало налаженную жизнь, лишало дарового сладкого куска, к которому Энекути привыкла за время служения ишану Сеидахмеду. Да и вообще надо было всерьёз думать о средствах к существованию.
— Что-нибудь случилось, мама? — полюбопытствовала Джерен, когда Энекути ввалилась в кибитку.
— Провались ты! — раздражённо буркнула толстуха и со стоном опустилась на свою постель. — Голова что-то разболелась.
Но Джерен обмануть было не так:то просто. Никакая голова у тебя не болит, подумала она, стряслось что-то посерьёзнее. Сейчас я сбегаю к Огульнязик и, может быть, узнаю, что это такое.
— Я пойду посижу с девушками, — сказала она.
— Иди! — отозвалась Энекути… — Иди хоть к Иблису на рога!
Она отвернулась к стене.
Уже стемнело, когда потянуло холодком от двери и у порога кто-то осторожно кашлянул. Задремавшая было Энекути встрепенулась:
— Кто?
— Это я, — негромко ответил вошедший.
— Проходи, Габак! — обрадовалась Энекути. — Сейчас я лампу зажгу!
Она быстро сбегала за кипятком, поставила перед Габак-ходжамом чай, коурму, наломала лепёшку. Наевшись, Габак-ходжам провёл ладонями по лицу, вознося благодарственную молитву, и пожаловался на несправедливость мира: ни за что, ни про что позвал его к себе сегодня ишан-ага и велел убираться куда глаза глядят. Даже не объяснил, за что выгнал, за что-то разгневался. Куда теперь идти, одному аллаху ведомо.
Энекути подумала и заявила, что утро вечера мудренее. Надо ложиться спать, а там видно будет, куда идти, что делать.
— Мне и спать-то сегодня негде, — пожаловался Габак-ходжам.
— Здесь ляжешь! — решительно сказала Энекути и принялась проворно стелить постель гостю.
В это время вернулась Джерен, разузнавшая всю подноготную о мачехе и её дружке, и поинтересовалась, кому это готовится постель.
— Вот ишан-ага будет у нас ночевать! кивнула Энекути на Габак-ходжама и вышла.
Джерен насмешливо, в упор разглядывала гостя. Он сидел, смущённо поерзывая, глядя в пол.
— У нас тесно, — сказала Джерен. — И холодно. У моей тёти есть специальная комната для гостей. Там и просторно и тепло. Сейчас я вам там постелю.
Она подхватила постель, разложенную мачехой для Габак-ходжама, и проворно убежала. Габак только молча вздохнул.
— Ты с ума сошла! — удивилась тётя, когда Джерен объяснила ей, зачем она принесла постель. — Куда я его положу? Да и зачем он мне нужен?
Джерен наспех рассказала ей о случившемся и, пока тётя охала, хваталась за ворот, плевалась и поминала имя аллаха и пророка, решила:
— Постелю ему в твоей старой мазанке. Там чисто. А ты для вида подбрось несколько щепок в оджак. Я побегу, а то, если мать вернётся, шум поднимет,
— Не поднимет! — сказала тётя. — А станет кричать, я сама приду — успокою её, напомню ей о чести дома, в котором жил мой брат! Я ей скажу, что значит чужой мужчина в доме! У нас, хвала аллаху, есть ещё люди, которые чтут законы. И не забывают, что у них на поясе висит нож!
Когда Джерен, вернувшись, объяснила Габак-ходжаму, как пройти в мазанку, пришла и Энекути,
— О чём ты толкуешь? — спросила она Джерен.
— О тётиной мазанке, — невинно ответила та.
— Что там, домовой поселился, что ли?
— Нет, домового там не видно. Просто я сказала тёте, что уважаемому Габак-ходжаму… простите, Габак-ишану негде переночевать, и тётя с радостью согласилась устроить его в мазанке. Она уже и печь растопила там и постель…
— Да как ты смеешь! — рявкнула Энекути. — Кто тебе позволил распоряжаться в этом доме?!
— Это дом моего отца, — скромно потупилась Джерен, сдерживая смех. — А я — дочь моего отца.
— Вот я тебе…
— Не надо, уважаемая Энекути-бай, — дрожащим голосом попросил Габак-ходжам, — не надо гневаться. Пусть не будет лишних разговоров… Мы пойдём в мазанку, где нам постелили. Там тепло и просторно, там нам будет хорошо…
И он на цыпочках, балансируя руками, вышел.
— Шлюха! — зло бросила падчерице Энекути.
Джерен усмехнулась:
— Если, мама, кто-то из нас заслужил это слово, то, наверное, не я.
— Поговори мне!..
— А почему я не имею права говорить? Я дорожу, честью этого дома…
— Провались ты в преисподнюю, шакалье отродье! Если я здесь уже не хозяйка, мне делать нечего. Я тут ни минуты не останусь!
— Что ж, — согласилась Джерен, — воля твоя. Тебя никто не гонит, но если ты сама желаешь уйти, то уходи. Забирай свой сундук с праведным и неправедным добром и иди.
— И уйду! Посмотрим, каково тебе будет одной!
— Проживу как-нибудь. Когда мама умерла, я знала, что у меня никогда не будет второй мамы. А когда папу призвал аллах, я поняла, что дом без опоры остался. Ты — не опора.
— Я это знаю, ишачка! — сказала Энекути. — Когда мой муж умер, я знала, что в этом доме для меня не осталось места. Завтра же заберу все свои вещи и уйду.
— Смотри, папины заодно не прихвати.
— У вас, у голодранцев, прихватывать нечего!..
Габак-ходжам, согревшись под тёплым одеялом, уже придрёмывал, когда заявилась Энекути и растормошила его. Жаркие объятия любвеобильной толстухи разогнали остатки сна.
Передохнув после бурных ласк Габак-ходжама, Энекути доверительно сказала:
— Нам нужно добром уходить отсюда.
— Зачем уходить? — спросил Габак-ходжам. — Может быть, упросим ишана-ага оставить нас по-прежнему возле себя?
— Не надо просить. Всё равно ничего не получится.,
— Почему?
— Потому что встречаться нам с тобой нельзя будет. Найдётся человек, который нам за нарушение закона голову снимет.
— Да-да, — торопливо согласился Габак-ходжам. — Ты права, надо уходить. Я не стану задерживаться!.. Я уйду!..
— Да лежи ты! Куда пойдёшь ночью? Никто сюда не придёт убивать тебя.
— А если Джерен скажет, что мы здесь вдвоём?
— Ничего она не скажет!.. Завтра утром пойдёшь, Я уже подумала об этом. Возле села Бекмурад-бая есть мазар[9] — святое место. А шиха[10] там, говорят, нет. Разузнай это. Ты — из рода священнослужителей, имеешь право быть шихом. Если мы там устроимся, заботы знать не будем… А теперь — обними меня покрепче ещё разок и спать будем.
Паровоз попыхивал, ожидая сигнала к отправке. Молодой машинист в промасленной чёрной куртке суетился, подкручивая гайки, постукивая по металлу разводным ключом. Изредка он поглядывал на высокого симпатичного парня-туркмена, который вот уже почти целый час торчал около паровоза.
Парень чем-то нравился машинисту. Может быть, доброжелательным спокойствием, с каким он смотрел на паровоз и на работу машиниста. Может быть, привлекала лёгкая грусть, которой было пронизано лицо туркмена. Так или иначе, но, кончив подкручивать, машинист соскочил на землю и подошёл к парню, вытирая руки замасленной ветошью.
— Интересно? — кивнул он на паровоз.
Парень несколько раз утвердительно качнул лохматым тельпеком и чуть улыбнулся.
— Местный? — снова спросил машинист.
Парень молча смотрел на него,
— Ты — Душак?
— Нет, Мары. Ашгабад был, Мары надо. Жулик много: билет крал, денга крал. Все крал. Вези Мары, ла?
Парень, оказывается, довольно сносно говорил по-русски. Машинист одобрил:
— Молодец, здорово говоришь! Где научился?
— Вези Мары на паровоз! — настойчиво повторил парень, не отвечая, на вопрос.
— По инструкции, не положено, — сказал машинист. — Инструкция… бумага такая казённая, понимаешь? Не разрешает посторонним на паровозе находиться, понимаешь?
— Понимаешь, — сказал парень, и глаза его снова погрустнели.
— Ничего ты не понимаешь! — с досадой махнул рукой машинист.
Дежурный по станции дал сигнал отправки. Машинист заторопился к паровозу. Уже взявшись за поручни, оглянулся на своего случайного знакомого: парень стоял в той же позе, но смотрел вдаль по линии, куда должен был пойти поезд. Смотрел с печальной покорностью судьбе.
Машинист отпустил поручень, буркнул себе под нос какое-то ругательство и крикнул:
— Эй, друг! Давай сюда!..
И когда парень торопливо подошёл, закончил:
— Шут с тобой, лезь! Голову с меня снимут… Лезь быстрее, трогать надо!
Во время пути машинист пытался разузнать, кто такой, как очутился в Ашхабаде, почему возвращается в Мары, Парень отвечал односложно, неохотно, иногда делал вид, что не понимает вопроса. Каждый человек волен иметь свои маленькие секреты, и машинист, поняв, что попутчик отмалчивается неспроста, деликатно замолчал.
В Мары парень вышел. Он долго благодарил машиниста, путая русские слова с туркменскими, и машинист понял, что сделал доброе дело, что парню во что бы то ни стало надо было попасть в Мары.
Темнело. Парень огляделся по сторонам и, увидев вывеску чайханы, пошёл прямо на неё. Видно, нет в городе знакомых, подумал машинист и полез в будку готовить паровоз к сдаче сменщику.
В чайхане тускло, вполнакала — чайханщик экономил керосин — горела пятилинейная лампа. Людей было много. Они лежали на паласе, разостланном посередине чайханы, и просто на земле, у стен. Спящие храпели, стонали, метались во сне и почти все отчаянно чесались: чего-чего, а блох здесь было в избытке.
В одном углу сидели четверо мужчин, прикрывая от посторонних взглядов двух дремлющих женщин. Один из них, заметив вошедшего, спросил:
— Ахов, друг! Полубилетный не пришёл, не знаешь?
Полубилетным местные жители именовали товарно-пассажирский поезд.
— Пришёл, — ответил парень, — я с ним приехал.
— Гей, люди, вставайте! — закричал спрашивающий. — Полубилетный пришёл!
Чайхана зашевелилась. Люди быстро собрали пожитки и вышли. Место освободилось. Парень выбрал укромный уголок и стал укладываться.
Однако, поворочавшись с полчаса, он поднялся, постоял немного, раздумывая, и направился к выходу…
Машинист, сдав паровоз сменщику, шёл домой, спотыкаясь и ругая городское начальство за плохо освещённые улицы. Неподалёку от него, шагов на десять впереди, тоже шёл какой-то человек. Шёл неуверенно оглядываясь по сторонам, останавливаясь у калиток домов. Сначала машинист подумал нехорошее и даже замедлил шаг, чтобы понаблюдать за прохожим. Но вскоре убедился, что тот, видимо, просто разыскивает какой-то дом, вор вёл бы себя иначе.
Догнав прохожего, машинист спросил:
— Кого ищите? Может, я помогу?
Прохожий резко обернулся, сунул руку под халат. «За ножом!» — смекнул машинист и насторожился, но тут же сразу расслабил мускулы: перед ним был давешний парень, попутчик из Душака.
— Тесен мир, друг? Опять мы с тобой встретились!
Парень явно обрадовался знакомому человеку, протянул руку:
— Здравствуй, дост!
— Здорово! — засмеялся машинист. — Мы ведь с тобой час тому назад расстались. Кого ищешь по ночи?
Парень несколько смутился:
— Ай, так немножко иду, смотрю…
— Бессоницей страдаешь?
Парень промолчал.
— Ну, ходи, коль охота есть. А я, признаться, подумал, что тебе переночевать негде. Может, так оно и есть?
— Есть, — согласился парень.
— А чего ж ты мне мозги вкручиваешь, ломаешься, словно красная девица! Пойдём, найду тебе хорошее место переночевать.
— Ай, нехорошо, — сказал парень. — Люди чужой, мало-мало волновать нельзя.
— Ничего не чужой! — машинист решительно взял его под руку. — Никого волновать не будешь. Идём, тут недалеко.
Они свернули в небольшой тёмный дворик, прошли к дому, стоявшему в глубине. Машинист постучал.
— Входите, не заперто! — отозвались из дома.
Уютная, с низким потолком комната не отличалась особым убранством. У одной стены стояла старенькая кушетка, у другой — железная кровать. Перед кроватью на чемодане лежал небольшой тючок: кто-то готовился в дорогу.
Трое мужчин сидели за скрипучим столом, на котором стояла початая бутылка водки, лежала рыба, солёные огурцы, помидоры.
— Ого, Андрюша пожаловал! — обрадовался один из сидящих. — Да ещё с гостем! Проходите к столу. Ещё немного — и попали бы к шапочному разбору, а сейчас — в самый раз… Стульев нет? Не беда, на кушетку садитесь… мы её сейчас поближе придвинем… вот так!
— Стулья — не беда, — весело отозвался Андрюша, поздоровавшись с сидящими. — Хватило бы стаканов.
Приезжий парень молча пожал руки хозяевам и сел на краешек кушетки.
Худощавый, с острой бородкой и тонкими усами человек пригладил серебристый ёжик волос и сказал:
— Все в сборе, товарищи… Начнём?
Получив общий утвердительный ответ, предложил:
— Ак-мамеда, то есть белую водку, должен, говорят, разливать белый человек, то есть хлопкороб. Ваше право, Борис Николаевич!
Тот, кого назвали Борисом Николаевичем, отмахнулся:
— Какой я хлопкороб! Я к хлопку весьма отдалённое касательство имею, я только слесарь хлопкозавода, не больше. Вот Сергей со своими насосами — совсем иной компот: он поля Эгригузера поливает, без него хлопок расти не будет. Ему и разливать.
— Разливай, чего там волынку тянуть! — отозвался Сергей. — А то я могу нечаянно себе две порции налить.
— Ну, коль такое дело, то придётся мне, — согласился Борис Николаевич. — Сегодня, товарищи, мы провожаем своего дорогого друга и соратника Александра Петровича. Два года он прожил среди нас, теперь возвращается- в Петроград. Пусть Александр Петрович и скажет первый тост.
Седой, с острой бородкой человек поднялся.
— Два года, друзья мои… — тихо сказал он. — Два года я жил с вами к работал с вами. Я приехал сюда как политический ссыльный. Срок ссылки истёк, но уезжать мне не хочется. Мы хорошо поработали с вами, я полюбил здешний народ. Это мужественный и смелый народ, друзья мои, у него светлое будущее, которое он завоюет в классовой борьбе. Надо только открыть ему глаза… Я хотел бы пожить здесь ещё, но в Петрограде тоже не хватает рабочих рук. Вы, конечно, понимаете, о чём я говорю, о каких руках. Я там очень нужен… Но я уверен, что вы сумеете работать самостоятельно. Вы политически грамотные люди и имеете опыт революционной работы. Ни на минуту не прекращайте её, товарищи. Ни на одну минуту! Рассказывайте правду народу, готовьте его к вооружённой борьбе. Да здравствует свобода!.. И давайте, друзья, давайте, товарищи, выпьем за победу нашего святого дела, за победу пролетариата!
Выпив, все потянулись к закуске. Парень из Душака тоже вежливо выпил вместе со всеми, взял щепотку квашеной капусты, пожевал.
Андрей наклонился к Сергею:
— Слышишь, Серёга, потолкуй с этим парнем. Он и по-русски разумеет, да только на ихнем языке сподручнее: откровеннее будет. Мне чудится, есть в нём какая-то. изюминка. Я его, пока из Душака вёз, пытался расколоть, но он — орешек крепкий. Только и узнал, что он марыйский, едет из Ашхабада домой.
Сергей заинтересованно подсел к парню.
— Как вас зовут? — спросил он по-туркменски.
— Берды, — последовал машинальный ответ,
— Берды Аки-оглы? — уточнил Сергей.
Парень испуганно отшатнулся, глаза его стали холодными и колючими.
— Откуда знаете моё имя?
— Я многое знаю, — тепло улыбнулся Сергей. — И вас, и вашу судьбу. Вы не пугайтесь, вы — среди друзей. Товарищи тоже знают о вас. — Он обернулся к сидящим. — Товарищи, оказывается Андрей привёз нам желанного гостя! Это тот самый Берды Аки-оглы, который сидел… Словом, о котором мы беспокоились.
Когда первое впечатление от новости улеглось, когда Берды понял, что он действительно находится среди друзей, он начал говорить о пережитом. Сергей переводил его слова по-русски.
— Всё отнял у меня Бекмурад-бай, — говорил Берды, — всю жизнь мою отнял. Потом ещё в тюрьму посадил. Плохо в тюрьме. Когда мальчиком был, слыхал о людях, которые в зиндане сидели, очень жалел их. Но не думал, что так плохо в зиндане. Сам испытал, теперь знаю.
— Да, тюрьма, брат, это не блины у тёщи, — вполголоса заметил Борис Николаевич.
— Плохие люди в тюрьме сидят, — продолжал Берды. — Сильно меня мучили. Правду говоря, и били меня там. Вот шрам на лбу остался!.. А потом я понял, что там сила почитается больше, чем аллах. Хочешь жить — сам бей. Я пословицу нашу, туркменскую, вспомнил: «Если спутник твой ослеп, прижмурь глаза и ты». Хвала аллаху, счастьем меня обошёл, но силой не обидел. Начал я других бить. Не всех, а которые меня, задевал Так и выжил. Ну, а клопы и вши — на всех поровну, были.
Слушатели засмеялись. Улыбнулся и Берды.
— Значит, говоришь, кулаком своё место в жизни отстаивал? — спросил Александр Петрович. — Правильно, товарищ! Не просьбами, не мольбами, а силой пришла пора действовать!
— Конечно, правильно, — кивнул Берды. — Только потом на меня одного жулика напустили. Чуть не убил до смерти. Я его одолел. За это — в карцер попал. Сверху — камень, сбоку — камень, снизу — тоже камень. Мокрый, холодный. Света нет, мрак стал моим товарищем. Ничего не слышно, как будто весь мир умер. Кто друг, кто враг — не знаю. Один надзиратель враг был. Он меня в карцер посадил. И жулика он ко мне привёл. Я ждал: опять приведёт, может быть, даже двоих, а я с двумя не справлюсь, слабый стал, пожелтел, как саман, обессилел от плохого воздуха. Думал, надзирателя убить надо, а потом пусть и меня убивают, всё равно живым не выйду из этого ада.
— Ого! — сказал Андрей. — Оказывается, наш Вацлав на волоске от смерти был?
— Нет! — горячо воскликнул Берды. — Не был! Он, как святой Хидыр — покровитель путников, взял меня на руки и вывел на волю. Я только сначала не знал, какой он хороший человек. Потом — узнал. А когда он ящик принёс, я испугался: знал, что в таком ящике русские своих покойников хоронят. Думал, меня хоронить пришёл.
…Да, в ту ночь Берды крепко перепугался. Когда надзиратель втащил в его камеру гроб, он понял, что пришёл последний час. Он был слаб, но не хотел умирать без борьбы, он схватил надзирателя за горло, чтобы вместе с ним отправиться на суд аллаха. Он был страшен в своём справедливом гневе, и надзирателю не без труда удалось оторвать его руки от своего горла.
А потом надзиратель заговорил. Он закрыл дверь и говорил негромко, совсем не так, как обычно. Он сказал, что Берды не должен обижаться на него, потому что он только выполнял приказания начальника тюрьмы. Бекмурад-бай гостил у начальника и просил, чтобы Берды убили. Это должен был сделать Орёл.
При упоминании о Бекмурад-бае, Берды подобрался и заскрипел зубами. Враг не отставал. Мало того, что он отнял у Берды счастье жизни, мало того, что он отнял вольный воздух Каракумов и разноцветье степных трав. Он хотел отнять и жизнь. В крепкий узел завязались две судьбы — всесильного бая и нищего подпаска, — в тугой, неразрывный узел. Развязать его было невозможно, только — разрубить. На просторной земле, под высоким голубым, небом стало тесно двоим, настолько тесно, что один из них должен обязательно перешагнуть черту небытия.
Берды сам справился с подосланным убийцей. Но, продолжал надзиратель, если бы даже он сплоховал, то всё равно Орёл не сумел бы сделать своё чёрное дело: надзиратель следил и в трудную минуту пришёл бы на помощь. «А зачем ты посадил ко мне Орла? — спросил Берды. — Почему не мог обмануть начальника?» Надзиратель ответил, что обмануть его трудно: в тюрьме все следят друг за другом и, если что заметят, сразу же доносят начальнику. Но самое главное, надо было дать Берды возможность самому убедиться, насколько коварны и безжалостны враги, понять, что они не брезгуют ничем для достижения своей цели, жизнь человека у них расценивается на вес монет и на количество каракульских шкурок. Если бы Берды об этом рассказали, он мог бы поверить, а мог бы и не поверить. А когда он убедился в этом сам, то, видимо, понял, что добрыми словами и покорностью врага не одолеешь, что его надо ломать только силой. Видимо, понял, кто его враги и кто друзья.
Хотя Берды было не всё ясно, он кивнул: да, понял. Надзиратель, этот грубый человек с холодными льдинками глаз и тяжёлым квадратным подбородком, вставал перед ним совсем в ином свете. И Берды, сам того не сознавая, вдруг почувствовал к нему доверие и симпатию, как к дяде Нурмамеду. Как-то очень остро, может быть впервые за всё время заключения с такой силой вдруг ощутилось одиночество и враждебная, страшная атмосфера тюремной камеры. И единственным светлым пятном, единственной отдушиной, через которую можно вдохнуть глоток свежего воздуха, оказался надзиратель — недавно самый непримиримый враг.
Однако когда надзиратель сказал, что ему придётся лечь вот в этот длинный ящик, Берды снова насторожился: нет ли здесь какого подвоха. Надзиратель понимал его состояние. В таких ящиках, сказал он, хоронят мёртвых, но Берды не должен этого бояться. Он должен лечь в гроб живым, если не хочет лечь в него мёртвым. Иного выхода нет. У Берды много друзей на воле, друзей, которых он даже не знает, но они всё равно заботятся о нём и хотят спасти. И они придумали такой способ, как самый верный. Тюрьма выпускает только мертвецов, пусть же Берды на несколько часов притворится мертвецом. А после — он станет свободным, как ветер, и сможет свести счёты со своими врагами.
— И я поверил ему, — закончил свой рассказ Берды. — Очень трудно было лезть живым в ящик, но я поверил, Чуть не закричал от страха, когда он стал крышку забивать, но губу укусил, сдержался: всё равно теперь уже ничем не поможешь… А потом меня долго везли на арбе, на кладбище везли. Открыли крышку, а я вылезти из ящика не могу — ослабел от страха, в поту весь. Увидел: с надзирателем мужчина стоит. Решил: убьют меня сейчас. Потом женщину увидел — успокоился: при женщинах таких дел не делают. Ящик они в землю закопали, там яма была приготовлена, а меня женщина и её муж к себе увели. Наташа — зовут ту женщину.
— Правильно, — кивнул Сергей, — это моя сестра. А муж её — Борис Петрович, верно?
— Да, — сказал Берды, — Борис Петрович. И они мне рассказывали, что больше всего обо мне заботился Сергей. Это — ты?
— Я, — ответил Сергей.
Берды помолчал, покусывая нижнюю губу. Молчали и остальные. Тускло светила лампа, сам собою поскрипывал стол, поблёскивала в бутылке поверхность недопитой водки.
— Я не знаю, — сказал Берды, — ты мне младший брат, Сергей, или старший. Однако, думаю, что старший. Я твой должник на всю жизнь. Скажи, что умереть надо, я умру. И за сестру твою, и за твоего зятя. Вы не знали меня — и сделали для меня больше, чем мои родичи, чем мои земляки.
— Не надо так говорить, — мягко поправил Берды Александр Петрович. — Если бы твои земляки располагали такими возможностями, как мы, они не оставили бы тебя в беде, они сделали бы то же, что и мы.
— Я знаю, — сказал Берды. — Я вам благодарен. А вот как благодарить надзирателя, я не знаю. Он пришёл ко мне, как святой Хидыр, — так я сказал? Неправильно сказал. Если я встречу их обоих — Хидыра-ата и надзирателя, — я первому поклонюсь надзирателю, святой, думаю, не обидится. Надзиратель мне — второй отец. Сначала отец дал мне жизнь, потом — надзиратель. Как его отблагодарю?
— Придёт время — отблагодаришь, — успокоил его Сергей.
— А кого ты искал в Мары? — поинтересовался Андрей.
— Семьдесят семь, — сказал Берды. — Дом семьдесят семь. А улица — Чарджуйская.
Все засмеялись. Берды, не поняв, вопросительно посмотрел на Сергея.
— Недаром говорят, кто ищет полушку, находит гривенник, — сказал Сергей. — Ты именно в этом доме сейчас сидишь. Зачем тебе нужен этот дом?
— Я понял, — пробормотал Берды, стаскивая с головы тельпек. — Я понял, как только услышал имя Александра Петровича. Только немножко боялся, что ошибусь.
Он вывернул тельпек наизнанку и принялся отдирать кусочек засаленной материи, крепко пришитый к подкладке шапки. Лоскуток отрываться не хотел. Берды торопился, дёргал изо всех сил.
— Крепко ты его приклепал, — сказал Борис Николаевич, — на-ка ножом нитки порежь.
— Это не я, — Берды утёр рукавом вспотевший лоб, улыбнулся. — В Ахале дядя у меня есть, он пришивал. Хорошо пришил. Жуликов много, в дороге всё у меня украли. Могли бы и письмо украсть. Я хотел в чайхане спать, думал, утром найду нужный дом. Посмотрел: там тоже жулики сидят — одним глазом спит, другим по сторонам смотрит. Побоялся, что тельпек с письмом украдут, пошёл ночью искать.
— Какое письмо? — спросил Сергей.
— Александру Петровичу письмо. Наташа дала.
— Тебе повезло, — сказал Борис Николаевич. — Если бы ты утра дожидался, не застал бы Александра Петровича. Не иначе, как святой Хидыр надоумил тебя ночью пойти. Он — покровитель письмоносцев, ты говорил?
— Покровитель путников, — сказал Сергей.
— Это всё равно, — не согласился Борис Николаевич. — Здесь каждый путник весть несёт, так что я не ошибся. И поправку твою не принимаю.
— Прими другую, — негромко сказал Сергей, — не шути над тем, чего не понимаешь. Одна неуместная шутка может свести насмарку целый месяц работы среди местного населения.
— Кончать надо со всякими святыми! Хватит с ними цацкаться!
— Не всё сразу, Боря. Сначала надо решить более важную задачу, а потом уже за святых приниматься.
Тем временем Александр Петрович прочитал письмо.
— Наташа пишет, что всё в порядке. Товарищи работают успешно, потерь нет. Единственно, ощущают недостаток агитаторов для местного сельского населения.
— С этим делом и у нас трудновато, — согласился Сергей.
— Скажите, товарищ, — обратился Александр Петрович к Берды, — как случилось, что Бекмурад-бай оставил вас в живых? Ведь, насколько я понимаю, вопросы чести у вас охраняются очень рьяно, особенно среди байской верхушки.
Берды усмехнулся:
— Яшули правду говорит. Но я от первой пули свалился. Потом стало много шума, много людей — нельзя добить. Если бы Бекмурад-бай меня одного поймал, он из моих тысячи жизней ни одной не оставил бы.
— Берды надо как следует заховаться, — сказал Борис Николаевич. — Можно было бы его в городе где-либо пристроить или на железную дорогу — всё подальше от этого головореза Бекмурада. Но если раскроется история с побегом, его полиция может снова схватить.
— А что сам товарищ думает? — спросил Александр Петрович.
Берды обвёл взглядом своих новых друзей.
— Я понимаю, что вы хотите отвести от меня остриё ножа Бекмурад-бая. А я хочу сделать что-нибудь нужное для вас. Если могу — всё сделаю! Обо мне не беспокойтесь. Каракумы широки, они прятали от врагов моих дедов и прадедов, они не выдадут и меня.
— Но Бекмурад-бай тоже, видимо, знает пустыню, — настаивал Александр Петрович. — Вы его не боитесь?
— Нет, — сказал Берды, потемнев лицом, — я не боюсь Бекмурад-бая! Пусть он теперь боится меня!
— Молодец! Так и надо. Довольно мы дрожали перед каждым эксплуататором, горб на них гнули. Пришло время им дрожать… Вот, друзья мои, вы говорили, что не хватает людей для работы среди сельского населения? По-моему, товарищ Берды Аки-оглы вполне подойдёт для этого. Надо только толково разъяснить ему, чего мы добиваемся и что должен он говорить чайханам. Такие агитаторы, как он, могут принести нам очень большую пользу.
— Да мы об этом уже думали, — сказал Сергей.
— Знаю. Но надо, чтобы теперь и товарищ узнал, что вы думали.
— На мой взгляд, пусть Берды едет пока в пески, — сказал Борис Николаевич. — Там чабанов много, со всеми у него общий язык. Пусть пока рассказывает о том, что сам видел и пережил. Очень даже добрая агитация получится. А там события покажут, что делать дальше. Надо только, чтобы он связи с нами не терял.
— Не затеряешься там, в песках? — спросил Сергей, хлопнув Берды по плечу.
— Куда я денусь? — удивился Берды. — Если надо, через день приходить буду.
— Товарищи, до поезда осталось всего полчаса, — напомнил Андрей. — Как бы Александру Петровичу за разговорами не опоздать.
Раскинулись дороги на четыре стороны. Хочешь — на север, хочешь — на юг, на закат солнца иди или на восход — всюду перед тобой простор и песок на дороге — жёлтый и нежный, как пушок вылупившегося цыплёнка. И только когда прикоснёшься к нему рукой, вместо живого тепла почувствуешь ледяное безразличие.
Свистит осенний ветер, носится по степным просторам, как ошалелый калтаман[11], выскакивает на дорогу и мчится по ней, закручивая стремительные смерчики пыли, и вдруг затихает, как затаившийся в лощине волк. И снова свистит, и снова несётся в непонятной удали неизвестно куда и зачем.
Зябко и тревожно одинокому спутнику. Никого кругом, а он оглядывается по сторонам, а он спиной ожидает удара, напрягается, чтобы быть готовым к отпору. Неуютно путнику. Хорошо, если в конце пути ждёт его крыша над головой, жаркий огонь очага, доброе слово родного человека.
А если их нет? Если нет ни крыши, ни огня, ни родни? Разве ты виноват, что чёрная смерть унесла в могилу твоего отца и твою мать? Разве не старался ты найти себе вторую семью? Разве не полюбил девушку, прекраснее которой нет и не было на земле? Девушку, похожую на лепесток цветка, на крылышко бабочки, на солнечный луч, запутавшийся в мягком бархате травы. Она светила тебе луной четырнадцатого дня, пела майским жаворонком, благоухала, как расцветший розовый сад. Ты не вошёл в этот сад, куда не ступала ещё ничья нога, — ты пришёл на пустую бахчу, выбитую и насквозь продутую хазаном[12].
Твоя ли вина, что живую человеческую душу вынули из тела и швырнули в пыль дороги, истоптали ногами, заплевали, развеяли жёлтым прахом? Твоя ли вина, что с неба вместо солнца светит людям рыжее пятно золота, и что чёрные тучи опускаются на головы бедняков?
У тебя есть друзья. Ты знаешь, что у тебя есть друзья. Они помогли тебе в трудную минуту жизни, помогут ещё. Они дали тебе надежду, последние остатки которой расползлись было сизой плесенью по мокрым стенам тюремной камеры. Они показали тебе… Врага? Врага, пожалуй, знал ты и сам. Они показали тебе самого тебя, твою силу, твоё мужество.
Друг рассказал тебе о том, что произошло с тех пор, когда мир замкнулся для тебя в каменную коробку. Слова друга ранили твоё сердце, падали, словно капли кипящего масла на раскрытую ладонь. По лечащий табиб тоже иногда делает больно, и ты не закрывал ладонь, ты терпеливо выслушал всё.
Был человек, которого ты хотел почитать за отца, собирался пригреть его старость. Этого человека уже пет на земле, по его костям ползают могильные черви. Почему человек умер? Его убили. Его убило рыжее пятно над твоей головой, ледяной ветер на дорогах, чёрная совесть и чёрная рука врага.
Был у тебя добрый товарищ, с которым ты собрался делиться последним куском, собрался учить его жизни, помогать ему в нелёгком пути к последнему пристанищу человека. Где этот товарищ? Без приюта и тепла бродит он дальними степными тропами, бродит отверженный и одинокий, бродит беспомощный, как отбившийся от матки верблюжонок. Это сделал враг.
Была старая женщина, радующаяся своей семье, своему немудрёному быту, женщина, которая могла бы стать твоей матерью. Рухнула крыша её дома, сидит она у холодного очага — и нет слёз у неё в глазах. Слышишь, ревёт вдали стремниной Мургаб? Это её слёзы требуют у аллаха возмездия, но не слышит аллах, он прислушивается к молитвам того, кто потушил очаг этой старой женщины. Это — враг!..
Ты оглядываешься? Нет, за твоей спиной — пусто, и впереди пустынна дорога. Враг там, где сверкают вдали огоньки аула, где лают собаки и сизый дым вечерних тамдыров[13] стслется по земле, как уползающий в логово гад. Враг там, где тёплая кибитка, тройной слой ковров на полу, рассыпчатый розовый рис куриного плова.
Ты остановился, путник? Может, в сердце твоё закралось сомнение, может, робость выглянула из потаённой норки души?
Но — нет, ты вынимаешь наган. Добротный, отливающий синью воронёного металла наган. А на ладони твоей — патроны. Один, два, три… двадцать восемь жёлтых наганных патронов, в глубине которых прячутся смертоносные пули. Им ли, патронам ли, лежать на твоей широкой, на твоей доброй крестьянской ладони? Может быть, это не патроны, а золотые зёрна пшеницы? Может быть, не рубчатую рукоять револьвера сжимает твоя рука, а шершавую ручку омача[14] или кангарак — кривую чабанскую палку?
Кто дал тебе это смертоносное оружие вместо мирных орудий труда? Кто толкнул на кривую тропу зла и насилия? Это сделал не твой родственник, не дядя, это горькая участь, переполнившая до краёв чашу терпения, идёт впереди тебя.
Чёрные заросли туранги непроходимой стеной стоят по берегу Мургаба. Глухо рычит река, и пурпурная кровь земли расплывается по горизонту. Ветер доносит дымок — горький дым сгоревших ожиданий. Вокруг звенит воздух, звенит надрывно и тонко — это тянет свои невидимые струны ночная птица козодой. Ты смотришь на небо, будто боишься возмездия аллаха. Ты замедлил шаги, словно груз твоих раздумий и намерений тяжелее верблюжьего вьюка.
Ты замыслил недоброе, путник? Но — иди, и да будет, мягкой твоя дорога, и да сопутствует тебе удача. Ибо иногда зло бывает добрым, и сказано: «аллах стоит между человеком и его сердцем», а тебе велело идти сердце твоё.
В окружении нескольких родичей Бекмурад-бай сидел в тепло натопленной комнате. Зеленоватым янтарём сверкал в пиалах густой чай, степенно текла неторопливая беседа.
Бекмурад-бай был спокоен и умиротворён. Его торговые дела шли отлично, дома было всё в порядке. Недавно он вернулся из Ашхабада без двух плотных пачек каракульских шкурок и кожаного мешочка с золотыми монетами. Его друг — начальник ашхабадской тюрьмы клятвенно заверил его, что просимое им дело сделано, на голову известного ему человека налита вода[15]. Бекмурад-баю показалось, что он покорил сильную крепость, и он на радостях отдал начальнику не только шкурки, но и золото, хотя раньше и не помышлял о щедрости. Бекмурад-бай решил, что золото — дело наживное, когда тебе не портят сон разные проходимцы.
Беседа была пустяковой, ни к чему не обязывающей, просто так, от нечего делать. Она вспыхивала и затухала, как угольки в оджаке. И поэтому все оживились, когда отворилась дверь и на пороге показался незнакомый человек. Ему вежливо указали место, подвинули чайник и пиалу.
Знал бы Бекмурад-бай, кто пожаловал к нему в гости, не сидел бы так спокойно! Знали бы родственники хозяина, кому они уступили место, они сразу же стали бы нащупывать ножи. Гость этот был Берды.
Как он решился так смело войти в дом своего заклятого врага? Понадеялся на слепую удачу? И да, и нет. Во-первых, в ряду Бекмурад-бая его почти никто не знал в лицо, за исключением самого хозяина, Но самое главное, Берды надеялся, что время и тюрьма изменили его неузнаваемо. И не напрасно надеялся, потому что Бекмурад-бай не узнал в нём похитителя невестки, не признал человека, который чуть было не отправил на тот свет Сапара и Сарбаз-бая. Отлежавшись после раны, полученной в стычке у дома Нурмамеда, Сарбаз-бай вообще перестал высовывать нос из своих песков. «Стреляйте там себе в полное удовольствие, — неизменно отвечал он на приглашения Бекмурад-бая, — а мне и с моими овцами хорошо, я хочу прожить до конца отмеренный мне аллахом срок».
— Откуда будете, добрый человек? — поинтересовался хозяин.
— Из Ахала я родом.
Ответил не подумавши, потому что упоминание об Ахале могло не вовремя насторожить Бекмурад-бая. Но тот не обратил внимания на оплошность Берды.
— Пусть будет удачливой ваша дорога, — традиционно пожелал он. — А куда путь держите?
— Я приехал… Иду в Шор-Тёпе.
— Родственники есть или по делам?
— Можно сказать, по делам.
— Важные дела?
— Сестра у меня в Шор-Тёпе. Давно не видел.
— Вы уже бывали в наших краях?
— Нет, — сказал спохватившийся Берды, — не бывал ни разу. Даже не знаю, где Шор-Тёпе находится. И дорогу туда не знаю.
— Дорога известная.
— Спрашивал сейчас у одного, говорит, что лучше утром идти. Я и решил заночевать в вашем селе.
— Правильно сделали, — одобрил Бекмурад-бай. — Ночь дана мусульманину для отдыха, день — для трудов. Переночуете у нас, а утром сами дорогу увидите.
— Вообще-то до Шор-Тёпе не так уж далеко, — вставил один из сидящих.
— Это так, — согласился второй, — но дороги между селениями путаные, в разные стороны сворачивают. Ночью трудно идти.
Продолжая разговор, Бекмурад-бай собирался уже поинтересоваться новостями в Ахале, когда снаружи послышался хриплый крик:
— Чошш!.. Чошш!.. Стой, тебе говорят, вислоухая скотина!.. Эй, хозяин!..
— Сухан Скупой, — сказал один из родственников Бекмурад-бая. — Не боится, жирный тарантул, по ночам ездить!
— Днём его солнце растопит! — засмеялся второй. — Он весь жиром истечёт. Макай в него лепёшку — и ешь,
— Вонючий жир в горло не полезет, стошнит… Чего его принесло?
— С Бекмурад-баем, видно, поздороваться хочет.
При имени Сухана Скупого, Берды моментально подобрался. Присутствие здесь главного виновника злоключений Узук не сулило ничего хорошего — он настолько хорошо знал Берды, что надеяться остаться незамеченным было бы слишком глупо. Как только он войдёт, думал Берды, нащупывая наган, первую пулю — Бекмурад-баю, вторую — ему.
Но Сухан Скупой, словно догадываясь, что ему угрожает, не входил и снова закричал:
— Хозяин!.. Бекмурад-бай, ахов!
— Придётся выйти, — усмехнулся Бекмурад-бай. — Иначе будет, как ишак, до полуночи вопить.
Он накинул на плечи халат и вышел. Оставшиеся прислушались.
Голоса со двора доносились глухо, но вполне внятно.
— Салам алейкум, уважаемый Бекмурад-бай! — хрипел Сухан Скупой.
— Алейкум салам, — отвечал хозяин. — Слезай с ишака, заходи в дом.
— Ай, норовистая скотина, убежит — потом не найдёшь.
— Привяжем, не убежит.
— Кто-нибудь отвязать может… Лучше здесь поговорим. Как тот голодранец, который в тюрьме сидит, не сдох ещё?
— Не знаю. Не интересовался.
— Хай, пусть сгинет всё человечество, если таких проклятых будет на свет производить! Я ведь того гадёныша во-от таким маленьким знал. Откуда бы догадаться, что он осквернителем закона станет? Я бы ему маленькому горло перервал.
— Ты, может быть, всё-таки зайдёшь в дом, Сухан-бай?
— Ай, ишак плохой, дорога длинная… В другой раз зайду.
А он не изменился, подумал Берды, напряжённо прислушиваясь к голосам за стеной. Как раньше ни к кому в гости не ходил, чтобы к себе приглашать не пришлось, так и теперь. Жадная тварь! Продал Узук Бекмурад-баю, сын шакала и черепахи! Как это я забыл про тебя, вонючий, вшивый хорёк? Тебе первому надо было проткнуть твоё толстое брюхо!..
А Сухан Скупой продолжал орать, словно разговаривал с глухим:
— Значит, говоришь, не подох ещё?
— Человек не знает, что его ждёт впереди, — сдержанно отвечал Бекмурад-бай, и по голосу его чувствовалось, что он уже тяготится разговором.
— Пусть отсидит свой срок, пусть вернётся в наши места! Пошлю опять подпаском…
— Что ему здесь делать? Не вернётся он.
Сухан Скупой хрипло засмеялся, закашлялся.
— Как не придёт! Я ему должен остался за работу. Не может человек не придти за своим добром… Да стой ты смирно, богопротивный ишак, сдохнуть бы тебе нехорошей смертью!
— В дорогу просится, — сказал Бекмурад-бай.
— Как бы не так! К сену ему захотелось, а не в дорогу. Каждую ночь, подлая скотина, отвязывается, целый стожок сена разворошил, а я это сено собирался весной дайханам подороже продать.
— Значит, плохое сено было, не стоит жалеть!.. Зайдёшь в дом?
— Хорошее… Не зайду…
— Ну, тогда пойдём, я тебя провожу немного, а то у нас собаки злые.
— Пойдём… Кх!.. Кх, подлая тварь! Пошёл, чтоб твою жизнь оводы забрали!.. Так вот, уважаемый Бекмурад-бай, пошлю я того парня снова подпаском в самые глухие места, а там…
Голоса отдалились, стали невнятными и замерли.
Гости посидели ещё немного.
— Мы слышали, что в Ахале не думают, много или мало пришло воды, — сказал один. — Там, говорят, ручей всё время течёт, никаких хошарных работ не надо.
— Да, арыки мы не чистим, — кивнул Берды, — но воды на поливы всё равно маловато.
Перекинулись ещё несколькими незначащими фразами. Хозяин не возвращался. Гости стали прощаться.
Пришёл работник Бекмурад-бая, видимо, получивший от хозяина распоряжение, постелил Берды постель. Берды лёг, прислушиваясь к шагам на дворе. Его привело сюда не желание посмотреть в лицо врага, он пришёл с тем, чтобы убить Бекмурад-бая, убить этой же ночью. Но усталость взяла своё, и он незаметно крепко уснул.
Рано утром, так и не увидев больше Бекмурад-бая, Берды ушёл. Аллах не захотел, чтобы правое дело свершилось в эту ночь. Что ж, можно подождать, всё равно ангел, ведущий счёт дням человека, отсчитывает последние шаги Бекмурад-бая по этой земле.
Можно подождать… Но куда пойти? Кто приютит одинокого человека? Может быть, Оразсолтан-эдже? Берды не хотел идти на пепелище своего недолгого счастья. Старуха, увидев его, расплачется, а у него нет сейчас слов утешения.
Можно завернуть к Огульнияз-эдже. Она всегда относилась к Берды по-матерински, угощала его чем-либо вкусным и даже сама сватала для него Узук. Бедная Узук! Сватали тебя за человека, просватали за горькую судьбу. Где ты теперь? Как живёшь, как несёшь на своих хрупких девичьих плечах тяжесть свалившихся на тебя невзгод? Чьи добрые руки утирают слёзы с твоих побледневших щёк, чьё участие баюкает твоё измученное сердце?..
Берды медленно шёл по дороге, занятый своими невесёлыми мыслями, когда его внимание отвлёк удивлённый возглас. Он очнулся от раздумий и увидел пожилую, круглую, как шар, женщину с лоснящимся, смуглым до черноты лицом. Он всмотрелся пристальнее и вздрогнул: это была та самая прислужница ишана Сеидахмеда, которая чуть было не выдала их с Узук ишану, но потом всё-таки помогла бежать. Сейчас она стояла в двух шагах от него, удивлённо раскрыв рот с жёлтыми, прокуренными зубами и пялила на него оловянные бляшки глаз.
Он прошёл мимо и тотчас услышал за своей спиной:
— Вий, одев кетени, не говори, что ты — из Ахала… Постой, йигит, постой, душа моя, я тебя знаю!
— Ну и знай на здоровье! — буркнул Берды, не останавливаясь. — Зато я тебя не знаю.
— Память короткая, как воробьиный нос!.. Как не знаешь? Я — Энекути. Вспомнил? Когда помогала тебе красавицу увозить, тогда ты знал меня!
— Ну, чего тебе надо, тётка? — хмуро спросил Берды. — Что ты от меня хочешь?
— Не сердись, джаным, не сердись, милый! — заворковала Энекути, подходя к нему. — Бедняжка Узукджемал до сих пор помнит тебя. Вах, какая красавица! Есть ли ещё на свете, есть ли на земле такая пери, как Узукджемал? Какая достойная пара из вас была бы! А проклятый Бекмурад-бай держит бедняжку в чёрном теле, заставляет её воду пить из следа задней ноги собаки. Замучил совсем бедняжку.
— А тебе какое дело до этого?
— Мне какое дело? — всплеснула руками Энекути. — Вах, джаным, да вы мне как родные! Когда я отправила вас из дома ишана, думала сам аллах радуется, что соединилась такая прекрасная пара. А когда узнала, что Бекмурад-бай, чтоб ему умереть без могилы, посадил тебя в тюрьму, три ночи не спала, плакала… Значит, ты вышел из тюрьмы, свет глазам своим? Выпустили тебя? Вот обрадуется бедняжка Узукджемал, когда я ей такую весть принесу!
— Здорова Узук? — спросил Берды, подчиняясь невольному желанию узнать весточку о любимой.
— Здорова, душа моя, совсем здорова! Похудела немножко, но такая красавица, что ни есть, ни пить неохота, только бы сидеть да смотреть на неё!
— Давно видели её?
— Недавно, совсем недавно!.. Я, джаным, жена шиха во-он того святого места, видишь? Узукджемал каждый четверг и каждую пятницу бывает у нас. Ты приходи потихоньку, я вас сведу. А там, аллах поможет, опять убежите.
Ранняя дорога была безлюдна. Энекути, говоря, стреляла глазами по сторонам, подпрыгивала, словно стояла не на холодной земле, а на раскалённых углях.
Может быть, нервозность женщины, а может быть просто подсознательное чувство опасности заставило Берды изменить первоначальное намерение. И когда Энекути предложила: «Ты можешь даже сейчас пойти к святому месту, а я приведу Узукджемал», он сказал:
— Вот что, тётка! За добрые слова тебе спасибо, за весть об Узук. Если бы ты помогла мне увидеть её, благодарил бы тебя до конца своих дней.
— Помогу, джаным, помогу, как не помочь! — заторопилась Энекути. — Разве я не знаю, как бьётся сердце в разлуке с любимой? Иди…
— Пойдём вместе, — решительно сказал Берды. — Ты ещё недалеко ушла от святого места. Проводи меня, покажи, где подождать. Я молиться стану, а ты пойдёшь за Узук.
Энекути не очень улыбалось возвращаться назад. Однако сообразив, что её нежелание проводить пария будет расценено им слишком близко к истине и тогда он скроется от Бекмурад-бая, от которого она рассчитывает получить хороший куш за такую новость, она согласилась:
— Пойдём, душа моя, провожу.
Они дошли до мазара, Энекути открыла дверь кельи, посторонилась, пропуская Берды первым.
— Здесь и молись, йигит хороший. А я побегу за твоей красавицей.
— А где твой ших?
— Он молится в другом месте. Нескоро придёт, не беспокойся.
— Что-то не припомню, чтобы здесь было святое место, — с сомнением сказал Берды.
— Забыл, джаным, пока в тюрьме сидел, всё забыл. Это очень сильное святое место, быть мне его жертвой.
— А мазар чей?
— Мазар Хатам-шиха, быть мне его жертвой. И жена шиха вместе с ним похоронена… Ну, ты сиди, а я…
— Погоди, — сказал Берды, шагнув вслед за Энекути наружу. — Не торопись.
— Тебе, йигит, девушку ждать — можно не торопиться, — возразила Энекути, а у меня своих дел много.
— Постой, тётка! — перебил её Берды, жёстко глядя в бегающие оловянные глаза. — Ты клятву знаешь?
— Какую клятву?
— Повторяй за мной: «Пусть меня живьём поглотит земля, пусть печёнку мою сожрёт бродячая собака, пусть, почернеет моё лицо на том и на этом свете, пусть у меня нутро перевернётся, если я скажу кому-нибудь, кроме Узукджемал, что видела Берды». Ну, быстро повторяй три раза!
Перепуганная Энекути, заикаясь, послушно повторила страшные слова. И вдруг, увидев в руке Берды наган, завизжала, присела, закрыв голову руками.
— Не кричи! — строго сказал Берды. — Смотри сюда! Если ты не побоишься нарушить клятву на святом месте, решив, что отмолишь её, то вот этот святой наган молитв твоих не примет, так и знай. Веришь в силу святого нагана?
— В-в-в-верю… — еле пролепетала Энекути.
— Тогда иди и помни, что короткая память сделает короткой твою жизнь.
Километрах в трёх от ряда Бекмурад-бая простиралась солончаковая равнина, поросшая редкой растительностью. Ближний край её был ограничен глубоким оврагом, с которым смыкался арык. На стыке оврага и арыка, словно бельмо на глазу, примостилась полуразваленная мазанка, окружённая ветхим дувалом. Разросшийся куст гребенчука, трепеща на ветру подвязанными к ветвям лоскутками материи, поднимался из-за дувала, будто стремился дотянуться до густых зарослей лоха, в которых весной и летом гнездилось несметное количество птиц. Казалось какая-то тёмная сила из развалин пытается дотянуться до зелёного буйства зелени и потушить её яркие краски, пытается коснуться птиц — и тогда навсегда умолкнет их весёлый гомон и щебет. Но лох зеленел и плодоносил, птицы пели и выводили птенцов, а угрюмый гребенчук нелепо топорщился и шептал что-то старчески невнятное и злобное. Иногда под ним, у стены, маячили две тёмных фигуры и, только приглядевшись, можно было понять, что это — не пни от спиленных деревьев, а сидящие на корточках мужчина и женщина. Это было святое место.
Оно не пользовалось особой популярностью среди верующих. Кроме нескольких старух, изредка посещавших его по четвергам и пятницам, сюда почти никто не ходил. Служители-шихи жили впроголодь и, чтобы не умереть с голоду, вынуждены были во время обмолота зерна ходить по харманам. Дайхане подкармливали «святых» бездельников, но ворчали: «Чем с протянутой рукой ходить, подмели бы колоски вокруг харманов! Сколько колосков пропадает, а вы даже малую малость не хотите честным трудом получить. Почему птиц с лоха не сгоняете? Они столько плодов уничтожают, что вам вполне хватило бы на прокорм!»
Не жаловали дайхане шихов! Да и к самому «святому месту» относились с недоверием. Был на селе шутник, которого звали Баба-Зангар[16]. Он часто подшучивал над старухами. Вы кланяетесь святому месту, говорил он. А знаете, что это за место? Здесь Эненди — (так именовали легендарного Ходжу Насреддина) — похоронил своего ишака. Эпендн любил его и называл «мой пир», а глупые люди, подумали, что здесь и в самом деле пир похоронен. Дохлому ишаку вы кланяетесь, тётушки, а не святому пиру!
Дайхане смеялись шуткам Баба-Зангара, хотя находились и такие, которые ворчали на шутника, называя его пустословом. А баба-Зангар рассказывал:
«В то время, когда ещё отец мой был молод, жила в нашем селе очень красивая молодуха. Всем взяла, а детей пет! Ну, вы знаете, если красивая женщина бесплодна, говорят, что при рождении её коснулась пери: кого пери коснётся, те не рожают.
Конечно, муж переживал. Свёкор со свекровью переживали. А что поделаешь? Сходили бы на святое место помолиться, попросить у аллаха милости, да не было у нас своего святого места.
Зато был один парень, Аман Беспутный звали его, друг моего отца. Давно у него глаза на эту молодуху горели, а как к ней подступиться, не мог придумать. Однако недаром говорят, что кривой кол надо вбивать кривой колотушкой: придумал Аман.
Рос возле оврага куст гребенчука, тот самый, что и поныне растёт. Гребенчук как гребенчук, ничего в нём особенного не было. Расти он поближе к селу, может быть, и нашёлся бы на него добрый человек с топором, а так — стоял себе да стоял, пока Аман Беспутный на него внимания не обратил. И что вы думаете сделал Аман? Он был хитрый парень и понимал, что иначе, как через святого, до молодухи не доберёшься. Поэтому он однажды ночью идёт к гребенчуку и к каждой его веточке привязывает тряпку. А потом начинает распространять слухи, якобы этот гребенчук обладает чудесным свойством помогать бесплодным женщинам. Будто бы несколько женщин из соседних сёл подержались за ветви гребенчука, прося ребёнка, и через положенное природой и аллахом время получили просимое. А после в благодарность и чтобы люди знали о святом месте повесили на гребенчуке тряпочки.
Конечно, нашлись умники — они всегда находятся, — которые поверили россказням Амана Беспутного. Дошли слухи и до свёкра со свекровью той молодухи, ради которой Аман всё это дело затеял. Водят, водят, а толку нет. Почему? Аман новый слух пускает: дескать, молодуха должна одна ходить к святому месту и тряпочки на гребенчук вешать.
Пришла молодуха одна. А Аман парень из себя был видный, красивый. Стал он помогать красавице завязывать тряпочки на ветках. Завязывал, завязывал — и узелок крепкий получился — затяжелела молодуха.
После такого «чуда» многие поверили в силу гребенчука. Старики стали догадываться, что этот куст, видимо, вырос на месте погребения праведника, и нарекли место святым, дувалом его обнесли. А кто святой? Аман Беспутный святой, потому что он чудо сотворил!»
Так смеялся шутник Баба-Зангар, а к «святому месту», как мухи на падаль, стали один за одним сползаться шихи. Популярность места при них однако не росла, так как шихи приходили уже изрядно потрёпанные жизнью и временем и, конечно, не могли при всём своём желании творить таких чудес, как Аман.
Это продолжалось до тех пор, пока не появился Хатам-ших, предки которого, как говорили, горели праведным огнём. Хатам-ших был молод и силён, и слава святого места при нём стала расти, как обильно поливаемое деревце. Особенно усердствовали в этом молодые женщины, желавшие иметь детей и почти всегда получавшие желаемое после паломничества к святому месту.
Однажды в ноги Хатам-шиха упала молодая жена старого бая. Ших помог и ей. Когда у бая родился сын, тот на радостях нарёк его Овлиякули, что значит «раб святого», и устроил на святом месте большой той. Он горячо благодарил Хатам-шиха за божие благословение, клялся ему в вечной признательности и смотрел на него голодными, тоскливыми глазами собаки, готовящейся укусить исподтишка.
Хатам-шиха предупредили, что бай догадывается, каким путём у него появился сын, и что вообще ходят нехорошие разговоры в сёлах, где дети матерей, побывавших на святом месте, удивительно похожи друг на друга. Не в меру ретивому служителю святого места доброжелатели советовали отречься. Однако здоровяк ших, налитый силой своих тридцати лет, только посмеивался и поводил могучими плечами, говоря, что всё в этом бренном мире — от аллаха.
Через несколько дней после тоя, Хатам-шиха вместе с женой зарезали. Отводя от себя подозрения в причастности к этому убийству, бай приказал воздвигнуть над могилой шиха и его жены мазар.
Долгое время «святое место» оставалось без служителя. Его-то и облюбовала пронырливая Энекути, когда ишан Сеидахмед выгнал со своего подворья её и Габак-ходжама. Зная, как действуют на впечатлительных женщин разные таинственные силы, она сразу же по приезде начала рассказывать каждому встречному и поперечному о том, что Хатам-ших и его жена стали настоящими святыми: по ночам под куполом мазара горит огонь, а в ночь на пятницу из гробницы доносятся голоса и стоны святых.
Для вящей убедительности она, искушённая в различных проделках, с помощью которых ишан Сендахмед убеждал верующих в своей святости, велела Габакходжаму, которого она при посторонних именовала теперь Габак-ишаном, проделать в противоположных стенах мазара незаметные отверстия. К одному из отверстий она приспособила пустую бутылку, и с тех пор даже при самом незначительном ветерке из мазара доносились тихие вздохи и стоны. Женщины пугливо прислушивались, покачивали головами: «Вах, жалуется Хатам-ших, быть мне его жертвой, сетует на свою насильственную смерть».
Количество паломников, ищущих утешения и совета, увеличилось, а так как никто не приходил с пустыми руками, заметно возросли и доходы «святого места». Каждый четверг с утра начинала скрипеть калитка дувала, которым был обнесён мазар, и дворик наполнялся хворыми телом и духом. Часть их, наиболее старшая по возрасту, собиралась вокруг Габак-шиха послушать о борьбе аллаха с дьяволом, о том, как пророк победил шайтана, о богоугодных деяниях праведников. Женщины помоложе обычно собирались отдельной группой и сплетничали о своих делах. Некоторые просто так бродили по двору, ожидая, когда Габак-ших начнёт раздавать дога-амулеты от болезней. Таких амулетов Габак каждый четверг раздавал великое множество.
Вместе с другими женщинами ходила к «святому месту» и Узук. Уже много времени прошло с тех пор, как она стала второй женой Аманмурада. Сейчас Аманмурад собирается привести в дом третью жену, но Узук вес безразлично, пусть хоть пятерых приводит! Время притупило её душевную боль, но не примирило с мужем: чем меньше она его видела, тем спокойнее чувствовала себя.
Впрочем, сказать так было бы не совсем справедливо. С тех пор, как дайханин Торлы вытащил её из Мур-габа, она ходила какая-то опустошённая, равнодушная ко всему. Бурные волны ночной реки вылизали из её сердца все чувства, кроме испуганной, придавленной ненависти к Аманмураду и ко всему роду Бекмурад-бая. Она не знала, зачем она живёт на свете, не понимала, чему радуются люди.
Бекмурад-бай сдержал своё чёрное слово: он сделал для неё мир тюрьмой, а жизнь — сплошной пыткой. Но так было, пока Узук могла чувствовать, пока последняя капля не переполнила чашу терпения и не привела молодую женщину к мысли о самоубийстве. Самоубийство не удалось, но пришло равнодушие к жизни. Такое равнодушие, когда вся сущность бытия замыкается внутри человека, как за толстой крепостной стеной.
Завидуя втайне молодым матерям, борясь с естественными желаниями иметь ребёнка, Узук мрачно думала: «Не будет вам от меня наследника! Бесплодно, проклято богом ваше чёрное семя, даже навозного жука или серую скользкую жабу не способно оно породить. Вонючая гиена, которая копается в отбросах и пожирает падаль, благословеннее перед аллахом, чем вы! Сам городской табиб, — вы слышите, проклятые? — сам городской табиб сказал, что Аманмураду никогда не держать на руках собственного сына!»
Но если эта мысль приносила Узук злорадное удовлетворение, то желание иметь внука от Узук стало со временем болезненной манией, карающим мечом аллаха для её свекрови Кыныш-бай. Кыныш-бай ещё больше обрюзгла и одряхлела, её мутные, словно припорошенные пылью глаза постоянно гноились и уже почти не различали ярких красок мира. Но они ещё различали красоту. Совсем похожая на большую дряхлую черепаху, старуха ползала по кибиткам снох, а мысли её всё время возвращались к этой босячке, покрывшей позором их род, к младшей снохе. «Дай мне внука, подлая! — мысленно просила старуха. — Дай мне внука красивого, как ты сама, и провались в преисподнюю! В пашем роду не было красивых людей. Дай мне красивого внука, босячка!»
Когда пошла молва, что Хатам-ших исцеляет женщин от бесплодия, Кыныш-бай велела Узук идти на поклон к святому месту, несмотря на то, что Аманму-рад не имел детей и от Тачсолтан, несмотря на заключение городского табиба. Старуха не хотела мириться с мыслью, что всё дело в сыне, а не в снохах.
Чтобы не раздражать злобную старуху, Узук пошла раз, пошла два и три. Ничего не изменилось, но Кыныш-бай прознала, что сноха не бывает на святом месте, просто где-то пережидает время и возвращается домой. Рассвирепевшая старуха накинулась на неё с бранью: «Аманмураду расскажу — душу твою из горла вынет!» Узук равнодушно ответила: «Ну и пусть…», и старуха замолчала. Вскоре Хатам-шиха убили, ходить на поклонение стало не к кому.
И всё же, когда появился новый ших, когда паломники стали приносить слухи о плаче и стенаниях духа в мазаре, Кыныш-бай снова приступила к невестке, требуя, чтобы та сходила к гробнице святого Хатам-шиха. «Сходи, — упрашивала она ту, которую с радостью удавила бы собственными руками. — Хатам-ших стал горящим праведником, каждую пятницу люди слышат его голос. Сходи послушай и ты, попроси у него сына, с молитвой, со слезами попроси. Стремлению — свершение, Покажи святой матери Энекути-эдже свой живот, сделай, что она тебе посоветует. Или тебе самой не хочется иметь сына?»
Узук пошла. В Габак-шихе она сразу же узнала того ходжама, который выгонял её мать из кельи ишана Сеидахмеда. А в его жене — прислужницу ишана, ограбившую её в ночь побега с Берды, как свирепый кал таман грабит одинокую кибитку. Святости, конечно, в мазаре с такими служителями было меньше, чем воды в летнем каке[17], но, в конце концов, какая разница, з мазаре коротать бесполезное время или дома?..
— Что случилось с тобой, драгоценная Узукджемал-джан? Почему ты несколько дней не показывала нам своего светлого лица? Может быть ты болела?
Голос Энекути, казалось, сочился мёдом.
— Нет, святая мать, здорова я. Времени только не было.
— Не говори так! — замахала руками Энекути. — Не говори, что здорова! Враг человеческий подслушает
— сразу болезнь нашлёт. Плюнь скорее, плюнь три раза через левое плечо!..
Узук равнодушно плюнула.
— Обижаешь ты нас, — сказал Габак-ших, поглаживая свою жидкую — волосок к волоску — бородёнку, редко к нам заходишь. Последний раз Элти-эдже — он кивнул на Энекути — даже сказала, что разговаривать с тобой не станет, когда ты придёшь. А вот — сидит, разговаривает. Любит она тебя. И я — люблю. Мы все тебя любим, как родную.
— Как же не любить! — подхватила Энекути. — Родной дочерью её называю! Не могу на неё сердиться: только увижу её лицо — душа моя расцветает, как цветок весной.
Интересно бы посмотреть, какой это цветок, подумала Узук. Вероятно, очень скверный — уродливый, и запах от него — как от гнилых зубов косоглазого Аманмурада. Как это старуха умудрилась окрутить молодого парня и стать его женой? Плохо ли ей жилось на подворье ишана, что она забралась в этот мазар? Видно неспроста забралась. Не зря Огульнязик говорила: «Пауку — верь, змее — верь всякой гадине — верь, только не верь в доброту Энекути».
А Энекути продолжала:
— Вы ничего не знаете, ишан-ага, а я давно знакома с этой девушкой. Сами видите, красивая она, не обделил её аллах ни обликом, ни разумом, создал по подобию пери. А счастье забыл ей дать. Хотя бы на два пальца кусочек уделил!
Габак-ших глубокомысленно вздохнул:
— Аллах делает то, чего желает. Он сотворил — он не оставит без своей милости, ибо воистину он властен над людской волей.
Как всегда, цитируя коран, Габак-ших валил в общую кучу первые попавшиеся на память строки и, как всегда, перевирал их.
— Надо попросить аллаха, чтобы он обратил внимание на девушку! — Энекути погладила Узук по рукаву. — Её похитил Бекмурад-бай и отдал на сохранение ишану Сеидахмеду. Туда пришёл парень, которого она любила, и увёз её в Ахал. Я сама в дорогу их благословила… Красивый парень, до сегодняшнего дня стоят перед моими глазами! Я сразу сказала: «Они подходят друг к другу, как две половинки одного яблока. О мой бог, создавай всех своих рабов такими, как этот парень и эта девушка». Так я подумала и пожелала им счастья. Но не поймала девушка свою птицу счастья, на коне скакала — не настигла. А парня её в тюрьму посадили. Теперь оба в разлуке мучатся, слёзы проливают, вспоминая друг о друге. Что успели повидать хорошего в жизни эти дети? Они выросли, как цветы, порхали, как бабочки друг за дружкой, но птица счастья не села им на голову. Теперь девушка здесь страдает, а парень в тюрьме стонет, подружку свою зовёт…
Лукавая Энекути умолчала о том, что Берды уже на свободе. На всякий случай у неё была отговорка: Берды никому не велел говорить, что он находится в здешнем ауле, поэтому, мол, она и Узук побоялась сказать о нём.
Услышав имя Берды, Узук тяжко вздохнула, на глаза её навернулись слёзы и вдруг быстро-быстро, словно соскальзывающие с порвавшейся нитки бусинки, покатились одна за другой по измождённому, но всё же прекрасному лицу молодой женщины.
— Не плачь, дитя моё! — слезливо заголосила Энекути. — Не плачь, моя Узукджемал-джан, будь мужественной! Я сама переживаю, что нет тебе счастья… Ходи на святое место, ходи к нам каждый день. Проси себе у аллаха сына. Будет сын — пол счастья будет. А потом и всё целиком придёт. Проси сына у святого шиха!..
— Никто мне не поможет, — с досадой сказала Узук, — ни аллах, ни святой. У Аманмурада, говорят, зем-зем[18] между ног пробежал. Да и не нужно мне от него сына!
— Не следует кощунствовать, чтобы не сказать потом: «Как жаль, что я не пренебрёг перед богом и не послушался», — сказал Габак-ших, по своему обычаю путая и перевирая аят корана. — Если зем-зем отнял мужскую силу у почтенного Аманмурад-бая, то в воле аллаха вернуть ему эту силу.
— Разве можно не желать ребёнка! — поддакнула Энекути. — Маленький ребёночек, как белый ягнёнок, будет лежать у твоей груди и смотреть на тебя своими ангельскими глазками. Ты наденешь на него белую рубашечку, а по вороту её узор вышьешь. И будешь любоваться, как твой сыночек подпрыгивает на твоих коленях, словно белая птичка, хлопающая крыльями.
Габак-ших вставил:
— Сказано в писании: «Я боюсь близких и далёких, я боюсь жены своей, подари мне, господи, наследника».
Энекути поморщилась: попадёшь когда-нибудь в беду с этим Габаком! Сколько раз говорила ему, читай писание, если память не сильна, так нет же, так и продолжает плести, что вздумается. Хорошо ещё, что попадает на таких, которые плохо разбираются в коране. А если на какого моллу налетит?
— Вах, свет глазам твоим, Узукджемал-джан! — воскликнула она. — Совсем забыла тебя порадовать: ишан-ага прошлой ночью хороший сон для тебя видел. Приходи в следующий четверг. К тому времени ишан-ага посмотрит книгу пророка Юсупа, толкующую сны, и объяснит тебе свой сон.
— А сейчас нельзя сказать? — спросила заинтересованная Узук. — Просто, без объяснений.
— Нельзя, — сказал Габак-ших. — Пока не найдено толкование, говорить нельзя, потому что сон может повернуться наоборот и вместо удачи принесёт горе. Я даже Элти-эдже не сказал, что именно видел, сказал только, что хороший сон для вас.
— Ах, ишан-ага, — вздохнула Узук, — если бы в моек жизни случилось что-то хорошее я не поскупилась бы на вознаграждение вам. — Спохватившись, она протянула Энекути новенький белый платок, в котором было завязано с фунт сахара. — Возьмите, святая мать, это для вас… Пойду я, не буду засиживаться.
— Посидите, — сказал Габак-ших, ощупывая фигуру поднявшейся Узук блудливыми глазами. — Посидите ещё. Все разговоры, которые здесь происходят, слушают ангелы и благословляют их. Это благословение и на вас немножко падёт.
Однако Узук не захотела получить ангельского благословения и, удовольствовавшись благословением шиха, ушла, сопровождаемая Энекути. Габак подошёл к окошку и долго смотрел ей вслед обуреваемый далеко не благочестивыми мыслями.
Вернулась Энекути, села, прижавшись к Габаку и шмыгая носом, сказала с усмешкой:
— Я её подогрела! Сказала, что всю книгу пророка Юсупа прочитать надо, чтобы растолковать сон. Ишан-ага, мол, только ради тебя взялся за такое трудное дело, а вообще он никому сны не разгадывает. Теперь она целую неделю думать будет. Пусть думает! Больше вознаграждение даст, только ты смотри, не продешеви!
Габак-ших в это время думал о совсем ином вознаграждении. Ему даже показалось на минуту, что рядом, прижавшись к нему, сидит не Энекути, а Узук. Правда, видение быстро рассеялось. Габак поднялся и снова уселся на паласе. Поднялась и Энекути, сытенько улыбаясь, глядя на Габака благодарными глазами. Её сальные косицы растрепались во время бурных объятий, по чёрному лоснящемуся лицу катились жирные капли пота.
Габак-ших сказал, поглаживая себя по левой стороне груди:
— Когда Узук придёт, Элти-эдже, ей потребуются доказательства того, что её молитва услышана. Вы не забыли о нашем разговоре?
— Конечно нет! — с готовностью отозвалась Энекути, оправляя свой туалет. — Если бы не помнила, стала бы я затевать весь этот разговор при девчонке!
— Тогда значит, в пятницу пораньше залезете в старый колодец…
— А почему я? Договорились, что вы будете сидеть в колодце и отвечать…
— Не спорьте, Элти-эдже! Так надо.
— Но мы же договорились!..
— Это не имеет значения. Или, может быть, вы хотите отказаться от этого дела?
— Зачем упускать то, что само в руки идёт, — сдалась Энекути. — Ладно, я полезу, только ты не очень долго разговаривай с ней.
— Помните, что вам следует делать в колодце?
— Помню! Там дел — на воробьиный нос!
— Узук подойдёт к колодцу и три раза крикнет: «Аллах, подари мне наследника!» После третьего раза вы отвечайте из колодца: «Подарю!». Отвечайте один раз и голос измените, чтобы она вас не узнала.
— Я думаю, — сказала Энекути, — что она меньше всего о наследнике заботится. Она о парне своём думает. В конце концов, мы можем устроить, чтобы они встретились, потешились, а вся выгода и честь этой встречи нам достанется. Не говори ей о ребёнке. Пусть лучше она крикнет: «Аллах, дай свершиться моему желанию!» А я отвечу: «Скоро дам!» А потом мы их сведём с парнем — и всё получится так, как надо.
Габак-ших согласился с женой. Ему было всё равно, что станет просить у бога Узук. Важно было, чтобы она пришла и чтобы в это время Элти-эдже сидела в таком месте, откуда без посторонней помощи ей не выбраться.
И вот наступил долгожданный день. Едва взошло солнце, Габак-ших заторопил Энекути. При помощи толстой шерстяной верёвки он спустил её в старый колодец. Воды в нём давно не было, но подпочвенная влага проступала на дне, и Энекути пришлось стоять в довольно солидном слое грязи.
Терпение её подвергалось испытанию. Солнце поднималось всё выше, у «святой матери» пересохло в горле и колени дрожали от усталости, а Узук всё не шла.
Она появилась перед самым полуднем.
— Салам алейкум, ших-ага!
— Алейкум салам! — ответил заждавшийся Габак-ших. — Здорова ли вы, уважаемая Узукджемал?
— А где святая мать?
— Святая мать вышла, скоро будет… Да вы проходите, садитесь!
Узук присела на корточки у порога.
— Ваш сон истолковали, — сказал Габак-ших. — Поздравляю вас — очень хороший сон, много радостей сулит. Если в душе вашей молитва и рвение, аллах может явить вам чудо…
— Чудо?
— Да-да, чудо, не сомневайтесь.
— Какое чудо?
— Я этого не знаю. Может, знамение пошлёт. Может быть, голос. Разные чудеса есть у аллаха, да будет над ним молитва и милость пророка.
«Как это над аллахом может быть милость пророка? — подумала Узук. — Неужели пророк выше бога?» Но постеснялась спросить Габак-шиха, а тот продолжал:
— Задумайте самое заветное ваше желание. Три раза с этим желанием обойдите святое место. Трижды пройдите под святым деревом. Присядьте на могилку и трижды громко крикните: «О аллах, дашь ли исполнение моему желанию?» Ангелы услышат ваш голос, и аллах пошлёт вам знамение. Потом вы вернётесь и расскажете мне, что с вами произошло, и я растолкую вам смысл знамения. Только держите в сердце своём, помимо желания, молитву и ревность, иначе знамение может, быть дурным.
Хотя страдания, выпавшие на долю молодой женщины, давно притупили чувство веры в божественное провидение и в чудеса, при последних словах шиха Узук побледнела.
— Вах, ишан-ага, я боюсь!.. — Лучше я подожду святую мать и пойду вместе с ней.
— Святая мать не скоро придёт.
— А вы не проводите меня, ишан-ага?..
— Если вы пойдёте не одна, ничего не выйдет. Да вы не бойтесь! Разве можно бояться святого места? Это самое благочестивое место в мире. А я буду сидеть и молиться за вас! Идите!
Трепещущая Узук пошла. Она сделала всё, как велел Габак-ших: три раза обошла мазар, трижды постояла под гребенчуком, села на могилку и несмело три раза крикнула:
— О аллах, сбудется ли моё желание?
— Дам! — отозвалось слабо, замученно и глухо — Дам!
Схватившись за ворот платья и чувствуя в горле судорожные толчки сердца, Узук вскочила.
— О мой чудотворный бог, я слышала твой голос! — прошептала она, озираясь по сторонам. — Я слышала голос… голос… голос!..
И забыв остальные наставления Габак-шиха, она побежала прочь, как зачарованная, повторяя:
— Голос!.. Голос!.. Голос аллаха!..
Она промчалась мимо двери кельи, из которой в этот момент выглянул нетерпеливо поджидавший её Габак-ших. Странное поведение Узук испугало его, он спрятался в дом и снова осторожно выглянул, не понимая, что могло так напугать молодую женщину. Увидев, что за Узук никто не гонится, он торопливо выскочил наружу и хриплым от волнения голосом проверещал:
— Узукджемал, остановитесь!..
Но Узук была уже далеко и не слышала призыва шиха. А если бы и услышала, всё равно не остановилась бы: она находилась во власти странного экстаза, который словно ветер пушинку, нёс её неизвестно куда.
Габак-ших досадливо покряхтел, поглаживая себя по груди, проводил взглядом так неожиданно ускользнувшую из его рук жертву и, тяжело шаркая по земле задниками калош, поплёлся в келью. Там он повздыхал некоторое время, сетуя на неудачу, потом вспомнил о сидящей в колодце жене и пошёл её вытаскивать,
Энекути показалась из колодца, как пленный джин из горлышка волшебного сосуда. Это был до омерзения скверный джин: потный, хрипло дышащий, весь перемазанный в грязи. Он повёл вытаращенными глазами, сипло прошипел: «Ну, как?..» и, спотыкаясь, поковылял к дому.
Напившись воды, Энекути отдышалась, прокашлялась и снова повторила свой вопрос.
— Убежала! — махнул рукой Габак-ших. — Как камень из праши унеслась. Кричал ей, чтобы остановилась, не послушалась.
— А вознаграждение?!
— Нет вознаграждения. Я только и видел, что пыль, которую она подняла.
— Неужто мы её так напугали?
— Не знаю.
— Может быть, она голос мой узнала?
— Не знаю.
_ Может, она за приношением побежала?
— Не знаю.
— Или может быть…
— Ничего я не знаю! — рассердился Габак-ших. — Может быть! Может быть!.. Всё может быть! И не стой ты в таком виде, словно из могилы вылезла! Пока люди не пришли, одежду от грязи отряхни, вымой лицо, руки!..
Узук бежала по тропинке, петляющей среди кустарника, вдруг услышала, кто-то окликает её по имени. Оклик подействовал на неё, как удар плети на горячую лошадь: она задрожала и припустилась быстрее. Волнение уступило место страху, все помыслы сосредоточились на том, как бы побыстрее выбраться из кустарника на открытое место.
А голос сзади продолжал звать. Мало того, он становился громче, он приближался! Кто-то бежал вслед за Узук, кто-то пытался её догнать! Подобрав платье, Узук летела птицей, но тяжёлый топот преследователя раздавался всё яснее и ближе.
Холодный ужас овладел молодой женщиной, мутя сознание, отнимая силы. Она задыхалась, ноги отказывались ей повиноваться — и не было сил закричать, позвать на помощь. А тот, сзади, уже догнал, тяжело дыша, крепко схватил за плечи. Цепенея, Узук обернулась, готовая лишиться сознания от страха, и… мягко, безвольно сникла в сильных объятиях Берды.
— Моя Узук… моя милая Узук… — задыхаясь, шептал Берды, крепко прижимая к груди молодую женщину. — Ты бежишь от меня, будто я твой враг, не хочешь глянуть мне в лицо… А я в тюрьме только и жил мыслями о тебе… Я пришёл увидеть тебя, спросить, как ты живёшь, и уйти… Посмотри на меня, мой джейран, моя козочка… покажи мне своё лицо, скажи хоть два слова…
Оцепенение постепенно отпускало Узук. Не злой дух и не посланец аллаха гнался за ней по колючим зарослям. Живой человек прижимал её к своей груди, живое человеческое сердце крупными толчками билось у её лица и где-то вверху звучал человеческий голос, приобретая давно забытые интонации Берды. Она подняла голову, напряжённо вглядываясь в незнакомые и в то же время такие до боли знакомые черты. Два бездонной глубины чёрных озера замерцали перед Берды кристальной влагой и он ринулся в них, захлебнувшись острой болью, горькой нежностью к этой женщине.
— Берды… мой Берды… — говорила Узук, обретшая наконец способность говорить. — Мои глаза видят тебя… Мои руки чувствуют тебя… Мои уши слышат тебя… Или — это только сон?.. Или — это мне только кажется?..
— Это я, любимая, — ответил Берды, осторожно касаясь пальцем чёрных, стремительно раскинутых, словно крылья ласточки, бровей Узук. — Это я пришёл к тебе. Я долго думал о нашей встрече, я жил это встречей в тюремной камере. Только мысли о тебе помогли мне остаться в живых…
— Я тоже думала о тебе, мой Берды! Я думала о тебе день и ночь! Я ложилась с мыслью о тебе и, просыпаясь, говорила: «Здравствуй, мой Берды!» Но я не надеялась, что мы встретимся. Это — аллах нам помог, это он сохранил нас!
— И аллах, и добрые люди.
— Нет, Берды, не говори так! Я сейчас была на святом месте. Я думала только о том, чтобы повидать тебя, и просила аллаха исполнить моё желание. И какой-то голос мне вдруг ответил: «Дам исполнение!» Я испугалась и побежала, сама не знаю куда. Разве сейчас не исполнилось моё желание? Разве голос святого места солгал?
— Где это святое место, на котором ты была? — спросил Берды. — Не у мазара ли Хатам-шиха?
— Да. Святая мать Энекути и святой ишан Габак-ших сказали мне о хорошем сие. А сегодня..
— Энекути? — переспросил Берды. — Так… попятно…
— Что понятно?
— Думаю, что голос, который ты слышала, был… был действительно голосом бога. Надо надеяться. Аллах благоволит к тебе и скоро пошлёт тебе новые радости.
— Да, мой Берды, да!.. Но — ты присядь… нот здесь присядь, расскажи о себе. Как ты ушёл из тюрьмы?
— С помощью добрых людей, моя Узук. Добрые люди помогли мне выйти на волю. Я жил у своего дяди Нурмамеда, — помнишь его? — в Ахале. Не хотел он меня отпускать сюда. Но что поделаешь, моя Узук, если когда-то на весенних выпасах ты дала мне букет цветов, а взамен забрала моё сердце! Не мог я жить без сердца, не мог жить без тебя…
— О мой Берды!..
— Да, любимая! Когда я думал, что тебя привезли в Мары и там убили, я бился головой об стену, хотел своими руками порвать нить своей жизни. Потом я немного успокоился. Я говорил себе, что, как невозможно погасить солнце, так невозможно убить тебя. Мир без тебя — не мир, а пустыня. Нет тебя — кто светит и греет людям? И я жил, я боролся, чтобы увидеть тебя. Пусть — только увидеть! Даже за это буду считать не напрасными свои страдания.
— Берды!.. — позвала Узук низким, изменившимся голосом и протянула к нему руки.
… Они не знали, сколько прошло времени — они не считали его. Жёсткая холодная земля была им мягче хлопкового пуха и белёсый купол осеннего неба раскинулся над ними, как полог белой восьмикрылой кибитки. Холодный ветер овевал их разгорячённые лица, — они не чувствовали ветра, они чувствовали только друг Друга.
Судьба наконец смилостивилась над своими пасынками. Судьба дала им выпить глоток счастья и не помешала выпить его до конца: ни один человек не прошёл за это время по тропинке, ничей нескромный взгляд не упал в озеро их уединения.
Берды опомнился первым.
— Иди, моя Узук, — сказал он. — Мы уже долго здесь. Как бы не случилось чего худого, если тебя хватятся,
— Да-да, — заторопилась Узук, — пойду…
— Иди и думай о нашем счастье. Я слышал добрые вести о том, что скоро должно произойти на земле что-то хорошее, все люди будут иметь исполнение своих желаний.
— Дай бог… А когда мы с тобой снова увидимся?
— Я приду завтра на это место. Видишь вон то отдельное дерево? Я привяжу к его ветке белый платок, и ты будешь знать, что я пришёл и жду тебя.
— Люди увидят платок — подумают, что новое святое место появилось, — улыбнулась Узук.
— Пусть думают, — сказал Берды, — это место и в самом деле святое.
Река стремится к морю, и мотылёк летит к благоухающему цветку. Ищет себе пару степной орёл, и робкая горлинка воркует, когда приходит её время. Кто упрекнёт их, кто скажет, что это противно законам природы, законам бытия? Падает семечко на землю и прорастает, когда сомкнутся вокруг него живительные объятия влаги.
Не один раз степной ветер призывно махал белым платочком на ветке одинокого дерева. И как бабочка летит на огонёк, каждый раз Узук спешила на призыв. Судьба помалкивала. Может быть, она окончательно решила снизойти к тем, кого так долго и безжалостно трепала. А может, просто забавлялась, как сытый кот полуживой мышью.
Так или иначе, но минул положенный срок — и Узук родила сына. «Лучше попросить один раз у аллаха, чем тысячу раз у пророка! — сказала Кыныш-бай. — Аллах велик и каждому воздаёт по его заслугам». Она пожелала внуку благородства и свершения желаний и нарекла его Довлетмурадом.
Огульнияз-эдже была великой мастерицей красить пряжу. Ковры, сотканные из выкрашенной ею шерсти, не линяли. Чем больше ходили по ним, тем чище и глубже становились тона красок. Поэтому у старой мастерицы не было отбоя от заказчиц.
Но ещё большим знатоком в крашении была Ораз-солтан-эдже: недаром Сухан Скупой так ценил ковры, сотканные Узук. Огульнияз-эдже часто обращалась к подруге с просьбой покрасить партию шерсти. Тут была двойная цель: с одной стороны, работа отвлекала оставшуюся одинокой женщину от мрачных мыслей, с другой — это был заработок, так как гордая Оразсолтан-эдже не хотела жить подаяниями, даже если они исходили от её ближайших друзей.
Не знала Огульнияз-эдже, что этой работой онa лишний раз наталкивает подругу на мысли о прошлом. Как ритуальную молитву повторяла Оразсолтак-эдже перед началом работы фразу: «Преклоняюсь перед твоими чёрными глазами, Узук-джан». Запах краски, мотки цветной пряжи вызывали перед её глазами образ дочери, и она шептала: «Не смогли поработать твои руки, доченька, не выткали себе свадебный коврик. Под их прикосновением увядшие цветы оживали, а теперь грубеют на чёрной работе твои пальцы, доченька, и сама ты, как увядший цветок, поникла».
Вот и сейчас, вытаскивая время от времени палочкой мотки пряжи из краски, она думала об этом вслух, забыв о присутствии Огульнияз-эдже, которой она старалась не докучать своим горем.
Кто-то негромко сказал слова приветствия. Не успела Оразсолтан-эдже оглянуться, как вскочила Огульнияз-эдже с криком: «Вай, Берды-джан вернулся!» Она крепко обняла Берды, прослезившись от радости.
Оразсолтан-эдже долго не отпускала Берды из своих объятий, словно старалась переждать, пока стихнет волна тоски, которую невольно принёс своим приходом Берды. Так случайно упавший камень поднимет со дна водоёма облачко ила.
После первых взаимных приветствий и расспросов о здоровье и благополучии, после первых ахов и охов, Огульнияз-эдже ушла, оставив хозяйку вдвоём с гостем. Не потому, что хотела дать им возможность выговориться наедине. Скорее она даже не хотела этого, понимая, что такой разговор будет горек для обоих.
Берды надо было накормить и вообще принять достойно. Проще всего это решалось бы в доме самой Огульнияз-эдже, поскольку в доме подруги было для этого слишком мало возможностей. Однако, представив как унизительно будет такое предложение для Оразсолтан-эдже, она решила потихоньку сказать своим многочисленным невесткам, чтобы они приготовили всё, что нужно для тоя, в доме Оразсолтан-эдже.
Невестки, жившие со свекровью в большой дружбе и согласии, сразу же принялись за дело. Клычли, узнав о приезде Берды, пошёл резать барана. А сама Огульнияз-эдже вернулась к подруге.
Заметив приготовления, Берды смущённо сказал:
— Зачем вы так, Огульнияз-эдже?.. Не надо было ничего устраивать.
— Надо! — твёрдо сказала Огульнияз-эдже. — Сколько времени тебя не видели!
— Я не хотел бы, чтобы все узнали о моём приезде. Мне придётся пока скрываться, и чем меньше людей будут знать, что я здесь, тем лучше.
— У меня семеро сыновей, Берды-джан. Пока ты в нашем доме, никто тебя не тронет.
После сытного обеда, Берды до глубокой ночи рассказывал о своих злоключениях. Слушатели ахали, возмущаясь, хватались за ворот. Огульнияз-эдже сказала:
— Прошлое считай прошлым, Берды-джан, а в будущем аллах сохранит нас. С тех пор, как началась война, налогов всё прибавляется, а зерно дорожает с каждым годом. Скоро к нему вообще не подступишься, надо больше своего запасать. В этом году все, кто способен к земляным работам, пойдут на расчистку канала. Мои сыновья, кроме Клычли, все пойдут. Клычли — учёный, пусть около своих водяных машин работает. А ты, Берды-джан, иди вместе с моими парнями на расчистку. На паях с тобой и Дурды-джан пойдёт. Пусть не покажется аллаху много, будет вас восемь человек. Получите водный надел, потом пшеницу посеем и, даст бог, всё хорошо будет.
Берды остался ночевать у Оразсолтан-эдже. Стараясь дать гостю хорошенько отдохнуть, старая женщина не докучала ему разговорами. А утром, готовя завтрак заметила:
— Хмурый ты какой-то, Берды-джан, расстроенный. Не надо много думать. Судьба сурова к нам, но есть своё счастье и у бедняка. Вот живым вырвался ты из рук Бекмурад-бая — это счастье. Из тюрьмы сумел убежать — тоже счастье.
— Какое счастье у бесприютного человека! — пробормотал Берды.
— Не считай себя одиноким, Берды-джан, отца-матери нет, это не значит, что нет родного человека.
— Я не о том, эдже…
— Понимаю, милый, всё понимаю! В твоём возрасте уже собственной крыши над головой хочется, собственных детишек… Эх, была бы хорошей женой тебе Узук-джан, да порушили вашу судьбу злые люди, отрезали ей язык, немой сделали! Но не умирать же за умершим, как говорят у нас? Поживём немного, присмотрим тебе хорошую девушку, поженим вас, а там, глядишь, сердце твоё и успокоится.
— Не успокоится, эдже…
— Да, конечно, трудно забыть такую девушку, как Узук-джан…
— Оразсолтан-эдже! — перебил её Берды. — Вы остались у меня самым родным и близким мне человеком. Нет у меня от вас секретов. Послушайте, что я скажу, и если что-то не так услышите, не обвиняйте меня, потому что иначе не могу.
Он помолчал, глядя на остывающий в пиале чай. Одна чаинка на дне пиалы стояла торчком, тихо-тихо покачиваясь. Она сулила какую-то новость. Наверно, хорошую новость, подумал Берды, наверно, исполнится задуманное мною. И продолжал:
— Для меня всегда был дорог ваш бедный дом, Оразсолтан-эдже. Когда я думал о нём, он был для меня желаннее сверкающего трона падишаха, потому что в этом доме жила моя любовь. Я входил в этот дом — и весь мир сразу становился светлым и радостным. Я верил, что так будет всегда. Но однажды, когда желание встречи, как сказочная верблюдица Ель-мая, кинуло меня на свою спину и во мгновение ока перенесло из песков к порогу этого дома, мне навстречу вышла не радостная любовь, а горькая разлука. Тогда я впервые увидел ваши слёзы, Оразсолтан-эдже!
Берды скрипнул зубами. Оразсолтан-эдже тихо заплакала.
— Вы говорите, что сердце моё успокоится, когда я женюсь. О каком сердце вы говорите? То, которое было полно любовью, забрала с собой Узук. У меня осталось сердце, полное пламени и мести. Его не успокоит женщина, ему нужно другое!..
Утерев ладонью слёзы, Оразсолтан-эдже краем платья прихватила закопчённый тунче, в котором бурлила вода, налила в чайник, отбитый носик которого заменяла жестяная оправка. Вспомнилось, как в этом же самом тунче она кипятила чай, из этого же самого чайника угощала Бекмурад-бая и Сухана Скупого, не зная, что два чёрных коршуна, чёрных, как закопчённый тунче, собрались тогда, чтобы разрушить её гнездо, похитить её дорогого птенчика, её Узук. Если бы аллах дал человеку знать, что ожидает его на тернистой дороге жизни, она не угощала бы! Она бы плеснула кипятком в подлое лицо Бекмурад-бая, кипящей водой залила бы бесстыжие глаза Сухана Скупого!
— Пей, Берды-джан, — сказала она, наполняя пиалу, — пей, мой джаным. Хороший чай, крепкий, дай бог удачи Огульнияз, он хорошо успокаивает сердце.
Берды взял пиалу, подержал её в руке, снова поставил на сачак. Он не мог пить, его переполняли воспоминания, настолько живые и острые, что, казалось, случившееся произошло только вчера.
— Я пошёл искать свою любовь, Оразсолтан-эдже, пошёл искать Узук. И нашёл её. Птица любви, свившая гнездо в моём сердце, снова затрепетала крыльями. У неё были подрезаны крылья, эдже, а сердце моё — горело! Узук плакала и говорила мне: «Живую меня насадили на вертел, живую бросили на угли. Что со мной сделали, Берды-джан! Как мне быть, где искать спасения? Разве могу я теперь протягивать свою опозоренную руку к высокой ветке?» И я обещал ей, я поклялся, что отомщу, что за каждую её слезинку враги прольют десять — и этого будет мало!
— Сильны враги, Берды-джан, ох, сильны! — вздохнула Оразсолтан-эдже.
— Да, было бы проще встретиться с одним Бекмурад-баем. Но он — не один. Его поддерживает власть, он опирается на закон и поэтому делает всё, что хочет. Вы сами говорили, что всем народом не смогли заставить дивалов осудить брата Бекмурад-бая за убийство Мурада-ага. А когда Дурды расквитался за отцовскую кровь, его разыскивают, чтобы отправить в Сибирь.
— Так, Берды-джан, так! — закивала Оразсолтан-эдже. — Правду ты говоришь. Закон — гора, а кто опирается на гору, у того сердце — камень.
— Камень тоже можно разбить!
— Трудно это сделать, Берды-джан, бедному человеку не одолеть камень-закон. Ты лучше сиди потихоньку — может быть, власти забудут про тебя, не станут искать.
— Не могу… Есть люди, которые поддерживают нас, бедняков, как закон поддерживает Бекмурад-бая. Эти люди — мои друзья, русские рабочие. Они помогли мне выбраться из тюрьмы, они спросили меня: «Что станешь делать?» Я ответил им: «Уйду в пустыню. А если бог даст, с вашей поддержкой, может быть, в ауле поселюсь». Но кому известно, как упадут на землю три подброшенных альчика? Три альчика моей судьбы пока ещё не упали. Сейчас мне нужны конь и винтовка.
— Ох, Берды-джан, подумал бы ты, как трудна дорога крови! Оставь Бекмурада, аллах сам воздаст ему за его чёрные дела.
— Я воздам!.. Помните, Оразсолтан-эдже, когда первый раз уходил я искать Узук, вы говорили, что кроме как на меня, вам не на кого надеяться? Помните? И я вам что сказал? Я сказал, что лучше погибнуть человеку, чем жить обесчещенным, неотомщённым. Я не успокоюсь до тех пор, пока младшая дочь Бекмурад-бая не ляжет поперёк моего седла!
— Разве есть у него дочь на выданье?
— Есть.
— А ты откуда знаешь её?
— Сам не видел, но рассказывали, что есть. Уже взрослая, крепкая, как спелая дыня-вахарман.
— И кто тебе об этом сказал?
— Узук сказала.
— Ты видел её? — встрепенулась Оразсолтан-эдже,
— Ты видел мою бедную доченьку? Как она там живёт, как её здоровье?
Чтобы не рассказывать всего, Берды сказал, что провёл одну ночь в доме Бекмурад-бая и там случайно повстречал Узук. Конечно, со временем Оразсолтан-эдже узнает всё, и если, даст бог, Узук забеременеет, узнает, что дочь носит под сердцем его ребёнка. Но пока ещё всё остаётся на своих местах, и не нужно, чтобы старая женщина прятала от соседок глаза, когда ей скажут, что дочь вымолила наследника мужу, а она будет догадываться, чей в самом деле это наследник. Обычай есть обычай. Когда Узук станет его женой, тогда всё можно открыть, а сейчас следует помолчать даже и потому, чтобы не навлечь ненароком новой беды на любимую.
Выслушав его, Оразсолтан-эдже покачала головой, тихо засмеялась:
— Отчаянный ты, Берды-джан! Неосторожный! В самое логово зверя залез — и не испугался. Не надо так рискованно шутить.
— Я не шутил! — сказал Бердьь — Я пришёл убить Бекмурад-бая, но он ушёл и не вернулся, словно знал, что его ожидает. Ничего у меня не получилось.
— Сердце чует беду, Берды-джан, будь то сердце бедняка или сердце бая. И хорошо, что ничего не получилось. А с дочкой Бекмурад-бая ты очень правильно придумал. Если девушка взрослая, мы быстренько вас обвенчаем. Так ты и Бекмураду отомстишь и богатую жену в дом приведёшь.
— Нет, Оразсолтан-эдже, из этого тоже ничего не получится.
— Это почему же не получится? Твоей женой станет дочь Бекмурад-бая! Обязательно получится!
— Когда человек теряет направление в пустыне, ему трудно найти дорогу назад. Ещё труднее искать дорогу тому, кто заблудился в жизни. Я — один из таких. Правда, когда я сидел в тюрьме и потом вышел на волю, мне много рассказывали, говорили много интересных вещей, которыми должен заниматься человек. Я не смог уяснить все эти сложные вещи, буду ещё думать о них, но знаю одно: я должен отомстить.
— Правильно! Женившись на дочери Бекмурад-бая, ты ответишь на его злодеяние, испытаешь и месть и удовлетворение чести.
— Я понимаю вас, но недаром говорят, что сын мачехи — не брат, и чужая жена — не невестка: никакая девушка не сможет заменить мне Узук. Будь дочь Бекмурад-бая райской гурией, которая ежедневно омывает своё тело в водах хауза Ковсер, она не достойна в моих глазах ногтя с ноги Узук.
— Вах, значит ты хочешь опозорить бедную девушку?
— Я хочу опозорить Бекмурад-бая. Девушке ничего не сделаю. Подержу три дня в пустыне, привезу назад, брошу в ауле.
— Каково бедной девушке будет!..
— А каково было Узук?..
— Да-да… Но разве дети виноваты в том, что творят их родители?
— Не знаю, Оразсолтан-эдже, кто виноват, кто прав, только я тоже не считаю себя виноватым!
— Да-да… конечно… А может, на этой девушке Дурды женить? Бекмурад-баю позор всё равно останется, а на девушку пятно не ляжет, если всё по обычаю сделать.
— Доброе сердце у вас, Оразсолтан-эдже! Даже своему смертельному врагу вы хотите делать добро!
— Да какой же она мне враг, эта девушка? Бекмурад — враг. А она — нет. Давай отдадим её за Дурды?
— Если она согласится, я не возражаю — пусть берёт. Но я сделаю так, как задумал!
Ах, Берды, шальная твоя голова! Позабыл ты всё, что слышал от политических, когда сидел с ними в одной камере. Забыл слова Наташи и Бориса Петровича, когда жил у них. Разве такое одобрили бы они? Разве на это направляли тебя? Но, видно, правду говорят, что нет чувства, сладостнее чувства мести. А месть ты понимаешь именно так: один на один.
Третий год война лежала на плечах дайхан тяжким бременем налогов. Если и прежде они были нелёгкими, то хоть, по крайней мере, приходились на определённое время года, и было известно, за что именно надо платить налог. Теперь совсем другие порядки. Каждый день можно было ждать нового налога. Со всех сторон к дайханину тянулись жадные руки: «Плати!.. Плати!.. Плати!..»
В каждом ауле арчины устанавливали свои законы, но всюду они были единодушны в одном: брали у людей деньги — давали взамен клочок бумажки размером в два пальца. Не было кибитки, в которой под кошмой не валялась бы целая куча таких бумажек. Дайханин смотрел на них, тоскливо вздыхая: откуда берётся столько бумажек? Куда идут, на какое дело бедняцкие копейки? Какой новый налог ждать завтра?
А число налогов всё увеличивалось. Помимо бесконечных денежных поборов, появились налоги на лошадей, верблюдов, ишаков, на арбы, кибитки, кошмы, полушубки, тельпеки и даже на верёвку. И чем больше их появлялось, тем сильнее лютовали всякие — большие и малые — начальники. Арчины ходили с красными глазами бешеных собак. Им ничего не стоило схватить человека за ворот посреди улицы и закричать: «Плати налог!» Во время побора на тельпеки арчины дошли до того, что стали срывать их прямо с голов наиболее безответных дайхан — неважно, на улице ли, на празднестве или на общей сходке. Впрочем, о празднествах люди давно позабыли, разве только аульные богатеи время от времени развлекались тоями.
Им можно было развлекаться! Хотя налоги касались их тоже, но кто устанавливал развёрстку? И зачастую ка долю аульного богача и самого последнего бедняка приходилась одна и та же сумма уплаты. А кроме того баи ловчили, где могли: своя рука — владыка. Я — дал, ты — взял, кто видал?
Когда пришло распоряжение покупать у дайхан для армии лошадей по низким довоенным ценам, богатеи сразу же появились верхом на таких захудалых клячах, каких в другое время в арбу постыдились бы запрягать. Кто мог спросить, куда подевались их чистопородные скакуны? Яшули аула или арчин? Но у них и у самих рыльце было в пушку, сами отогнали лучших коней на дальние выпасы. А если где-то и возникал недоуменный вопрос, неизменно слышался сокрушённый ответ: «Ай, плохие времена… бескормица. Пал жеребец». Бедняки, даже при желании, не могли пойти на такие ухищрения, и поэтому в первую очередь страдали они, отдавав за бесценок последнего коня.
Так тянулось до июня 1916 года, когда над головами дайхан грянул новый гром. Начальник Марыйского уезда собрал представителей Иолотанского и Пендинского приставств, арчинов из всех волостей, старейшин племён и объявил новый царский указ: всё мужское население от девятнадцати до тридцати четырёх лет, непригодное для военной службы, должно отправляться на трудовую повинность.
По аулам прошёл стон. Ударились в слёзы матери и жены; собираясь вместе, угрюмыми словами перекидывались отцы. На какое-то время, казалось, даже стёрлась грань между бедняками и богачами — ведь последних тоже касалось царское распоряжение.
Указ перерастал рамки обычного: дело шло не о простом налоге, а о том, что самый цвет туркмен должен ехать неизвестно куда, и вернутся ли они — тоже неизвестно. Зашевелились ишаны и муллы, смутные слухи, один другого тревожней и хуже, серыми змеями поползли от селения к селению. И всё чаще и твёрже стало раздаваться: «Не дадим!»
Такой оборот дела не на шутку встревожил начальника уезда. Указ должен быть выполнен — за это уездный начальник отвечал головой. Но, будучи человеком неглупым, он понимал, что простым недовольством здесь не обойдётся, пахнет серьёзной смутой, чего в настоящее время допускать было нельзя ни в коем случае.
Проще всего можно написать в Ташкент генералу Калмыкову, проинформировать его о создавшемся положении и попросить помощи. Но при одной мысли о том, как будет реагировать генерал на такую просьбу, полковник досадливо морщился, шагая из угла в угол по своему кабинету. Надо было решать самому, но — как решать?
И вдруг полковника осенило. Он остановился, как споткнулся, крепко вытер лоб: чёрт возьми, как эта мысль не пришла в голову раньше!
— Разыщите мне Юсуп-хана! — сказал он вошедшему секретарю. — Разыщите и попросите немедленно… понимаете? — немедленно приехать ко мне, пусть это будет даже среди ночи.
Полковнику повезло: Юсуп-хан в этот день как раз приехал в Мары. Не прошло и полутора часов после приказания полковника, как важный гость уже сидел в его кабинете.
После взаимного продолжительного обмена приветствиями и любезностями, полковник сказал:
— Господин Юсуп-хан, я пригласил вас, чтобы посоветоваться по одному весьма важному вопросу, в котором вы заинтересованы так же, как и я. Прошу извинить, что обеспокоил вас приглашением.
— Какое беспокойство! — Юсуп-хан погладил жёсткой ладонью зелёный бархат дивана. — Тем более, если я, как вы сказали, тоже заинтересован в этом.
— Думаю, что очень заинтересован. Речь идёт о сохранении спокойствия народа и, может быть, даже о сохранении человеческих жизней.
Юсуп-хан кольнул полковника острым взглядом из-под кустистых бровей, согласно качнул головой:
— Да-да, о спокойствии людей надо заботиться, так предписал нам пророк, да будет над ним милость и молитва аллаха.
— Благодарю вас за солидарность, господин Юсуп-хан, я в ней не сомневался… Так вот, вы, вероятно, знаете, что народ недоволен трудовой повинностью. Хотя в этом нет ничего страшного, и люди, отбыв трудовую повинность, спокойно возвратятся по домам, они волнуются. Среди населения распространяются ложные слухи, кто-то сеет смуту, и есть данные — я говорю с вами вполне откровенно — опасаться восстания.
Юсуп-хан сощурился, пряча от начальника уезда мелькнувшую в глазах усмешку. Его рука скользнула по бархату, словно это был не валик дивана, а живая, шелковистая шея аргамака, готового каждую секунду рвануться и умчать своего хозяина в степное разбойничье раздолье. Между тем полковник продолжал:
— Вот поэтому я и обратился к вам, уважаемый Юсуп-хан. Мы знаем, что у дайхан нет огнестрельного оружия, что с началом войны были отобраны даже охотничьи ружья. Однако люди могут взять кетмени, лопаты, топоры. Нельзя допустить, чтобы напрасно пролилась кровь народа, нельзя допустить беспорядков в нашем уезде. Во имя народа, во имя его благополучия мы с вами должны объединиться и предотвратить кровопролитие. Мне очень нужна ваша помощь!
Полковник замолчал, прикуривая новую папиросу. Молчал и Юсуп-хан. Его полное лицо было безоблачно, как июльское небо, чёрные глаза хитрыми хорьками прятались в щёлочках чуть припухших век. Наконец он сказал:
— Я вас слушаю, господин полковник. Буду счастлив, если в моих силах помочь вам в таком благородном деле, но только народ очень обеспокоен трудовой повинностью, сладить с ним будет нелегко.
— Я это прекрасно знаю, дорогой Юсуп-хан! — воскликнул полковник. — Успокоить людей нелегко, но можно.
— Что же вы предлагаете?
— У меня есть очень простой план… Надеюсь, наш разговор останется в полной тайне?
— Можете положиться на моё слово, господин полковник.
— Нужно, чтобы ваша мать, уважаемая ханша Гульджамал, поехала к генералу Калмыкову с тем, чтобы попросить царя освободить наших людей от трудовой повинности.
Брови Юсуп-хана удивлённо поползли вверх, на спокойном лице появилась явная заинтересованность.
— Вы полагаете, что это можно осуществить?
— Не в том дело, дорогой Юсуп-хан! Пусть ваша мать скажет об этом вслух, пусть об этом заговорят ваши люди. Такая весть за два-три дня разлетится но всему уезду. Соберите в доме ханши Гульджамал лучших аульных мастериц — пусть спешно ткут ковры, которые ваша мать повезёт в подарок царю. Пусть собирают деньги для приношения царю, но — собирают только от добровольно дающих, без малейшего принуждения. Я поговорю с начальником жандармерии уезда — он никуда, не сообщит, что от людей собирают деньги и ковры.
— Хорошо! — сказал Юсуп-хан и быстро облизнул языком губы. — Хорошо, а что будет потом?
— Это успокоит людей, страсти остынут. Конечно, потом до народа дойдёт весть, что ханшу якобы не допускают к царю. Но вы сами понимаете, что второй раз недовольство не дойдёт до такой степени, как сейчас. Мы спокойно выполним царский указ и избежим беспорядков в уезде.
— А как быть с собранными деньгами… и коврами?
— За ковры можно заплатить мастерицам, если они захотят. Не захотят — себе оставьте. С деньгами тоже.
— Хоп! — сказал Юсуп-хан и поднялся. — Сделаем! Вы придумали умную вещь, господин полковник. Я никогда не сомневался в вашем умении вести политические дела, но в создавшемся положении выход найти мог только по-настоящему мудрый человек. Можете быть спокойны: я сделаю всё, чтобы как можно успешнее осуществить ваше предложение.
Так закончился этот беспрецедентный разговор между начальником уезда и ханом. А вскоре люди с надеждой заговорили о том, что ханша Гульджамал, заботясь о народе, несмотря на свой возраст, лично хочет отправиться к «белому царю», чтобы попросить его о снисхождении к марыйцам.
Наиболее здравомыслящие дайхане не поверили этому. Но очень уж хотелось поверить! Да и слух стал подтверждаться: ханша собирает доброхотные приношения деньгами, чтобы не ехать к царю с пустыми руками. Это было убедительно: к самому маленькому чиновнику надо было идти с подарком, а тут — сам царь! И дайхане несли, несли последние копейки, нёс каждый, до самого распоследнего бедняка. За короткое время сумма сбора перевалила за два миллиона рублей.
Потом заговорили о том, что ханша, помимо денег, хочет повезти в подарок царю ковры особого узора и для этого призывает в свой дом самых искусных мастериц, молодых, чтобы они могли работать быстро, так как дело не терпит промедления. Дайхане без возражения послали в дом ханши лучших своих молодух.
На этом хорошие слухи кончились. Когда ковровщицы уже заканчивали работу, стало известно, что ханша Гульджамал ездила к генералу Калмыкову и что генерал не дал ей разрешения ехать с просьбой к царю. На голову генерала посыпались проклятия и пожелания скорой и бесславной смерти, но они ничего не меняли. А тут ещё стали поговаривать, что Юсуп-хан зазывает молодых ковровщиц, работающих у матери, в отдельный дом и там задерживает их до поздней ночи.
Дайхане всполошились — была одна беда, стало две! — спешно разобрали из ханского дома своих молодух. Ковры остались недотканными. Правда, совсем немного, на два дня работы, но — так и остались. Закончили их или нет, этого люди так и не узнали.
Некоторое время ждали, что ханша Гульджамал будет возвращать собранные деньги. Однако не дождались. Поделили эти деньги между собой арчины и старейшины племён или они остались в сундуке ханши, — этого люди не знали.
Пока Юсуп-хан успешно выполнял поручение начальника уезда, не терял времени и сам полковник, не сидели без дела приставы и волостные старшины. Они вызывали — вместе и поодиночке — арчинов, аксакалов и предводителей племён, убеждали, уговаривали, запугивали, льстили.
Пришла тревожная весть о том, что на Гургене среди ёмудов вспыхнуло восстание. Потом дайхане услыхали о смуте, поднятой в Теджене Алты-сопи и Эзиз-ханом. «Все тедженцы поголовно вырезаны!» — шёпотом передавали женщины друг другу страшную весть и хватались за ворот платья, моля бога отвести беду от их семей.
«В Мары полным-полно конных казаков! — сообщал сосед соседу. — Никогда казаки по сёлам не ездили, а теперь, говорят, строем направляют их в дальние селения. Это — неспроста».
Это действительно было неспроста, это была одна из деталей разработанного начальником уезда плана удержать дайхан от бунта. И план принёс свои плоды: острота царского указа стёрлась на бесчисленных слухах, дайхане, хоть и с большой неохотой, согласились с трудовой повинностью.
Чтобы установить очерёдность отправки люден, волостные и аульные старшины провели между собой жеребьёвку. Такой же жеребьёвкой должны были устанавливаться те, кто в первую очередь поедет отбывать трудовую повинность.
Однако, среди всей этой суматохи Бекмурад-бай не забывал, что у него осталось ещё два врага, с которыми следует рассчитаться, пока не поздно: Дурды и Аллак. Проще было взять второго, и Бекмурад-бай как-то сказал остроглазому Вели-баю:
— Надо воспользоваться жеребьёвкой и заманить Аллака в аул.
— Надо, — согласился Вели-бай.
— Когда он появится, мы схватим его и…
— И перережем горло!
— Не стоит. Если бы этот щенок Дурды попался, тогда… — Бекмурад-бай скрипнул зубами. — Аллака мы просто свяжем и сдадим властям. Скажем: разбойник с большой дороги. И людей наймём, которые будут кричать, что он их дом ограбил, скот угнал. Ты скажешь, что он увёл твою лошадь, — многие ещё помнят об этом. Опомниться не успеет, как откроет глаза в Сибире.
— Из Сибиря тоже возвращаются.
— Не страшно. За это время, как в сказке говорится, либо ишак околеет, либо шах умрёт, либо я к праотцам отправлюсь.
— А как мы его поймаем, Аллака?
— Сделаем так: ты поговоришь с чиновником из Мары, подарок ему сделаешь хороший. В нашей группе должно недоставать одного человека, а Худайберды, дядя Аллака, пусть вообще не попадает ни в одну группу. Тогда чиновник включит его в нашу. Понял?
Вели-бай понял, но спросил:
— А если сам Худайберды пойдёт?
— Нет, — твёрдо сказал Бекмурад-бай. — Хитра лиса, но и на неё свой капкан есть. Я ставлю капкан у водопоя.
Перед началом жеребьёвки аульчане стали собираться у дома Бекмурад-бая, потому что многие видели, что именно сюда зашли сельский арчин и чиновники из Мары. Зашли к Бекмурад-баю и ещё несколько человек аульных богатеев и яшули. Всех их доотвала накормили куриным пловом, напоили терпким душистым чаем.
Потом они вышли из дома и арчин обратился к дайханам:
— Люди! Кто пришёл, тот услышит, а тому, кого нет, вы расскажете сами. Сейчас вам скажут, кто из вас в какой группе. Каждая группа — пять человек. Они между собой сами решают: либо послать одного по жребию, либо нанять за себя человека. После жеребьёвки вы сообщите имя того, кто должен идти на трудовую повинность.
Выступил вперёд чиновник со списком и начал читать. Как правило, во всех случаях сначала оглашались имена наиболее богатых и знатных людей села. На этот раз почему-то список начался с бедняков, и поэтому дайхане внимательно следили за чиновником: нет ли здесь какого подвоха.
Но подвоха как будто не было. Закончив список группой, состоявшей из Бекмурад-бая и его братьев, чиновник заметил:
— Здесь только четыре человека. Нужен пятый.
— Чары не хватает, — тихо сказал один пожилой дайханин. — Поторопились его убить, пусть бы подумали, кто из них на повинность пойдёт.
Но дайханина никто не услышал, а чиновник, между тем, просмотрев список, сказал:
— Вот здесь Худайберды-ага ни в какую группу не попал. Мы включим его в группу Бекмурад-бая — и всё будет в порядке. Согласны, Худайберды-ага?
Старый Худайберды-ага, только что благодаривший аллаха, что тот пронёс горе мимо, подавленно кивнул головой:
— Согласен.
— А вы, Бекмурад-бай, не возражаете, если к вашей группе мы присоединим Худайберды-ага?
— Нет, не возражаем, — степенно ответил Бекмурад-бай и, огладив бороду, посмотрел на внимательно слушающих дайхан. — Худайберды-ага, правда, не нашего рода, но он — уважаемый в селе человек,
— Тогда назначайте каждая группа своего человека, — подытожил чиновник и направился снова в дом Бекмурад-бая. Следом за ним потянулись те, кто недавно угощался пловом.
— Проходи, Худайберды-ага, — радушно пригласил Бекмурад-бай. — Проходи, не стесняйся.
— Здесь присяду! — пробормотал Худайберды-ага, останавливаясь у порога.
Бекмурад-бай возразил:
— На ковёр проходи, там место есть. Ты здесь как равный находишься.
Смущённый Худайберды-ага прошёл на указанное ему место. Перед ним поставили пиалу с чаем такой изумительно янтарной заварки, какого он никогда за свою жизнь даже не видел, не то, чтобы попробовать.
Бекмурад-бай тоже уселся, поправил под собой халат, чуть усмехнулся в усы.
— Мне поручили возглавить нашу группу. Но я хочу передать главенство Худайберды-ага. Что вы на это скажете, уважаемые?
— Вполне подходит.
— Худайберды-ага справится с любым делом! — засмеялись сидящие.
А сам Худайберды-ага, чувствующий себя очень неловко среди аульных богатеев, покорно сказал:
— Что ж, можно и это.
Гости снова засмеялись, явно потешаясь над стариком.
— Ладно, люди, — Бекмурад-бай не хотел, чтобы какая-нибудь случайность нарушила так хорошо задуманное дело, — ладно, не надо нам никого в предводители. Мы — честно, обманывать друг друга не станем.
— Не станем, — согласился Худайберды-ага,
— Из всей нашей группы, — продолжал Бекмурад-бай, — здесь только я и Худайберды-ага. Поэтому нам сразу надо договориться, по какому условию мы будем бросать жребий.
— Правильно, — одобрили сидящие, — сначала надо договориться, а потом — решать.
— Я предлагаю три условия. Первое: чей жребий выпадет, тот без разговоров идёт на трудовую повинность, приняв на прощание только пожелание благополучного возвращения.
— Так! — закивали гости.
— Второе условие: оставшиеся в группе собирают уходящему деньги в сумме, равной половине той, которая необходима для найма постороннего человека.
— Так!
— Третье условие: мы всей группой собираем деньги поровну и нанимаем какого либо постороннего человека. Выбирай из этих условий какое тебе больше по душе, Худайберды-ага. Для меня каждое — всё равно, что конское ухо, безразлично, я с любым соглашусь и за всех отсутствующих отвечаю. Так я говорю, люди?
— Правильно говоришь!
— Ты нас просто порадовал своим умом.
— Кто придумал бы столько мудрых условий!
— Вон на улице шумят, никак к соглашению не придут. Как бы за ножи не взялись.
— А всё потому, что никто умного совета им дать не может. Один — в свою, сторону тянет, другой — в свою, третий, — в третью сторону.
— Думай, Худайберды, хорошие условия предложил Бекмурад-бай. Соглашайся на третье условие.
— Нет, — сказал Худайберды-ага, — лучше бросим жребий по второму.
— Очень хорошо, — согласился Бекмурад-бай. — Давай теперь уточним, сколько нужно собирать денег. Люди нанимаются и за две с половиной тысячи, и за тысячу пятьсот — по-разному. Мы поставим две тысячи четыреста. Половина — тысяча двести. На каждого из оставшихся приходится по триста рублей. Если своё имя вытянул, плати триста рублей и спокойно иди домой. Ни арчин, ни чиновник тебя тревожить не станут из-за трудовой повинности. А если в шапке останется твой жребий, тогда получи свои тысячу двести рублей и — благополучного возвращения! Согласен?
Раздались льстивые возгласы:
— Ай, хорошо Бекмурад-бай сказал!
— Всё сделал легко, как щепочку переломил.
— У Бекмурад-бая вообще не бывает пустых слов?
— Пишите, чиновник-ага, — сказал арчин, — всех, кто в эту группу входит, на одинаковых бумажках запишите, чтоб недовольства не было.
Чиновник написал пять одинаковых бумажек, их бросили в чей-то тельпек.
— Перемешайте! — сказал Бекмурад-бай. — Хорошо перемешайте, чтобы всё было по правилам, никто не обижался бы.
— Может мальчишку с улицы позвать? предложил кто-то.
— Зачем мальчишку?
— Чтоб без обмана жребий тянуть.
— Можно и позвать.
— Не надо звать, никто обманывать не собирается!
— Пусть сам Худайберды-ага тянет.
— Самому нельзя! Пусть — арчин.
— Хов, давай арчину, он — лицо незаинтересованное.
— Тащи, арчин!
Арчин вытащил из тельпека одну бумажку, подал её чиновнику. Тот развернул, прочёл:
— Аманмурад!
— Вот второй жребий, читайте, кому счастье.
— Сапар!
Арчин вытащил третью бумажку.
— Ковус! — прочитал чиновник и бросил её к первым двум.
Сидящие сочувственно зацокали языками: в шапке остались только два жребия — Бекмурад-бая и Худайберды-ага.
— Ай, Бекмурад-бай, твоя бумажка останется!
— Бери свою тысячу рублей и отправляйся на повинность!
— Ну, арчин, чьё счастье улыбнётся!
— Бекмурад-баю ехать придётся!
Бекмурад-бай скупо улыбнулся:
— Кажется, так и будет.
Арчин встряхнул тельпек, зажмурился, демонстрируя своё полное беспристрастие, и вытащил четвёртую бумажку. Зрители затаили дыхание.
— Бекмурад-бай!
Все взоры обратились на Худайберды-ага. Вели-бай выпятил губы, но встретился глазами с остерегающим взглядом Бекмурад-бая и только вздохнул, ничего не сказал.
Арчин повертел в руке оставшуюся бумажку, сокрушённо покачал головой:
— Не повезло тебе, Худайберды-ага. Надо же такому случиться, чтобы на последней бумажке было написано твоё имя! Вай-вах, не повезло!..
Он протянул бумажку сидящему рядом. Тот посмотрел на неё, вздохнул:
— Жребий чёрного счастья!
И передал её следующему.
Бумажка пошла по рукам. Все смотрели на неё, вздыхали, поминали недобрую судьбу, ссылались на волю аллаха. Но никто из присутствующих не знал грамоты, никто не мог удивиться и воскликнуть: «Позвольте, да ведь здесь имя Бекмурад-бая написано!». Впрочем, грамотный не сказал бы тоже: здесь сидели друзья и единомышленники бая, а не бедного дайханина.
Поднявшись со своего почётного места, Худайберды-ага, как оплёванный, вышел на улицу.
— Позвали тебя, дурака: «Проходи, проходи!», а ты и обрадовался, расселся на ковровой подстилке! — бормотал он себе под нос. — Аллах унижает гордых и не даёт им свершения желании. Надо было сесть прямо на полу, у двери, тогда, может быть, и не остался бы жребий в шапке…
Темнело. Обычное спокойствие вечернего аула нарушали крики людей, которые всё ещё не могли придти к соглашению при жеребьёвке. Худайберды-ага не слышал этих криков, занятый собственными невзгодами. Он не замечал встречающихся людей, не отвечал на приветствия, и люди не обижались: они понимали, что на человека свалилась беда.
Увидев его потемневшее лицо, жена привычным движением поднесла к глазам конец головного платка.
— Неужто нам, отец?.. Неужели судьба никогда не смилостивится над нами?..
— Не плачь, мать моих сыновей, — сказал Худайберды-ага, присаживаясь на старую, вытертую кошму.
— Когда вода идёт через край, плотину не достраивают. Слезами беде не поможешь.
— С кем ты тянул жребий?
— С Бекмурад-баем.
— А остальные кто?
— Его младшие братья.
— Вах, отец сыновей моих, зачем ты так поступил? Разве можно было коня своего счастья пускать вместе с конём Бекмурад-бая? Счастье баев проворно: если гонится — настигает, убегает — спасётся. Они из тех, кто заранее знает, какая добыча попадётся им на охоте… Здесь что-то не так, отец! Неспроста Бекмурад-бай взял тебя в свою группу, чует моё сердце, что неспроста!
— Всё по правилам было, — сказал Худайберды-ага. — Я смотрел, люди смотрели, чиновник из Мары читал бумажки. Всё было без обмана. Просто не везёт нам, отвернул от нас аллах своё лицо.
— Всё равно что-то здесь не так, — не сдавалась жена. — Почему ты попал тянуть жребий вместе с баем?
— У них в группе не хватало одного человека, а я не попал никуда. Вот меня к ним и присоединили.
— Почему не присоединили равного Бекмураду по знатности и богатству?
— Откуда знаю, почему! Чиновник сказал — я пошёл.
— Как же ты, отец, поедешь — слабый да старый?
— Не я поеду, Меле поедет. Мне не выдержать.
— Неужто придётся расстаться с Меле-джаном? Неужели так и придётся умереть, глядя на дорогу, по которой он ушёл?..
— Что могу сделать… Проси аллаха, не меня…
— О аллах-джан! — закричала женщина, и по морщинистым щекам её снова потекли слёзы. — О аллах-джан, зачем ты дал мне Меле-джана, чтобы живым забрать его от меня? Ты хочешь меня заживо сжечь в огне разлуки! Или ты дал мне моего первенца для того, чтобы я принесла его в жертву Бекмурад-баю? Я недовольна этим и никогда не успокоюсь! До самой смерти не забуду свой чёрный жребий, до самой смерти перед моими глазами будет стоять мой сын, которого я должна отправить туда, откуда не возвращаются… Это всё козни Бекмурад-бая! Он хочет сравнять с землёй мой дом, но, даст бог, его дом разрушится раньше… О мой всемогущий аллах, я не трогала тебя мольбами, услышь мою просьбу! Твоя раба слёзно молит тебя в свой трудный день: напусти смерч на дом Бекмурад-бая, возьми от него то, что брал от меня, и я смирюсь без ропота и жалоб, покарай его, мой светлый аллах!..
Когда жена немного успокоилась, Худайберды-ага в раздумьи сказал:
— Наверно, ошибку я допустил. Не надо было писать жребий на бумажке. Надо было по-нашему, по-туркменски, судьбу пытать. Взяли бы пять овечьих шариков, каждый запомнил бы свой, а потом позвать мальчишку, чтобы он тащил. Тогда никто не сумеет сжульничать. А теперь — всё равно некому жаловаться. При жеребьёвке все яшули сидели, уважаемые люди села. Хоть царю жалуйся, хоть султану — и так и так бесполезно.
На следующее утро в кибитку Худайберды-ага прибежал мальчишка.
— Вас, ага, дядя Бекмурад зовёт!
Старик, кряхтя и вздыхая, поднялся с кошмы и пошёл за посланцем, отворачиваясь от загоревшихся надеждой глаз жены.
Бекмурад-бай встретил его приветливо: как и вчера, провёл на почётное место, подвинул блюдо с пловом. Чёрные мысли не покидали Худайберды-ага, но желудок требовал своё, и старик, скорее, машинально чем сознательно, подвернув рукав халата, зачерпнул щепотью разваренный розовый рис.
После плова пили чай.
— Плохая осень в этом году, — неторопливо заговорил Бекмурад-бай, — пыльная осень. Зиму жди плохую, весну жди плохую. С тех пор, как война началась, зерно всё сильнее берёт людей за горло. Никогда раньше оседлые дайхане не ходили на земляные работы, а в этом году все, говорят, собираются.
Худайберды-ага слушал безучастно, скручивая и отрывая бахрому обтрёпанного рукава халата. Собиралась подшить жена, думал он, да всё кусочка тряпки найти не могла, а теперь уж и подшивать некуда — совсем обветшала материя.
Бекмурад-бай наполнил его пиалу чаем, хозяйственно прикрыл чайник углом салфетки: чтобы не остывал.
— Смотрел я на вас, Худайберды-ага, со стороны смотрел и радовался, что возмужал твой Меле, хороший помощник вырос. Думал: если пойдут вдвоём на расчистку канала, могут заработать даже полторы очереди воды, поправят немного хозяйство. А тут — вон как дело обернулось. На чёрное счастье людей объявилась эта трудовая повинность. Правду говорить, по бедняку бьёт она. Богатый, если ему жребий выпал, может нанять за деньги замену себе со стороны, а бедняку — где денег взять? И приходится отправлять, как тебе, лучшего помощника, а весь труд снова ложится на плечи старого человека.
— Худо дело, — согласно кивнул Худайберды-ага. — Правильно говорите, а где найти выход из положения?
— Выход? Конечно, можно не отправлять Меле…
Бекмурад-бай задумался, или сделал вид, что думает.
Худайберды-ага глянул на него с внезапно пробудившейся надеждой.
— Можно не отправлять, — продолжал Бекмурад-бай. — Мы, четверо из нашей группы, соберём тебе тысячу двести рублей. У Сапара нет денег, но я внесу его долю. Ты возьмёшь эти деньги, добавишь семьсот-восемьсот рублей — и наймёшь за Меле человека.
Худайберды-ага горько усмехнулся:
— Восемьсот!.. Скажите лучше насчёт восьми рублей, которых взять негде!
— В крайнем случае, свою землю продать можешь. Если пойдёшь на земляные работы, вам хватит надела из той земли, которую дают в общественное пользование.
— Я там много не заработаю. Туда люди идут со своим хлебом и приварком, а мне где взять? Работа тяжёлая. Без хорошей еды даже такой сильный парень, как Меле, не сможет много копать.
— Твоя правда.
— Моя, моя… И правда моя, и беда моя.
— Племянник у тебя непутёвый! — с сожалением сказал Бекмурад-бай. — Будь он умным человеком, всё было бы хорошо. Говорят у нас — и правильно говорят! — что рука руку моет, а обе руки — лицо. А твой племянник забывает о благодарности, забывает о взаимовыручке. Очень много он тебе помог бы в такое тяжёлое время: мог по жребию поехать, мог в хозяйстве работать. Но он не слушает умных слов. Помнишь, когда он увёл лошадь Вели-бая, тот хотел на него в суд подавать? А я сказал: «Не трогай Аллака! Своими глазами не видел вора, значит молчи, клеветать на человека нельзя по одному подозрению». И Аллаку я тогда сказал: «Привезу твою молодуху, поставлю над вами кибитку». Но он не захотел, потому что у него нет разума. Он не может взять добычу, которая сама идёт в руки. Ушёл вот из родных мест, где-то скитается, как бродяга бездомный. Стал преступником в глазах властей, отщепенцем народ его считает. Ну, скажи, разве умный человек мог продать отцовский надел земли только потому, что жениться приспичило? А он — продал. Не посчитался, что с этой земли твои дети кормятся, что сам он в твоём доме живёт и должен быть тебе благодарным. Взял и продал землю чужому человеку. Уж хоть бы своему аульчанину уступил! Так я говорю?
Худайберды-ага, всё время порывавшийся что-то сказать, спросил, пристально глядя в лицо Бекмурад-бая:
— Это какую же добычу, шедшую ему в рот, не сумел съесть мой племянник?
— Одно пустяковое дело я ему доверил: надо было пристукнуть того желторотого мальчишку, с которым он сейчас шатается.
— Не надо нам такой добычи! — строго сказал Худайберды-ага. — Волк ест зайца, а заяц — траву. В нашем роду никого нет, кто вырос бы на человечьем мясе.
— Вы — зайцы? — усмехнулся Бекмурад-бай.
— Мы — не волки! — отрезал Худайберды-ага и перевернул свою пиалу вверх донышком.
— Ну, ладно, не будем об этом.
— Не будем. Пусть кто хочет погружает руки в кровь, а у нашего рода руки всегда были чистыми!
— Успокойся, Худайберды-ага. Всё это давно прошло, просто к случаю вспомнил.
— И вспоминать такого не надо! Вообще о таких вещах не надо вспоминать!
— Ты прав. Давай оставим этот разговор. Я хочу сказать о другом. Со вчерашнего вечера я много думал, как облегчить твою участь, и вот что решил: хватит Аллаку шататься по барханам, как разбойнику с большой дороги. Доходится до того, что в самом деле разбойником станет, попадёт в тюрьму или ещё дальше. Ты найди племянника и объясни ему, что честный человек не должен дружить с убийцей, если не хочет, чтобы люди и его посчитали преступником. А когда он это поймёт, ты сделай вот что: две-три сотни из тех тысячи двухсот, которые я тебе дам, разменяй и отдай Меле. На остальные выкупи молодуху племянника, поставь ему мазанку рядом с собой. Ты поступишь, как должен поступить дядя, и Аллак будет тебе признателен. После этого вы подпояшетесь и пойдёте вдвоём на земляные работы. Если не две, то полторы делянки одолеете. Вот тебе мой разумный совет. Поговори с женой, поговори с сыном. Уверен, что они одобрят. Ну, а если нет, тогда дело ваше, поступайте, как знаете.
Разговор с Бекмурад-баем заставил Худайберды-ага задуматься. Если принимать всё за чистую монету, совет бая был не так уж плох. Одному всё едино не прокормить семью. Кое-как перебивались в более лучшие годы, а нынче останется только идти подаяние просить. Только один Аллак и может выручить.
Жена и сын Меле были дома. Худайберды-ага рассказал им о совете Бекмурад-бая.
— Совет как совет, — сказала жена, — но мы уже горели на байских советах. Не могу сказать тебе, отец, как поступить. Мне кажется, что если пойдём по дороге, которую Бекмурад-бай указывает, обязательно в западню попадём. Ты повидай Аллака, посоветуйся с ним.
Меле, подумав, заметил:
— Отцу нелегко будет семью прокормить, когда я уеду. Он — человек пожилой. Конечно, хорошо, если бы дядя Аллак помогал ему. Но я, как и мама, не могу понять, почему это Бекмурад-бай вдруг стал заботиться о нашей семье?
Худайберды-ага задумался. Меле спросил:
— Где будешь искать дядю Аллака?
— Кто знает, где его искать! — горестно воскликнула мать. — Разве они не сделали всё, чтобы его было трудно найти? Где они оставили место, чтобы он мог преклонить голову? Нет, не верю я Бекмурад-баю! И не поверю, никогда не поверю! Можно ожидать, что змея не укусит, но чтобы от бая ждать добра…
Можно было не верить, можно было призывать на голову бая проклятие аллаха, но делать что-то было необходимо. И поэтому, после долгих размышлений и колебаний, Худайберды-ага на следующий день отправился разыскивать племянника.
Где искать, он не знал. Однако могли знать люди. После разговоров и расспросов старик отправился к плотине Эгригузер. Ему сказали, что Аллак был здесь неделю назад, и посоветовали сходить в дом Огульнияз-эдже. Предварительно дотошно расспросив его, кто он такой и зачем ищет парня, Огульнияз-эдже направила его к кошу чабана Сары. До коша недалеко, сказала она, если крепко шагать весь день, к вечеру можно добраться.
Дело было к вечеру, и ему посоветовали отдохнуть до утра. Но он не согласился, торопясь побыстрее увидеть племянника. Да и по ночному холодку идти было легче, нежели днём.
Старый Худайберды-ага переоценил свои силы. Сказался проведённый на ногах день, сказалось постоянное недоедание, сказались годы. Уже стало рассветать, но ни собачий лай, ни блеяние овец, ни запах пастушьего костра не предвещали близости коша. Мало того, с рассветом Худайберды-ага понял, что сбился с дороги.
Сначала это его не очень испугало, хотя крепко ныли усталые ноги и сильно хотелось пить, — поторопившись в путь, он не захватил с собой воды. В поисках дороги он взбирался на барханы, но вдали ничего не было, кроме таких же однообразных, разительно похожих друг на друга барханов, поросших черкезом и селином.
Время шло. Тень, ползущая рядом, становилась всё короче, а дороги — не было. Худайберды-ага заблудился окончательно. Впору было бы испугаться по-настоящему, но для страха уже не оставалось сил. Их едва-едва хватило на то, чтобы с трудом переставлять ноги да сохранять равновесие, когда вдруг начинала гудеть голова и перед глазами расплывались радужные круги.
Пить… Пить… Один глоток воды…
В горле было сухо, как в камышовой свирели-тюйдуке, сухо, как в раскалённом тамдыре. Шершавый одеревеневший язык, тяжело ворочаясь во рту, больно царапал потрескавшиеся губы.
Воды… Один-единственный глоток!..
Старик брёл наугад. Он не сознавал, что идёт. Его заставляла двигаться жажда жизни. И он брёл точно в плотной горящей вате, он дышал ею, он глотал её тяжёлые огненные комки. Всё вокруг расплывалось и дрожало в знойном мареве. Бесплотными рыжими призраками плясали барханы, и сквозные кусты селина топорщились на них взлохмаченными космами. Небо то опускалось, ложилось на плечи непомерным верблюжьим вьюком, то взлетало вверх, но от этого всё равно не становилось легче.
Шаг… Ещё шаг… Ещё один…
— Кто это?!
Никого. Это собственное дыхание трудно продирается сквозь суженное жаждой горло. Это собственный голос звучит со стороны, звучит хрипло и незнакомо, как зловещее карканье вороны.
Шаг… Ещё один шаг… Ещё…
И вдруг Худайберды-ага увидел воду!
Он не поверил. Он остановился, потряс головой, протёр глаза, — вода не исчезала. Длинной кромкой озера она голубела совсем рядом, в двадцати шагах, от неё веяло ощутимой прохладой. Тогда старик крикнул что-то нечленораздельное и побежал.
Непослушные ноги подломились. Он упал, но сразу же встал на четвереньки, поднял голову, боясь, что желанное видение исчезнет. Вода блестела остро и призывно, подёргивалась мелкой, словно рыбья чешуя, рябью.
Торопясь, наступая коленями на полы халата, он пополз, не сводя глаз с голубой кромки. Всё ближе она, всё ближе. Вот уже под самым подбородком плещется голубая жизнь, и он жадно приник к ней исстрадавшимся ртом, стремясь глотнуть как можно больше. Он пил, но вода была горячей, как кипяток, колючей, словно шерстяная верёвка, и не лезла в горло. На секунду спала с глаз рыжая пелена, и он увидел, что лежит, уткнувшись лицом в песок, что не воду, а горячий прах пустыни хватает губами.
И снова опустилась пелена, злорадный хохот прозвучал в ушах. Ему стало ясно, что это коварная судьба сыграла с ним свою недобрую шутку: дорогу, отмеренную ему аллахом в жизни, он прошёл всю, до последнего шага. Поняв это, он бессильно вытянулся, покорно отдаваясь гаснущему сознанию, — маленький, жалкий, незаметный кусочек живой плоти среди давящего беспределья пустыни.
Но его заметили.
Бесшумной чёрной тенью упал с неба стервятник и, отряхиваясь, склонил голову на бок, всматриваясь в человека пронзительным жёлтым глазом. Человек бессознательно глотнул воздух. Ему показалось, что губы его упустили горлышко наполненного водой бурдюка, и, слабо простонав, он потянулся за ускользающим видением.
Стервятник подпрыгнул, тяжело махая крыльями, взлетел. Идущий от земли поток нагретого воздуха подхватил его и кругами понёс по восходящей спирали. Человек пошевелился, значит он был ещё жив, значит мог оказать сопротивление, а стервятник не любил брать сопротивляющуюся добычу. Безошибочное чутьё хищника подсказывало ему, что добыча никуда не уйдёт. Скоро, совсем скоро она перестанет шевелиться, и тогда можно будет без опаски попировать на славу.
Стервятники обладают удивительным чутьём на добычу. Вот появился в небе ещё один, за ним ещё и ещё. Не доверяя друг другу, птицы спустились и расселись вокруг неподвижного человека. Подозрительно посматривая одна на другую, они бочком подвигались всё ближе и ближе к добыче, хотя инстинкт говорил, что ещё рано, что жизнь ещё не совсем покинула ту плоть, в которую они жаждали вцепиться когтями и рвать острыми железными клювами.
А может быть, это не птицы? Может быть, это хищные баи окружили несчастного дайханина и выжидают момента, чтобы напиться его крови, пожрать его тело? Вон как жадно, в нетерпеливой зевоте разевают они крючковатые клювы! Вон как нервно перебирают цепкими лапами, зорко следя, чтобы сосед не улучил момент первым схватить лакомый кусок! Они едины в своём стремлении, они не умеют и не любят бороться с сопротивляющейся добычей, но они не задумаются вцепиться в горло друг другу, чтобы отнять то, что повкуснее.
А совсем неподалёку от того места, где разыгрывалась последняя трагедия Худайберды-ага, пил свой чай чабан Сары. Тот самый Сары, который едва не поплатился жизнью, презрев похотливые вожделения старшей жены арчина Мереда, и избежавший позорной смерти только благодаря своему маленькому другу Дурды. Тот самый Сары, который помог Дурды отомстить убийце его отца, старого Мурада-ага.
Сары со вкусом пил чай, время от времени посматривая на пасущуюся поодаль отару. Всё было тихо и спокойно, всё было привычно глазу, только почему-то слишком много стервятников кружило в небе. Сары смотрел на них и жалел, что аллах не дал человеку таких же сильных крыльев, как у орла, чтобы можно было взлететь вверх и парить там высоко над жадной и недоброй землёй. Говорят, есть края, где человек живёт, как ему нравится, где каждому полной мерой отпускают его долю хлеба и радостей. Туда бы полететь, только где они, эти края? Пожалуй, их просто придумали люди, чтобы хоть красивой сказкой скрасить свою беспросветную жизнь. Наверно, придумали. Потому что, если бы такая земля была, все ушли бы туда, ногами ушли бы, без крыльев!
Стервятники начали падать вниз, и Сары заинтересовался, кого это они высмотрели. Он отставил пиалу, рукавом смахнул со лба пот и полез на ближайший бархан. Стервятники сидели кружком, а в центре хищного круга… Сары всмотрелся, прикрывая от солнца глаза ладонью, и с криком: «Кыш!.. Кыш, проклятые!» — сбежал с бархана. Птицы лениво, с явным нежеланием взлетели. Тот же инстинкт подсказал им, что пообедать не придётся, обед надо искать в другом месте.
Убедившись, что человек ещё дышит, Сары перекинул его привычным движением через плечо, как он частенько брал обессилевшую на дальнем перегоне овцу, и потащил к своей чатме — жалкому пастушьему шалашу, который вот уже сколько времени служил ему постоянным жильём.
Чабану было ясно, что человека свалила жажда. Поэтому Сары, намочив тряпку, стал водить ею по лицу и губам спасённого. Несколько капель воды привели Худайберды-ага в себя. Он зашевелился, открыл глаза, сел. Чайник крепкого чая и кусочек курдючного сала окончательно восстановили его силы. Много ли надо неприхотливому, привыкшему к лишениям человеку!
От чабана Худайберды-ага узнал, что напрасно проделал путь, едва не ставший для него последним. Да, был здесь Аллак со своим другом Дурды. И ещё один парень был, Берды, он из ашхабадской тюрьмы убежал. Но не дальше, как вчера, пришёл сын уважаемой Огульнияз-эдже и увёл с собой ребят.
Кляня злую судьбу и этого алчного пса Бекмурад-бая, Худайберды-ага отправился в обратный путь. После недолгих поисков он нашёл племянника в доме Сергея Ярошенко. Четверо друзей сидели на кошме, о чём-то разговаривали.
Худайберды-ага знал немного Клычли и Дурды. Незнакомый парень, сидевший поодаль, был, видимо, тот самый Берды, который убежал из тюрьмы. Поздоровавшись с ним, старик сказал:
— Свет глазам твоим, поздравляю с благополучным возвращением.
— Пусть воздаст вам бог на добром слове, — вежливо ответил тот и, сунув руку за пазуху, щёлкнул там чем-то металлическим.
— Ты поосторожнее, друг, — предупредил Сергей, — а то ещё своих перестреляешь.
— Своих — зачем? — сдержанно улыбнулся Берды.
— Своих и так мало.
— Ну, это уж ты того… — Сергей покачал согнутый указательный палец. — Своих, брат, с каждым днём больше становится.
За традиционной пиалой чая Худайберды-ага пожаловался:
— Пусть счастье не обходит сынов человеческих. В старину говорили: «Лучше один раз в год беду пережить, чем всю жизнь тянуть неудачливый жребии». И правда — лучше. Когда произносят слово «змея», тот не дрогнет, кого она не кусала. Кто бедности не испытал, не знает, что такое неудача.
Он рассказал, как ему не повезло при жеребьёвке на трудовую повинность» как чуть не погиб от жажды в песках.
— Если нет тебе удачи, лучше не ищи её, — говорил Худайберды-ага. — Не везёт бедняку, хоть плачь. Вот — я. Купил как-то старую лошадь, дёшево купил, а вместе с ней и арбу разбитую. Думал, всё будет подспорьем, если я в свободное время буду в город ездить, на базар, подвозить людям кладь. Пять-шесть пятаков не нелика прибыль, но всё — доход. Тогда ещё и разговоров не было, что объявится налог на лошадей. Подрядился я с одним везти на мельницу пшеницу. И что бы вы думали, как на грех, перед самым городом вода сквозь плотину просочилась, целое болото грязи на дороге. Дошла моя кляча до середины болота и остановилась — ни вперёд, ни назад. Я её понукаю, я её кнутом, а она только раскачивается, И вдруг сама упала. Перепугался я, соскочил в грязь. Тут не о грузе забота, лошадь бы целой осталась. Измазался грязью так, что не приведи аллах, но всё же поднял свою клячу. Люди собрались, смеются, хозяин пшеницы ругается, а мне хоть самому в арбу впрягайся. И тут подъезжает Бекмурад-бай на своём жеребце…
Худайберды-ага помолчал, восстанавливая в памяти минувшее. Бекмурад-бай тогда тоже принял его сторону. Он соскочил с коня, цыкнул на насмешников и сказал: «Бери жеребца, Худайберды-ага, запрягай в свою арбу. Он тебе её сразу вытащит, глазом моргнуть не успеешь».
И верно. Старик только крякнул, когда рослый, гладкий жеребец единым махом вынес на сухое место застрявшую арбу. Худайберды-ага обнял коня за шею, гладил его горбоносую морду, несколько раз поцеловал в шелковистый храп. А потом взмолился: «Господи, дай и мне когда-нибудь такого коня, услышь мою молитву хоть один раз, господи!»
Услышал бог или нет, но Бекмурад-бай, который стоял рядом, задумчиво поигрывая плетью и внимательно рассматривая измазанную клячу Худайберды-ага, неожиданно предложил: «Давай сторгуемся конями!»
Старик даже обомлел от неожиданности, настолько невероятным показалось предложение. Но бай не шутил. Он отдал своего жеребца, а взамен взял старую клячу. В доплату обрадованный Худайберды-ага отдал ему всё, что только мог наскрести в доме. Остался долг, но и этот долг был быстро погашен с помощью нового коня, на которого старик наглядеться не мог.
Радость бедняка продолжалась недолго. Когда пришла развёрстка на лошадей, жеребца забрали, уплатив за него такую цену, за которую и хорошего ишака не купишь. И Худайберды-ага горько пожалел, что не оставил у себя свою клячу — таких, как она, в налог не брали, она-то осталась на подворье у Бекмурад-бая.
Но, как говорят, беда в одиночку не ходит. Судьба готовила бедняку новое испытание. Однажды он увидел бая на новом скакуне. Лоснящийся от сытости, каурый аргамак гордо нёс изящную голову со светлой прозвездью на лбу. Точёные ноги «в белых чулках» невесомо ступали по дорожной пыли, клочья желтоватой пены падали с удил.
Худайберды-ага ахнул, увидев такого красавца. А Бекмурад-бай небрежно бросил: «Узнаёшь свою клячу, старик? Вот что делают с конём уход и хороший корм».
Но где взять бедняку этот хороший корм? Да и лошадь ему нужна не для забавы, а для тяжёлой работы.
Худайберды-ага переживал свою неудачу, как никогда трудно. Бай его обманул. Он-то разглядел породу лошади, мигом дал ей оценку. Жеребец Бекмурад-бая стоил по меньшей мере вдвое дешевле.
— Вот так и остался я с разбитой арбой, — закончил своё повествование старик. — Теперь вы видите, что значит тянуть удачливый жребий?
— Жребий тут, как пятая нога у ишака, — сказал Сергей, усмехнувшись. — Надул тебя бай — вот и вся недолга, отец.
— Ай, сынок, если не повезёт, так и бай найдётся, и ещё кто-нибудь.
— Уверен, что Бекмурад заранее знал, что будет налог на лошадей! Ему ведь уездный — друг, пристав — приятель.
— Что поделаешь, сынок. Недаром говорят: бай — баю, и аллах — баю. А у нас бай берёт, власти берут и бог ничего не даёт.
— Надо то, что имеете, крепче держать, не отдавать баям да властям.
— Как не отдашь! Вот жребий выпал — Меле надо на трудовую повинность ехать. Один останусь. У детишек рты открыты, есть просят. Прокормлю их? Нет, не прокормлю, земли мало, а идти на расчистку канала сил не хватит. Кто мне поможет? Бекмурад-бай говорит: «Пусть Аллак приходит, помогает тебе». Откуда знаю, надо приходить Аллаку или не надо? Голова от дум как чугунный котёл стала, а в котле — пусто. Вот и поговори после этого: удача — неудача. Камешек мал, да голову пробивает. А когда камешков — сто, что от головы останется?
Обсуждение вопроса — идти Аллаку в аул или не ходить — много времени не заняло, видимо, потому, что об этом говорили ещё до прихода старика.
— Отец Худайберды, — сказал Аллак, — время сейчас трудное, оставлять человека, тем более родственника, без помощи не годится. Мы думали, что трудно бывает одинаково для всех, но теперь видим, что богачи не очень печалятся.
— Правда твоя, — кивнул старик. — В мире потоп, а утке — всё по грудь.
— Всем этим «уткам» скоро свернут головы! — пообещал Сергей.
— Когда подойдёт время идти на копку арыка, — продолжал Аллак, — ты, отец, иди. Бери свою еду и иди потихоньку, только не с теми, кого мираб Бекмурад-бая назначать будет, а с другими. Я там и объявлюсь.
Осень 1916 года была тревожной — грозный призрак голода навис над народом всей своей тяжестью. Старики говорили: «О состоянии Змеи узнавай от Рыбы» — и качали лохматыми тельпеками. Год Рыбы не предвещал ничего хорошего году Змеи. За всю осень с неба не упало ни капли, нехорошая рыжая пыль висела в воздухе. Это предвещало засуху, засуха несла с собой голод, так как непомерные налоги выжали из людей всё, что можно было выжать. И случись нехватка собственного хлеба, на стороне его не купишь. Уже сейчас многие бедняки перебивались с хлеба на воду, благодаря аллаха и за это, а что предстоит в будущем году, если самые крепкие парни, которые могли принять участие в хошаре, вынуждены идти на трудовую повинность?
Расчистку магистрального канала, считавшуюся общественной работой, раньше проводили самые сильные и здоровые мужчины. Для землекопов специально откармливали баранов, отдавали им лучшую пищу, даже в ущерб детям, потому что работа была очень важной и очень тяжёлой. Теперь же на хошар должны были идти люди, не привычные к земляным работам, слабые, обессиленные недоеданием.
«Надо начинать пораньше, — говорили на базарах, — надо заблаговременно оповестить всех, кто желает идти на хошар. Работа начнётся раньше, иначе люди не сумеют справиться с ней к сроку, а тогда — вообще ничего не снимешь со своего участка земли, тогда — голодная смерть».
Вместе с Аллаком вышли на земляные работы Берды и Дурды — они решили засевать землю на паях с сыновьями Огульнияз-эдже. Однако перед выходом ещё долго размышляли, что будет, если увидят соглядатаи Бекмурад-бая.
— Милые мои, — сказала им Огульнияз-эдже, — не переживайте страхов раньше времени, как тот заяц, что с голоду в норе подох, боясь выйти из-за лисы. Есть бог на небе, и если он хранит человека, тот находится У него между веком и бровью. До сегодняшнего дня всё обходилось: ни власти вас не разыскивали, ни Бекмурад-бай не тревожил. Может быть, забыли про нас, не станут вообще искать. Пока не видят — камня не бросают.
Клычли согласился с матерью:
— Конечно, в той толпе вас трудно будет приметить. Баи наймут для работы за себя белуджей, афганцев, людей с севера. Те вас не знают. Там вообще такое будет, что собака своего хозяина не найдёт, кошка хозяйкиного голоса не услышит. А наши люди если и узнают, то доносить не побегут.
— Поработаем — посмотрим, — сказал Берды. — Если всё добром кончится, станем жить возле своего засеянного участка. Ну а если не повезёт, дорога в Каракумы всегда свободна. Надо только насчёт еды побеспокоиться. Здесь, думаю, тоже найдём выход: мне Сухан Скупой должен не одного барана — хороший приварок будет.
— Ты своих баранов оставь пока в покое, — заметила Огульнияз-эдже. — Пусть жир нагуливают, вам и без них будет что есть. А когда соберёмся, чтоб не сглазить, свадьбу твою справлять, они в самый раз и пригодятся.
— Мать верное слово говорит, — сказал Клычли. — Сухана Скупого тронешь — на свою голову беду найдёшь. Он знает всю твою историю, сразу к Бекмурад-баю побежит. Лучше пока помолчать. А придёт время — заберём баранов, из горла Сухана вырзем, если добром не отдаст.
Расчистку большого магистрального канала каждое племя начинало от своего арыка. Сначало работать было не очень трудно, но чем ближе к низовьям какала, тем глубже он становился. Мокрую глину приходилось выбрасывать с двух-трёхметровой глубины. Такой труд был по плечу только наиболее крепким землекопам. Люди, которые поначалу одолевали за день полторы-две делянки, с трудом начали справляться с одной.
Богатых хозяев трудности земляных работ не страшили. Они нанимали рабочих на базаре — выносливых, с сильными икрами, привыкших добывать свои хлеб лопатой. Беднякам приходилось работать самим. Наёмные рабочие, выбросив заданное на день количество земли, давно отдыхали, а дайхане всё ещё копались на своих делянках. Наконец заканчивали и они, оставались только самые слабые и нерасторопные. Над их головами ангелами смерти нависали обалдевшие от крика и ругани мирабы.
Многие не выдерживали. Они прекрасно понимали, что обрекают себя на тяжёлое голодное существование, но не было больше сил копаться в глине, потому что не было куска чёрного хлеба, чтобы заглушить урчание, пустого желудка. И люди уходили домой.
Без земляных работ дайханину нет воды, без воды нет посева, без посева — хлеба. Это было ясно каждому. И тем не менее день ото дня количество работающих уменьшалось. Появилось опасение, смогут ли оставшиеся закончить вовремя расчистку канала.
Мирабы собрались на совет. На нём присутствовал и арчин Меред. Его сместили со старшинства, и теперь он был одним из главных мирабов на канале.
После совета каждый из мирабов говорил с крупнейшим баем своего племени. И вот, по поручению остальных, к землекопам обратился Меред. Он сказал:
— Люди, которые не любят работать, бросили свои делянки и разошлись по домам. С теми, кто остался, мы не успеем закончить земляных работ до сева. Поэтому все, кто уйдёт хоть на день раньше окончания работ, воды не получат.
Дайхане глухо загудели. Меред поднял руку.
— Я ещё не кончил, люди! Объявляю, что со следующего базарного дня каждый получит очередь воды, сколько сделает делянок. Одну делянку одолел — одна очередь воды. Десять делянок — получи десять очередей воды. Понятно?
— А при чём здесь базар? — крикнул кто-то.
Меред степенно погладил бороду, усмехнулся:
— Может, кто-либо из вас захочет получить воды побольше. На базаре он сумеет нанять себе помощников. Десять помощников нанял — десять делянок сделал. Понятно?
Дайхане снова загудели, пытаясь вникнуть в смысл сказанного мирабом. Многие, пользуясь неожиданной передышкой, вылезли наверх.
— Неправильно это! — громко крикнул Берды.
К нему повернулись. Меред ощетинился:
— Почему неправильно?
— Потому что несправедливо!.. Послушайте, люди! Я не умею красиво говорить, но вы поймёте, если станете слушать. Мираб говорит, что труд людей, не выдержавших, не закончивших своих делянок, пропадёт. Он говорит, что воду будут распределять по количеству делянок, сделанных после следующего базарного дня. Кто из нас пойдёт нанимать рабочих? Никто. У нас нет денег. А баи могут нанять ещё по двадцать человек. Вода бедняков пойдёт к баям, — вот что предлагает вам мираб Меред! Работу на канале надо закончить в срок, но и те люди, которые не сумели выдержать до конца, тоже должны получить свою долю воды. Я так думаю!
— Кто это такой говорливый? — полушёпотом спросил Мереда один из мирабов, руководящий работами племени Бекмурад-бая.
— Черноусый этот? — также негромко уточнил Меред.
— Да.
— Этот парень в своё время украл из дома ишана Сеидахмеда невестку Бекмурад-бая и увёз её в Ахал.
— Слышал о таком. А тот, кто рядом стоит?
— Коренастый? Этот ещё опаснее. Он младшего брата Бекмурад-бая на базаре зарезал. А вон тот длинный, что лопату вытирает, этот коня увёл у Вели-бая и скрылся.
— Иншалла, целая шайка головорезов! — пробормотал мираб, всматриваясь. — Ходили слухи, что тот, который в тюрьме сидел, помер там.
— Слухи, ага, что хлопковый пух: думаешь, что пригоршню захватил, а там и щепотки нет.
— Надо бы Бекмурад-баю сказать…
Меред быстро глянул на собеседника, отвёл глаза в сторону, степенно сказал:
— Не стоит тревожить попусту уважаемого Бекмурад-бая. Если они ходят не скрываясь, значит скрываться им нет необходимости. Видимо, уладили они все свои дела, оправдались перед народом. Пусть работают. Головорезы они или нет, а всё рабочая сила. Сейчас каждый человек дорог, чтобы вовремя закончить расчистку.
Мираб тоже посмотрел на Мереда, словно пытаясь проникнуть в скрытый смысл его слов, и немножко поспешнее, чем нужно было бы, согласился:
— Да, да, пусть работают. От свиньи, говорят, и щетинка — благо. Пусть работают…
Меред проводил его взглядом, задумчиво пожевал кончик уса. Он был далёк от мысли оказывать благодеяние этим смутьянам, но не Бекмураду же оказывать благодеяние! А впрочем, кто знает…
Некоторые землекопы ещё обедали. Другие, успевшие покончить с нехитрой снедью, разбирали лопаты и со вздохами расходились по своим делянкам.
Подъехали три вооружённых всадника: один русский, казак, двое — туркменские джигиты. Казак достал из кармана кисет, вытащил из него клочок бумажки. Землекопы с любопытством наблюдали за его действиями: может, приехал объявить об отмене трудовой повинности? Джигиты бесстрастно смотрели на толпу, сдерживая разгорячённых коней. Никто из дайхан их не знал.
Казак гулко высморкался, склонившись с седла, вытер пальцы о шаровары, развернул бумажку и сиплым, пропитым басом рявкнул, как скомандовал:
— Берды!.. Аки!.. Оглы!..
— Я! — отозвался из толпы, и вышел вперёд оборванный, средних лет дайханин.
— Подойди сюда! — приказал казак. — Стой вот здесь и не двигайся с места!
Дайханина звали Берды Баки-оглы, и ему показалось, что выкрикнули именно его имя. Он растерянно поглядывал то на всадников, то на односельчан, не понимая, зачем ему приказывают стоять возле казака.
Землекопы насторожились, поняв, что за приездом конных кроется что-то недоброе. Те, кто уже начал работать, выбрались наверх, подошли к своим односельчанам, крепко сжимая в руках лопаты. Над толпой повисла выжидающая тишина,
— Дурды!.. Мурад!.. Оглы! — снова гаркнул казак.
На этот раз никто не отозвался.
— Дурды Мурад-оглы, выходи сюда!
Толпа хранила молчание. Конечно, в каждом стаде есть своя чёрная овца: кое-кто был не прочь проявить своё рвение, указать на человека, имя которого несколько раз повторил казак, но к этому не располагало общее недружелюбное настроение дайхан. Сказать скажешь, а потом?
— Аллак!.. Аллаберды!.. Оглы! — выкрикнул казак.
Снова никто не откликнулся.
Один из джигитов тронул коня и поехал вдоль капала, выкликая имена Дурды и Аллака.
Как только стало понятно, зачем появились всадники, Берды тихо спросил товарищей:
— Что будем делать? Я в тюрьму больше не намерен попадать. Лучше смерть, чем тюрьма.
— Они приехали нас забрать? — прошептал Дурды.
— Пусть кричат, не подавайте голоса.
— А может, отзовёмся? — нерешительно сказал Аллак. — Ничего они нам не сделают, люди не дадут нас в обиду.
— Нельзя! — рассердился Берды. — Забыл пословицу: «На бога надейся, а ишака привязывай»? Если только на соседа надеяться станешь, полжизни не проживёшь. Что нам Сергей наказывал?
— Чтобы мы ни в коем случае не давались властям в руки, — сказал Дурды.
Аллак молчал, потупя голову.
— Ну, вот, а ты хочешь сдаваться, — упрекнул его Берды.
— Что же нам делать?
— Теперь не время думать, что делать, — Дурды тряхнул головой. — До смерти сделаем всё, что сможем!
— Ты храбрый парень, — сказал Берды. — Но думать всё же надо.
— Давайте скроемся потихоньку, убежим в пески, — предложил Аллак.
— Погоди! — Берды немного подумал, наблюдая за тем джигитом, который ехал вдоль канала, и твёрдо решил. — Убегать, так убегать, но не как зайцы бегают от шакала! Барс тоже иногда отступает перед загонщиками… Вон и второй джигит поехал разыскивать нас. Мешкать нельзя. Землекопы тоже начали расходиться по своим делянкам…
— Бежим? — спросил Аллак.
Нет, — сказал Берды. — Ты подойди незаметно к русскому, который караулит бедняка, назвавшегося моим именем, и стой неподалёку — я тебе знак подам, когда действовать надо. Не струсишь?
— Не струшу! — обиженно сказал Аллак.
— А ты, Дурды, иди вон на тот участок канала, за кустами тальника. Спрыгни вниз и копайся потихоньку.
— Там же работы закончены! — удивился Дурды.
— Неважно. Ты — копайся. Кто окликать станет — притворись глухим. А как только появится возле тебя чужой человек, хватай его за горло!
— Что ты задумал? — тихо спросил Аллак.
— Бежать! — отрезал Берды. — Но мы убежим на их конях и с их пятизарядками! — Он направился к джигиту, который был поближе. Тот придержал копя, выжидающе глядя на подходящего черноусого парня.
— Джигит-ага, вы Аллака Аллаберды-оглы ищете? — смиренно спросил Берды. — Он совсем глухой, этот Аллак, ничего не слышит. Пойдёмте, я вам покажу, где он работает.
Они свернули за густые кусты тальника, буйно разросшегося по берегу канала, и остановились возле делянки, на которой не спеша ковырял глину лопатой Дурды.
— Вот Аллак!
— Эй, ты, — крикнул джигит, — вылазь!
Дурды даже не поднял голову.
— Не слышит, — сочувственно сказал Берды. — Придётся вам его за рукав потянуть.
— Прыгай вниз, толкни его! — приказал джигит.
— Не могу! — Берды даже отступил на шаг. — Между нами туркменчилик, он может меня лопатой ударить.
Джигит выругался, спрыгнул с копя и, примериваясь, где склон более отлогий, скользнул на дно канала. Не успели ноги его коснуться земли, как Дурды отшвырнул лопату и схватил его за горло. Сверху свалился Берды. Вдвоём они быстро скрутили руки отчаянно сопротивлявшемуся джигиту, заткнули кушаком рог. Берды снял с него винтовку, сорвал патронташ.
— Накинь на него халат! — переводя дыхание, приказал он Дурды. — А ты, парень, лежи и не двигайся, если не хочешь получить пулю в лоб!..
Берды выбрался из канала как раз вовремя: к кустам тала подъезжал второй джигит, обеспокоенный исчезновением товарища. Конь первого джигита поднял голову, коротко всхрапнул и снова потянулся к траве. Насторожившийся джигит сиял винтовку, клацнул затвором, загоняя патрон в патронник.
В этот момент из-за кустов вышел Берды. Сердце его билось тревожно и гулко, но он улыбался, как человек, только что бывший свидетелем забавного происшествия.
— Ай, потеха! Ваш товарищ Аллака нашёл, а тот — глухой, упёрся и не хочет вылезать из канала. Кричит: «Мираб воды не даст, если делянку не закончу!» Наш товарищ справиться не может, на помощь зовёт…
— А ты почему не помог? — джигит подозрительно смотрел на Берды.
Тот дурашливо ухмыльнулся:
— А меня не просили! Вас просили найти…
— Иди вперёд! Показывай, где они!
— За теми кустами в яме сидят и ругаются.
С коня джигит не мог рассмотреть, что твориться на дне канала. Какой-то длинный серый свёрток ворочался и мычал. Рядом, на корточках, обхватив голову руками, сидел человек.
Джигит соскочил с копя, присел на краю склона, повёл вниз стволом винтовки.
— А ну вылезай! Стрелять буду!
Но стрелять ему не пришлось. Подошедший сзади Берды с силой ударил его каблуком в спину. Джигит глухо хакнул, выронив винтовку, рухнул вниз. От удара он потерял сознание, поэтому Берды и Дурды без особых хлопот связали ему руки и ноги изложили рядом с товарищем.
— Так! — удовлетворённо сказал Берды, возбуждённый борьбой и успехом. — Мы, братишка, сделали с тобой всё так легко, словно волосинку из масла вытащили. Дай бог с русским так же справиться.
— Давай застрелим! — предложил Дурды, возбуждённый не менее своего друга. — Прямо отсюда можно, не выходя из-за кустов. Давай?
— Надо быть справедливым, — возразил Берды. — Они нас не убивать пришли — мы их тоже убивать не станем. Ты забирай пятизарядки и патронташи и стереги лошадей, чтобы не убежали. Мы с Аллаком сейчас здесь будем.
Недаром говорят, что смелому сам бог помогает. Казак, сгорбившись, сидел в седле и дымил цыгаркой: отсутствие спутников его не беспокоило. В двух шагах от него переминался с ноги на ногу Аллак. Казак изредка взглядывал на него, но ничего не говорил, только цыркал на землю слюной сквозь прокуренные зубы. Побаливала голова от вчерашней выпивки и от здоровой оплеухи, которой угостил его собака вахмистр, придравшись к оторванной пуговице. Казаку было в высшей мере на всё наплевать, хотелось поскорее разделаться с этим не вовремя подвернувшимся делом да выпить добрую чарку водки, которую он предусмотрительно припрятал от вчерашней попойки. Только бы приятели не нашли да не выдули! Где это запропастились помощнички гололобые?
Он начал нашаривать носком сапога стремя, придерживая лежащий поперёк седла карабин. В этот момент кто-то с силой дёрнул его за ногу. Он потерял равновесие, грузно, как чувал с зерном, шмякнулся на землю. На него, хватая за горло, навалился тог самый верзила, что стоял рядом.
Однако казак не собирался сдаваться. Крякнув, он вывернулся из-под противника, оседлал его. Плотоядно оскалив зубы, махнул пудовым кулачищем.
Дорого обошлась бы Аллаку его поспешность, будь Берды менее проворным. Удар по голове прикладом карабина свалил лихого казака. Берды помог подняться Аллаку.
Через несколько минут трое друзей, опоясавшись патронташами своих побеждённых врагов, направили коней в сторону Каракумов. Три лёгких облачка пыли поднялись и растаяли вдали. Всё произошло настолько быстро, что многие из землекопов даже не видели ничего. А те, кто оказался невольным свидетелем происшедшего, сделали вид, что ничего не заметили. Поднялся ветер и припорошил чёткие отпечатки конских копыт. Как будто ничего и не случилось, только очнувшийся казак с удивлением щупал голову и поминал бога, крест, веру.
До работавших дайхан долго доносились его энергичные выражения, но дайхане помалкивали, хотя казак недвусмысленно задевал их родню и всех туркмен вместе взятых. Дайхане торопились выполнить свои дневные задания — это было куда важнее, нежели прислушиваться к ругани русского.
— Режь барана! — весело сказал Клычли, входя в дом Сергея. — Чай кипяти, чурек доставай!
— Это по какому такому случаю? — полюбопытствовал Сергей.
— Целая толпа паломников к тебе идёт.
— Кто такие?
— Не знаю. Один яшули как будто дядя Аллака, остальные — незнакомые. С лопатами. Думаю, землекопы с канала.
— Пусть идут, — сказал Сергеи, — это неплохо.
Один за другим дайхане заходили в комнату. Пока они здоровались и рассаживались — кто неловко на стульях и сундуке, большинство — на полу, вдоль стен. Худайберды-ага на нравах знакомого представлял Сергея:
— Это — Сергей, очень хороший парень. Знает, что такое добро и что такое зло. Его отец всю жизнь десятником на плотине здешней работал. Не зря жизнь прожил — хорошего сына оставил.
Дайхане вежливо подтверждали:
— Да, да, мы слышали хорошее о Сергее.
— Пусть будут успешными его дела.
— Пусть счастье не обходит его порог.
— Мы сменили сегодня свою стоянку, — пояснил Сергею Худайберды-ага. — Вашими соседями стали, прямо напротив вас свои землянки выкопали. Сырые землянки. Огонь зажгли, чтобы просушить, — дым пошёл, дышать нечем. Решили к тебе в гости наведаться. Не сердись, что всей артелью пришли.
— Зачем сердиться! — сказал Сергей. — Очень хорошо, что пришли. Всегда заходите, дверь открыта.
— Будем заходить, — пообещал Худайберды-ага и достал из-за подкладки старенького тельпека письмо. Вот письмо пришло. По-русски написано, а говорят, что мне пришло. Наверно Меле, сын, пишет.
— Он умеет писать по-русски? — изумился Сергей.
— Не умеет, — вздохнул Худайберды-ага. — Совсем никак не умеет. Думаю, товарищ русский писал. На, сынок, читай!.. Плохо без Меле, трудно. И Бекмурад-бай обманул, — он ведь на семь дней раньше шайтана родился, кого хочешь обманет. Должен был тысячу, двести рублей отдать — долго не отдавал. Теперь отдаёт, а пшеница вдвое прежнего подорожала. Давай, говорю, пшеницей по старой цене. Говорит: пшеницу не должен, бери деньги, а то совсем ничего не получишь. Эх-хе!.. Ну, что там сын пишет?
— Пишет, чтобы за него не беспокоились, — сказал Сергей, про себя дочитывая письмо. — Работает он с хорошими русскими товарищами на железной дороге в Самаре, есть-пить хватает.
— Меле не бездельник! — Худайберды-ага с гордостью погладил свою коротенькую редкую бородку. — Сам сыт будет, отца-мать накормит!.. Что ещё пишет?
— Ещё поздравляет тебя.
— С чем поздравляет?
— С тем, что царя скинули с престола. Это очень большая радость.
Даихане негромко заговорили между собой: поздравление сына Худайберды-ага их удивило. Один из них выразил вслух общую мысль:
— Не знаю, может, не так скажу, но раньше мы считали, что поздравлять можно с рождением сына. Или когда родич из вражьего плена вернулся. Или когда жеребец твой на скачках других коней обошёл. Зачем поздравлять, что царя с трона прогнали?
Худайберды-ага понял, что сельчане не одобряют сообщение Меле. Он и сам рассердился на сына за такое глупое поздравление, поставившее его в неловкое положение перед земляками. Однако, пытаясь смягчить впечатление, сказал:
— Ай, что говорить, от белого царя мы ничего плохого не видели, но нет вечного на земле. Искандер был властелином всего мира — умер. Могущество Сулеймана распространялось на ветер и на воды, но трон его тоже рассыпался. Нет вечного в этом мире.
— Постой, постой, — перебил его Сергей, — это за что же, яшули, белого царя хвалите?
— Ай, за всякое хвалим… Мне двадцать лет было, когда в Мары паровоз пришёл. Плохое было время, неспокойное. Один — гонится, другой — убегает. Завтра — наоборот. Садишься со словами «Бисмилла» за миску с едой и не знаешь, сумеешь ли сказать «Аллах акбар», вставая. Жены вечером серпик закрывают, а люди молятся: «Дай бог, чтобы его завтра можно было спокойно откинуть». Кто мог знать, что случиться завтра? Может, с одной стороны каджары появятся, или с другой — хивинский хан, или с третьей — заревут карнаями головорезы эмира Бухары, Никто ничего не знал — букашке. до пташки не дотянуться, но разговоры ходили: «В Серахсе убит Медэмин… В Мары каджаров перерезали». Думаем, спокойнее станет. Однако недаром говорят, одному угождала, другому угождала — ребёночек-то и не в отца. Новые вести приходят: каджары войско собирают, хан Хивы идёт резать туркмен за кровь Медэмина. Разве жизнь была? Беда была! Белый царь нас избавил от тревог, аллаха за него должны молить.
— Так-так, — сказал Сергей, — интересно? Значит, белый царь дал вам спокойную жизнь. Все так думают?
Дайхане закивали:
— Так, братишка Сергей.
— Худайберды-ага верное слово сказал.
— Может, не совсем так, немножко так…
— Что же вам ещё дал царь?
— Ещё? — Худайберды-ага подумал, погладил бритую голову, оживился. — Ещё огонь дал! Кто в ту пору спички видел? Не знали спичек, чакмак был, кресало, да и то не в каждом доме. А почему не в каждом? Потому что нет кремня в Мары. Кто в Ахал едет, тому наказывают кремней привезти. А наказ, он как комар: в одном ухе поёт, в другом ухе поёт, отмахнулся от него — и забыл. А иной раз и кремень есть, но огня нет: женщины трут от сырости не уберегли. Пословицу даже придумали: «У кого трут всегда сухой, у того невестка добрая». А ты, сынок, говоришь, что да что… Были селения, в которых ни в одном роду чакмака не было. Богатым хорошо — они саксаул жгут. Вечером хозяйка сгребёт угли в яму, золой присыпет — утром они горячие. А бедняк жил так, что от такой жизни собака завоет. Кустарник жгли, траву жгли. От травы какие угли? Вот и бегают женщины с утра, смотрят над какой кибиткой дымок появится, туда идут уголька просить. Берут твой уголёк — кусочек тела берут. Жалко: твой уголёк, тебя согрел бы, а ты его соседу должен отдать. А как не отдашь? Соседу тоже жить надо. А освещались как? Тряпочку в баранье сало ложили, поджигали. У всех сало есть? Нет. А белый царь лампу дал, крашеную бязь дал…
— У вас, яшули, сейчас лампа есть? — спросил Сергей.
Худайберды-ага немного смутился:
— Ай, у меня нет — у другого есть.
— Кто имеет у себя лампу? — обратился Сергей к дайханам.
Посмеиваясь, поглаживая бороды, они промолчали. Худайберды-ага торопливо сказал:
— Лампа — не главное, не в этом дело. И в темноте кусок хлеба мимо рта не пронесёшь, был бы хлеб. А вот с хлебом у нас совсем плохо. Земляные работы — трудные работы, пожилым людям не под силу. Шестой месяц глину бросаем с глубины в три человеческих роста. Много людей копало канал, да не все выдержали. Из каждых четырёх трое ушли, бросив делянки. Если к концу работ останется половина тех, кто начинал, говори хвала аллаху. А водный надел ушедших — пропал.
— Кто вам сказал, что пропал?
— Большие мирабы сказали, сынок Сергей. Мы вот между собой порешили: нельзя пропадать людям. Пусть они не закончили своих делянок, но они — работали. Подсчитаем, сколько заработали, поставим в очередь на воду. Пусть хоть немного посеют пшеницы или ячменя, подкормят ребятишек. Только говорится: не умеешь кусаться — зубов не показывай. Мы одно решили, мирабы своё решили — не будет ушедшим воды. Если, мол, не хотят, чтобы труд пропал, пусть продадут сделанное. Надел пятьдесят батманов пшеницы дал бы, а они его за пять батманов продают. И находятся такие нехорошие люди, которые, забыв аллаха, покупают делянки бедняков. Сегодня три человека продали свои наделы. Пожелал им счастливо до дому добраться, а они даже не ответили добрым словом. Как ответишь, когда комок в горле? Ведь не делянки продали! Еду продали, которой целый год должны были их дети жить! И я свой надел продам. За пять батманов продам, потому что ни сил больше нет, ни хлеба нет.
— Нельзя этого делать! — горячо возразил Сергей. — Ни в коем случае не продавайте свою воду! Если воду продадите, землю не засеете. А что дальше? Будете а открытыми ртами смотреть на небо и просить у аллаха? Не даст аллах!.. Как вы не понимаете, что вода ваша кровь, ваша жизнь?!
— Мы понимаем, джаным, — ласково сказал Худайберды-ага. — Всё понимаем, давно понимаем, а где выход? Я не знаю, и звездочёт не знает…
— Если понимаете, то зачем продаёте? Вот уж поистине пословицу оправдываете: «Зарабатывает лошадь — ест ишак».
— Не продашь, сынок, совсем даром пропадёт. Аллак с товарищами четыре месяца работали. Думал, мне помощь будет. Прогнали их, пропал их труд.
— Ничего не пропало, отец! Что Аллак с товарищами заработали, то они и получат. Они слишком много отдавали своего, чтобы наконец понять необходимость борьбы. Один — невесту отдал, второй — сестру и отца, третий — доброе имя. Теперь они своё без боя не отдадут. И вы, если будете бороться, отстоите своё право — ни один бай глотка вашей воды не выпьет… Ты вот что, яшули, приведи ко мне от каждого мирабства по одному человеку, которые собираются продавать свои наделы, хорошо?
— Приведу, Сергей-джан, отчего не привести. Ты хорошо говорил, правильно говорил, но сомневаемся мы.
— Почему сомневаетесь?
— Мудрые люди учили: «Острозуба мышь, а кошку ей всё равно не загрызть».
— Глупые это люди, извините меня, яшули, робкие люди, а не мудрые. Если вы меня пословицами бьёте, я вам тоже пословицей отвечу. «Объединившиеся и гору в порошок сотрут». Слыхали такую? И ещё: «Плюнет народ — море разольётся», и в этом море все ваши кошки и баи захлебнутся!
Старики заулыбались. Парни помоложе засмеялись вслух, один сказал:
— Не в плевках, в конской моче топить их надо!
— В верблюжьей жвачке! — поддержал второй.
Смех стал громче, но несколько аксакалов многозначительно закряхтели, и насмешники смущённо умолкли.
— Мы неграмотные, тёмные люди, сынок Сергей, — сказал Худайберды-ага, коснувшись руки Сергея. — Кто скажет — мы верим. Но в мире стало очень много разговоров, больше, чем ослов в Кабуле. Трудно нам разобраться, где — правда, где — ложь. Вот мы узнали, что белого царя прогнали. А кому это на пользу, кому во вред, мы не знаем. Бекмурад-бай и другие твердят. «Русские без головы остались, перебьют друг друга, одним концом эта драка и туркмен коснётся». Начальник уезда говорит: «Я уеду — на головы туркмен сто бед обрушится». В марыйской русской мечети русский мулла и русский ишан просят своего бога, чтобы он царю трон вернул. А марыйские рабочие берут красивые портреты царя и разбивают их об столбы на мосту, в реку кидают и смеются. Вон тот парень своими глазами видел… Видел, оглум?[19]
— Видел, — кивнул парень. И ещё кулаками вслед грозят. Красивые портреты, рамки — все в золоте. Я хотел одну палку золотую подобрать, да постеснялся.
— Вот, Сергей-джан, и пойми: где — хорошо, где — плохо. Как нам разум подсказывает, не годится нашему сыну, который живёт в Самаре, поздравлять нас с тем, что прогнали царя. Он — царь, а все цари — под особой защитой аллаха. Наш ум не может понять, почему аллах позволил свершиться такому. Люди говорят, что Ишан Сеидахмед в книге вычитал киамат — конец света. Может, поэтому?
— Киамат! — усмехнулся Сергей. — Слепой об стену ударится, думает, что конец света.
— Я правду говорю, сынок! — настаивал Худайберды-ага. — Сказал ишан, что скоро на землю обрушится ад. Хиву, вроде бы, уже засыпали пески, в Ахале всё разрушил ветер, Теджен затопило, в Мары скоро пойдёт мор. А за Туркмен-Кала, в песках, видели, говорят, след змеи. Ширина — больше пяти шагов. Говорят, по пескам проползёт змея вокруг Мары, а потом обрушится на город. Ты не смейся, Сергей-джан, мы ничего не понимаем. Что услышим — думаем правда. Ноги наши трясутся и сердца дрожат от этих разговоров. Мы пришли, чтобы ты объяснил нам, что к чему — где. ёж, а где коровья лепёшка.
— Много нечего объяснять, — сказал Сергей. — Царь жил по какому закону: и принёсший воду, и разбивший кувшин — равны. А на самом деле это далеко не так. Царскому поместью в Байрам-Али не страшны ни засуха, ни наводнение. А дайханам? Наверно, многие яшули помнят прошлую засуху. Много горя принесла она дайханам, А наводнение, — его уж я хорошо помню, когда вода до Теджена дошла? Пятнадцать тысяч дайхан три месяца приводили в порядок своё хозяйство… Вы говорите, что, мол, всё от бога. Но ведь вы любите повторять слова аллаха: «От тебя — работа, от меня — сытость». Кто сам старается, тому и аллах помогает. Конечно, обуздать Мургаб сами, без помощи правительства, вы не можете, поэтому вам нужен не. царь, а такой хозяин, который болел бы за нужды всего народа. Царя жалеть не надо! Правильно сделали умные люди, что выгнали нерадивого хозяина.
Разговор продолжался до поздней ночи, пока Худайберды-ага, спохватившись, не положил ему конец…
— Умный парень Водяной Сергей, — рассуждали между собой возвращающиеся дайхане. — Слушаешь его — рот забываешь закрыть.
— Наверно, все вопросы на свете знает.
— Как правильно сказал: муллы и ишаны живут о одним словом «дай!»,
— Хе! Разве есть человек, который бы не просил? Ты сам всегда тянешь руки к богу: «Дай!»
— Не путай, Ханали, белое с чёрным! Я сначала работаю, а потом прошу за труды.
— Хапали хочет кибитку к кибитке поставить!
— Одно дело поработав просить, другое — из прохладной тени руку протягивать.
— Разве мулла ничего не делает?
— Что же он делает?
— Ручку у яйца ищет!
— Не ручку, а бога на нас молит!
— Мы сами помолимся, а он пусть помахает кетменём с утра до вечера!
— Ханали, наверно, сам муллой задумал стать!
— А ведь правда, люди, много умных речей мы сегодня услышали. Даже в голове у меня светлей стало!
— Незаметно. Ты всё время на мои пятки наступаешь.
— Откуда Сергей столько знает?
— Ему русские говорят, которые у рыбаков живут.
— Слух ходил, что их за ум из Петербурга к нам переселили. Правда это или нет?
— Кто знает, может, правда. Они, говорят, самого Эфлатуна[20] могли бы учить.
— Что — Эфлатун! Сам Эристун в ученики им не годится!
— Большим мудрецом был Эристун. Один раз его испытать хотели, под постель бумагу положили. А он посмотрел на небо и сказал: «То ли небо немножко спустилось, то ли земля приподнялась, но расстояние между ними изменилось».
— Это не Эристун, это Эфлатун сказал!
— Ай, всё равно, кто сказал. Главное — хорошо сказал.
Несколько раз собирались дайхане в домике на плотине. И с каждым посещением всё крепче становились невидимые нити, связывающие дайхан с Сергеем, всё откровеннее разговоры, единодушнее выводы. Это — радовало, это — было нужно.
Сергей специально побывал в марыйской рабочей организации. Там шёл разговор о положении дайхан, об активизации их социальной борьбы. Для успеха борьбы было важно не столько доверие народа к словам Сергея и его единомышленников, сколько единомыслие самих дайхан, убеждённость в том, кто — друг, кто — враг. Ещё бытовал среди людей принцип: пусть хоть потоп, была бы моя кибитка цела. Цепким стервятником ещё держалась за душу туркмена родовая, племенная рознь.
Надо было, чтобы дайхане усвоили другую истину: пришла беда к соседу — пришла и к тебе. Чтобы поняли, что бедняк-эрсаринец в сто раз больше друг бедняку-текинцу, нежели текинцу-богачу. Только в таком случае можно рассчитывать на победу.
Из бесед с землекопами Сергей Ярошенко вынес определённые убеждения, которыми поделился с марыйскими товарищами. Борьба была рядом, она вставала живой картиной завтрашнего столкновения на водоразделе, столкновения, которое вряд ли может разрешиться мирным путём. Нужно было настраивать на это наиболее активную часть дайхан, за которыми пошли бы остальные, дорог был каждый человек. Поэтому появление трёх друзей в доме Сергея явилось большой радостью для хозяина.
— Мы по стихам Махтумкули соскучились, — едва поздоровавшись, заявил Дурды. — Заставим сегодня Клычли целую ночь читать!
— Я готов! — охотно отозвался Клычли. — Могу две ночи подряд читать, только слушайте.
— У нас почти каждый вечер много гостей бывает, — сказал Сергей.
— Кто? — насторожился Аллак.
— Землекопы с канала.
— Землекопы — это хорошо. Пусть приходят. Они тоже с удовольствием послушают.
Занятый своими мыслями, Берды не вступал в разговор. Недавно на берегу канала он увидел Сухана Скупого, у которого землекопы торговали барана. И всё прошлое, что, казалось, уже осело в сердце, как муть ка дне водоёма, снова всколыхнулось и заставило стиснуть зубы в холодной ярости.
Он подумал о том, что всю жизнь, всё время, с той поры, как начал трудиться, работал на Сухана Скупого и не получил от него ни копёнки. Жаден проклятый Скупой! Люди говорили, от жадности семью голодом морил. И Узук погубил, потому что Бекмурад-бай определённо отвалил ему кучу денег. Чтоб твоё жирное брюхо лопнуло, паук вонючий, вшивый шакал! Сдохнуть тебе без могилы в чужом краю, на свалке падали за то, что сжёг ты моё сердце, растопил честь моей Узук. Убить тебя надо немедленно! И подлого Бекмурада убить. Весь род его под корень вырубить!
— Слушай! — Дурды толкнул приятеля локтем в бок. — О Менгли стихи, о возлюбленной Махтумкули.
— Выйдем! — тихо сказал Берды.
Когда они вернулись и сели на своё место, оба были не в духе. Клычли ещё некоторое время читал звучные строфы великого поэта, изредка взглядывая на друзей, потом захлопнул книгу и засмеялся:
— Вы, парни, как после неудачного святотатства носы повесили. Какой недобрый ветер тронул вас на улице? То один Берды сарычем[21] сидел, а теперь оба нахохлились. Рассказывайте, что случилось?
— Ай, ничего не случилось, — попытался улыбнуться Берды, но улыбка не получилась.
— Говорите! — вмешался Сергей. — Нечего от друзей тайны прятать!
Рано или поздно ребятам пришлось бы развязать языки — очень уж решительно были настроены Сергей и Клычли. Но тут скрипнула дверь и на пороге возникла коренастая фигура мираба Мереда. Лицо его дрогнуло, когда он увидел Берды и его товарищей, однако спокойно поздоровался и вошёл в комнату.
Следом за ним, споткнувшись, перевалился через порог Сухан Скупой. Он оказался менее сдержанным: его лоснящиеся щёки моментально посерели, словно он встретил приведение или злого духа. Заплывшие глазки бая заметались испуганными мышами. Вероятно он повернул бы назад, если б не загородили выход столпившиеся дайхане. Переминаясь с ноги на ногу, словно он босиком стоял на раскалённом песке, Сухан Скупой заискивающе сказал:
— Здоров ли ты, Берды-джан? Всё ли благополучно? Здоров ли ты Дурды?
Усаживаясь, Меред глянул на него из-под насупленных бровей тяжело, как камень бросил, и опустил глаза. Берды ничего не ответил на приветствие бая — его душила тяжкая ненависть. Смолчал и Дурды.
Сергея немало удивил и обеспокоил приход Сухана Скупого и особенно главных мирабов. Это было и необычно и непонятно. Загадку разрешил Худайберды-ага.
— Наши землекопы по целым дням вспоминают разговоры в этом доме, — сказал он. — Мирабы заинтересовались: если там так интересно, мы тоже хотим послушать. Вот все вместе пришли. — И довольный тем, что привёл к друзьям знатных гостей, старик завозился, устраиваясь поудобнее.
У Сергея отлегло от сердца. Однако продолжать тот разговор, который вёлся здесь в течение нескольких дней, не следовало, и он спросил Мереда:
— Кажется, вы арчином были. Как стали мирабом?
Меред пропустил в кулаке аккуратную с проседью бороду, равнодушно сказал:
— Ай, Калмыков приезжал из Ашхабада, сказал, чтобы сняли с арчинства. Ну, и сняли.
— За что же на вас Калмыков разгневался? С людьми, видно, не советовался? Ведь все люди довольны вами…
Грузно шевельнувшись, Меред расправил на колене полу халата, провёл по ней несколько раз рукой, раздумывая.
— Сложно говорить о довольстве народа. Аллах не всех одинаковыми создал: одного — красивым, другого — уродом, одного — баем, другого — нищим. Землю создавал — в одном месте горы поставил, а другом месте ложбину проложил. Пальцы вот на руке, видишь? Пять их, а все — разные. Что можно о людях сказать? Всем одинаково не угодишь. Дайханин не хочет на трудовую повинность идти — марыйский начальник требует людей. Вот так и сняли с арчинства… Я не жалею. По холмам овца ходит, по долинам ли — лишь бы трава была. Вот на мирабство выбрали — так и живём.
— Значит, вы на канале распоряжаетесь? Как, думаете, в этом году работы закончатся?
— Плохо закончатся. Половина людей не справится со своими делянками.
— А что будет с ними?
— Ничего не будет. Кто собаку убил, тот и труп её тащит, — так говорят туркмены… Продадут свою работу, чтоб не пропала.
— Разве есть такие, кто покупает?
— Что продаётся, то и покупается. Я сам покупаю делянки.
— А если человек заболел и не мог закончить делянку, — тогда как?
Сергей говорил с умыслом громко, чтобы дайхане поняли, что вопросы он задаёт не из праздного любопытства.
Меред повёл крутым плечом.
— Есть много людей, которые докопают, только деньги уплати.
— Где бедняк возьмёт деньги?
— Найдёт, если не хочет, чтобы водный надел пропал. Переплывший море в луже не утонет.
— А не найдёт — под закон попадёт, — вставил один из мирабов.
— Откуда такой закон? — резко спросил Сергей.
Впервые за всё время разговора Меред поднял голову. Его ощупывающие глаза встретились с горящим взглядом Сергея. С минуту длился безмолвный поедим нок, потом Меред дрогнул уголком твёрдых губ, и Сергей понял, что ему ясен скрытый смысл вопроса.
— Работы в этом году тяжёлые, а люди бегут. Расчистку надо закончить, иначе пострадают не только лентяи, но и все окрестные сёла. Потому и решили: кто ушёл, тот воды не получит. Люди одобрили это. А что одобряет народ, то становится законом. Закон надо выполнять, так я думаю.
Добрых два десятка возражений вертелось на языке у Сергея, но он вовремя спохватился, вспомнив, предупреждения марыйских товарищей. Среди наступившей тишины ударом хлыста прозвучал голос Берды:
— Когда закон выполняют, это — хорошо. Люди, один из сидящих среди вас должен мне слово правды!
Дайхане переглянулись. Успокоившийся было Сухан Скупой испуганно икнул, на лбу его мгновенно высыпал обильный пот.
— Одну таньга в жертву тебе, господи! — взмолился он, со страху не замечая, что говорит вслух.
— За что жертвуешь богу, бай? — с недоброй насмешкой спросил Берды. — Каких благ просишь у аллаха?
— Б-б-б-болею!.. — с трудом выдавил Сухан Скупой. — Л-л-лихорадкой… С-с-совсем одолела…
— Заикаться с каких пор стал?.. Когда в песках на Мурада-ага накинулся, ты смелым был, не заикался! Где твоё мужество? Лихорадка забрала?
— А?.. Да-да… л-лихорадка!
Кое-кто из сидевших, сдерживаясь, улыбался: очень уж забавен был непонятный испуг Сухана Скупого, Другие, зажав рты руками, выбегали на улицу. Выскочил и смешливый Дурды.
Берды и бровью не повёл.
— Садись со мной рядом, бай! — приказал он. — Я тебя спрашивать буду!
Сухан Скупой справился с икотой, но взамен этого начал свирепо, с постаныванием, чесаться. Его трясла мелкая дрожь, обкусанная, раздёрганная бородёнка трепетала, как на ветру. Своим звериным нутром он чуял, что смерть стоит рядом.
— Все рёбра разламываются! — жалобно заныл он, ища глазами сочувствующих. — Прогнулись рёбра… в печёнку впились… Совсем дышать невозможно. И поясница.
Страдальчески морщась, Меред легко поднял с ковра своё кряжистое тело. Он был далеко не святой, этот бывший арчин, но ещё не совсем остыла кровь рубаки и аламана — Меред болезненно презирал трусость.
Вслед за ним поднялись остальные мирабы, понявшие, что может произойти нехорошее, и не желавшие присутствовать при этом. Сухан Скупой проводил их умоляющим, затравленным взглядом.
Возле плотины Меред остановил одного из мирабов — помоложе, — сказал:
— Бери моего жеребца и скачи к ряду Сухана Скупого. Скажешь его сыну, Медеду, что отец попал в беду, пусть выручать спешит. Хоть по Сухану давно черти в аду плачут, однако нельзя без поддержки правоверного, — Меред усмехнулся, — оставлять, пусть ещё поживёт немного.
Он помешкал несколько мгновении, борясь с искушением, ругая себя за слабость, и торопливо закончил:
— Оттуда — во весь опор к Бекмурад-баю. Скажешь: Берды и его друзья сидят на плотине, в доме десятника. Долго ли просидят, неизвестно, но проворный и у шайтана изо рта кусок вынет. Езжайте короткой дорогой, через русское кладбище…
Сухан Скупой никогда не отличался привлекательностью, но сейчас его лицо, изуродованное страхом, было отвратительно — словно скользкая серая жаба сидела среди людей, выпучив глаза и нервно разевая безгубую пасть. Он обильно потел, чесался и потихоньку монотонно ныл, как пойманная в кулаке муха. Его слезящиеся глазки шныряли по лицам присутствующих со страхом и надеждой.
— Люди! — начал Берды, подавляя в себе ярое желание стукнуть кулаком по лоснящейся роже бая. — Я скажу вам о некоторых вещах, которые не дают покоя моему сердцу. Вот сидит перед вами человек. Он как новорождённый ягнёнок. Но не думайте, что это слабый и безобидный человек. Внутри у него живут змея и скорпионы! Такие бессовестные, как он, топчут человеческие жизни, делают чёрной судьбу молодых девушек… срывают их цветущее счастье…
Берды задохнулся, проглотил подступивший к горлу ком и, обернувшись к Сухану Скупому, яростно закричал:
— Говори, подлый!.. Кто явился причиной горя Узук?.. Сколько ты получил за то, что грязными лапами оборвал стебель цветка и кинул его Бекмурад-баю?! Говори, подлая тварь, или ты вообще больше не скажешь ни одного слова!
Незаметно подвинувшись, Сергей тронул Берды за рукав, укоризненно покачал головой. Берды глянул на него дикими глазами, но через секунду они приняли осмысленное выражение — парень остывал. Уже спокойнее он заговорил снова:
— И ещё скажи, кто виновен в смерти Мурада-ага. Кто дал стервятникам возможность сесть на труп Аманмухамеда. Всё расскажи! Пусть люди узнают, кто ты есть на самом деле — человек или гуль, который пьёт человеческую кровь. Пусть увидят, до каких пор в крови твои волосатые руки. Юлить не станешь, один раз в жизни скажешь правду — отпущу тебя до следующего раза, пока на глаза мне не попадёшься. Соврёшь — говори «салам алейкум» ангелу смерти.
Сухан Скупой торопливо вскочил.
— Всё скажу!.. Правду скажу!.. Аманмухаммедз брат мой убил. Поссорились — он и убил нечаянно…
— Не ври! — сурово приказал Берды.
— Валла, клянусь жизнью, правду говорю! Из-за баранов поссорились! А за Узук, пусть будут светлыми её дни, Бекмурад-бай подарил мне своего буланого коня… Потом ещё земли немного за полцены уступил. Твою поливную землю, братишка Аллак. Ты уж прости меня! Я верну тебе землю, слава аллаху, у меня земли теперь много — недавно ещё семь десятин купил. Я отдам тебе землю за прежнюю цену…
— Спасибо, бай-ага! — насмешливо сказал Аллак. — За такую цену сейчас в пять раз больше земли дают. Но меня ты не обманешь — у слепого только одни раз посох крадут. Вы с Бекмурад-баем однажды украли мой посох, теперь я стал умнее,
— Слушай, Скупой бай, — сказал Берды, — я тебе ничего не должен?
Сухан неподдельно удивился.
— Откуда должен? Ты, братишка Берды-джан, овец моих пас, ничего мне не должен.
— Не знаю. Я думал, что мы с тобой уже рассчитались и я лишку прихватил.
— Нет-нет, совсем ничего не прихватил!
— Ну, тогда скажи, сколько ты мне должен.
— Сейчас… Быстренько скажу!.. Пять лет и девять месяцев ты ходил чолуком за моими овцами. За первые два года по три овцы — шесть овец. За последующие два года по четыре овцы — семь овец.
— Восемь, — поправил один из дайхан.
— Считать разучился! — засмеялся другой. — Да и то: не себе ведь, от себя — тут и ошибиться не грех.
— Да-да! — поспешно согласился Сухан Скупой. — Правильно: восемь овец. За оставшиеся девять месяцев приходится три овцы. Всего: шесть… восемь… три… семнадцать овец получается.
Посмеивающиеся дайхане, в глубине души довольные, что дело обошлось без крови, не заметили, что лукавый бай утаил-таки один год. Не заметил этого и Берды, он только сказал:
— А за то время, что я до чолука у тебя батрачил?
Сухан Скупой выдавил улыбку:
— За это, братишка Берды, сам назначай, сколько хочешь.
— Зачем назначать? Я твою совесть проверяю.
— Три овцы, братишка… Ты тогда маленьким был, больше не заработал. Но если хочешь больше, бери больше! У меня здесь семьдесят овец — всех могу отдать!
— Не надо мне твои семьдесят! — сказал Берды. — Потом станешь на всех базарах кричать, что тебя Берды ограбил. Оставляй двадцать овец — и уходи. Но не думай, что расчёты закончены! Я вижу, что легче из сухого хауза воды напиться, чем совесть у бая увидеть. Овцы мои ягнят приносили? Приносили. Может, не по одному, а по два в год. Ты их почему не считал?
— Братишка Берды-джан!..
— Ладно, хватит! В другой раз ягнят подсчитаем, а сейчас иди, отделяй моих овец.
— Пойдём, братишка, пойдём, милый!..
— Никуда я с тобой не пойду! Пусть Аллак пойдёт…
К Аллаку присоединился Дурды, и они вышли вместе с не чуящим от радости ног Суханом Скупым.
После их ухода все стали вспоминать различные проделки Скупого. Воспоминаний было много, хватило бы на целую ночь.
Вернулся Аллак, радостный, возбуждённый.
— Богатыми стали: целая отара овец в агиле стоит!
— Можем и мы немножко богатыми побыть, — сказал отошедший Берды. — Выбери парочку пожирнее — надо чектырме приготовить, людей угостить. Кто-нибудь может овцу резать?
— Можем.
— Была бы овца, а мясник найдётся!
— Пойдём, братишка Аллак, показывай, где они!
Управились споро. Пока одни свежевали овечьи туши и крошили мясо, другие успели выкопать и разжечь очаг. Вскоре из казана потянуло аппетитным запахом, а ещё через небольшое время варево было разложено по большим деревянным мискам — чанакам. Иронически восхваляя щедрость Сухана Скупого, дайхане поели с большим аппетитом. Аллак жалел, что Дурды куда-то запропастился: он давно мечтал наесться до отвала свежего мяса.
После еды пили чай, заваренный женой Сергея, которая, чтобы не стеснять дайхан, не присутствовала при их беседах.
— Яшули — обратился Берды к Худайберды-ага, — пойдите в агил, выберите себе пять овец, какие понравятся — берите.
Старик непонимающе уставился на парня:
— Зачем твоих овец забирать стану?
— Берите и не вспоминайте, что такому-то должны пять овец. Ничего вы мне не должны. Но только не бросайте работу, закончите свою делянку на канале.
— Пошли тебе аллах светлые дни и ровную дорогу! — растроганно пробормотал Худайберды-ага. — Теперь не брошу… Приварок есть, с приварком работать можно…
— Ешьте, яшули, на доброе здоровье!.. А ты, Клычли, четыре овцы себе забери…
— Мне-то зачем? — удивился Клычли.
— Бери, бери! Найдём время, когда их съесть у тебя дома.
— Это совсем другое дело, — согласился Клычли. — Можно взять.
— А пять овец отведи завтра Оразсолтан-эдже. Скажи: Берды прислал.
— Ладно, отведу.
— Осталось четыре. Пусть они у Сергея и остаются. Мы много раз его хлеб-соль ели, этих барашков тоже съедим… Ну, вот и всё. Кажется, больше забот у меня нет. — И Берды, довольный собой, засмеялся.
Землекопы хвалили его за щедрость, но их похвалы были не очень искренни. Они считали, что можно зарезать для гостей пару овец. Можно подарить несколько овец друзьям. Однако раздать одним махом всё своё достояние — такое не укладывалось в их мозгу.
— Разная судьба у людей, — между тем говорил Берды. — У одного — добрая, у другого — злая. Один в детстве с утра до вечера сладости ест, а у другого во рту, кроме песка, ничего нет, но — тоже живёт. Я рос не с теми, которые леденцы ели. Наверно, потому все мои мысли сводились к богатству. Думал, накоплю заработанных овец, через пятнадцать-двадцать лет зажиточным стану, женюсь. Теперь совсем не хочу копить, душа не лежит к богатству. На алчных баев гляжу: словно бешеные собаки грызутся. Разве для этого должен жить человек? За богатством гонишься — душу теряешь. Слава аллаху, мне в ашхабадской тюрьме добрые люди веки немного приподняли на эти вещи. А патом, когда в Мары в одном доме жил, ещё лучше стал отличать чёрное от белого. С тех пор вот он, Сергей, самым близким другом стал. Слушаю его, потихоньку понимаю, как надо жить. Не всё ещё понял, однако пойму, где правда.
— Главная правда — друг за дружку держаться беднякам, — сказал Сергей. — Те, кто не смог докопать делянок, тоже придут требовать свою долю воды. Вы должны их поддержать, они — ваши братья. Сегодня на них беда навалилась — вы им поможете. Завтра на вас навалится — они помогут. Так я говорю?
— Правильно, братишка Сергей, надо всем вместе.
— Одним пальцем не ущипнёшь.
— У нас тут у большинства вообще надела нет. Мы — наёмные рабочие.
— Воды нет, — сказал Сергей, — слова правды всё равно есть. Держитесь правды!
— Ай, хорошо ли будет против закона идти?
— Этот закон — не закон! Его мирабы и баи придумали, чтобы нажиться на беде на вашей, сжечь ваши сердца в огне горя.
— Правду сказал, братишка! Огонь уничтожают огнём, — так наши отцы говорили.
— Что может сделать бедняк? Пыль хоть до неба поднимается — всё равно пылью остаётся.
— Совсем тяжёлые времена. Бьют того, кто в шубе, а больно голому.
— На лбу шишки набили, вымаливая у аллаха долю, а её всё едино нет и нет.
— Зачем лоб, если глаз нет!
— Умное слово сказал йигит! — одобрил Сергей последнюю реплику. — Дайханин — не пыль! Пусть это баи говорят, а вам не пристало самих себя унижать. Дайханин — скала, опора всей земли. Без трудовых людей баи давно бы с голоду померли. Они это хорошо понимают. Поэтому-то и держат нас уздой лжи и неправедных законов. Вот тут говорили о дэвах, запертых в горе Каф. Не дэвов — правду спрятали от вас баи в эту гору! Не вымаливать долю надо — парень правильно сказал — а пошире открыть глаза на несправедливость и требовать то, что по вашему праву, по вашему труду принадлежит вам.
Йигит, заслуживший одобрение Сергея, заметил:
— Мы все сторонники справедливости. Вот и гнём всю жизнь шею под непосильным трудом. Иначе давно бы уже нашёл мерина и «хлопушку» — и на большую караванную тропу!
— Это не дело! — строго сказал Сергей. — Вы не бандиты, вы мирные труженики.
— Знаем. До этого своим умом дошли. Просто к слову пришлось. А только где искать её, правду эту?
На водоразделе ищите, друзья!
— Кто её там положил?
— Мирабы ваши положили! Когда работы на канале закончатся, туда придут люди, от горькой необходимости продавшие свои недокопанные делянки. Поддержите этих людей — найдёте правду. Если дело до стычки дойдёт, не стойте в стороне, становитесь рядом с такими же бедняками, как вы сами. Ваши друзья они, а не мирабы и баи. Только в такой братской…
В комнату ворвался запыхавшийся Дурды.
— Парни! — закричал он, переводя дыхание. — Берды, Аллак, вставайте!.. По марийской дороге к плотине конные скачут!..
— Спасайтесь, сынки, — сказал один яшули.
— Предупреждённый — наполовину спасён, — добавил второй. — Не мешкайте, когда аллах посылает вам свою милость, предупреждая.
Аллак торопливо вскочил, едва не позабыв о своей винтовке, лежавшей возле стены.
На щеках Берды вздулись желваки, глаза сверкнули и сузились, словно перед ними маячила мушка в прорези прицельной рамки.
— Бекмурад-бай?..
— Не дури! — Сергей крепко сжал его локоть. — Не время личные счёты сводить!
— Парни, бегите! — Дурды, щёлкнув затвором казачьего карабина, метнулся к двери. — Бегите! Я их задержу!..
— Стой, дурак! — не на шутку разозлился Сергей; Клычли, понимая его, быстро встал у двери. — Вы что, всё дело провалить хотите? Никого не надо задерживать! Ночь тёмная, скрывайтесь в заросли тальника там вас сам шайтан не найдёт!.. И не вздумайте в драку ввязываться! Быстрее бегите!..
Не успел Клычли развернуть на коленях книгу стихов, как дробный топот множества копыт оборвался возле дома. Под сильным ударом ноги распахнулась дверь. Заняв весь дверной проём своим грузным телом, на пороге встал Бекмурад-бай. Из-за его плеча, поднимаясь на цыпочки, выглядывал коротышка Медед — сын Сухана Скупого.
Бекмурад-бай обвёл сидящих налитыми кровью глазами и, остановив их на Сергее, сказал, как всхрапнул!
— Проводил друзей?!
— Вежливые люди, входя в дом, здороваются, — спокойно ответил Сергей.
Бекмурад-бай, багровея, буркнул что-то, отдалённо, напоминающее «алейк», и снова повторил вопрос,
— Какие друзья интересуют почтенного бая?
— Ха, не знаешь всех своих друзей?.
— Садитесь, — гостеприимно предложил Сергеи, но Бекмурад-бай только повёл бычьей шеей, не трогаясь с места.
— Наши гости все на месте сидят, — подал реплику Клычли. — Стихи Махтумкули читаем. Послушайте и вы, почтенные.
Не обращая внимания на его слова, Бекмурад-бай уставился на Сергея.
— Не знаешь?
— Знаю! — мягко, как-то слишком мягко улыбнулся Сергей. — Всех знаю, с кем дружбу вожу. Вот все, сидящие здесь, — он повёл рукой вокруг, мои приятели. В городе у меня много друзей, в селе много: о ком вы спрашиваете?
— А с теми, которые от своего народа ушли, которые семейные очаги разрушают, ты тоже водишь компанию?
— Таких здесь нет.
— Какие у него друзья, у чумазого? — хихикнул Медед.
— С недавнего времени в Мары начали грабить дома уважаемых людей, — Бекмурад-бай не выпускал Сергея из-под гнёта своего взгляда, словно кроме них двоих в комнате никого не было. — Может быть, это ты приказываешь бандитам грабить? Может, твои приятели на чужое добро рот разинули?
Ох, как трудно Сергею давалось спокойствие, как хотелось осадить этого чёртова бая и вытолкать его взашей! Но — рано, ещё рано. Не сам ли он только что говорил об этом Берды. Сейчас надо быть особенно осторожным, чтобы не вызвать у баев подозрения, не дать им возможности подготовиться к выступлению дайхан. Конечно, шила в мешке не утаишь — в конце концов дойдут слухи и до байских ушей, но пусть это случится как можно позже, чтобы уже не было времени у них для принятия каких-либо решительных мер.
Однако оставлять без внимания грубый выпад Бекмурад-бая тоже нельзя. Ответ нужен был не ему, ответа ждали сидящие здесь землекопы. И Сергей сказал:
— Вы думаете, что я знаю грабителей? Да, знаю!..
Среди дайхан прошло лёгкое движение. Коротышка Медед раскрыл рот, удивлённый такой откровенностью. Даже Бекмурад-бай отвёл от переносицы кустистые брови.
— Сухан Скупой в этом году купил семь десятин земли, — продолжал Сергей. — Хозяева этой земли лишились последнего куска хлеба. 1ы, бай, тоже купил пятнадцать десятин. Купил у тех, чьи детишки плачут от голода и просят: «Папа, хлеба!». А где взять хлеб, если вы, отняв у людей землю, скупаете зерно и втридорога продаёте его на базаре? Поэтому ограбленные вамп бедняки вынуждены отнимать у вас силой кусок хлеба — они не могут видеть, как их дети умирают голодной смертью, Я думаю, они поступаю г правильно!
— Выхода у людей нет!
— Когда голова закружится, сторон света не нападёшь!
— Пророк наш завещал воздавать равным за равнее!
Бекмурад-бай покосился на землекопов.
— Где Сухан-бай?
Сергей пожал плечами:
— Странный вопрос! Почему я должен знать это?
— Он был здесь!
— Ну и что? Сюда приходят многие. Пришедшему говорим «салам», уходящему — «до свиданья», но мы не спрашиваем, куда он уходит, как не спрашивали, откуда пришёл. Сухан Скупой ушёл с мирабами. Может быть, у них ночевать остался.
Бекмурад-бай круто повернул к выходу. Медед крикнул:
— Если с отцом беда какая случилась, ты, чумазый, ответишь!
— От твоего отца сама беда, как от чёрной смерти, бежит! — засмеялся Сергей. — Я сторожить его не нанимался, чтобы отвечать.
— Если его Берды убил, с тебя кровь спрошу!
— Много вас найдётся спрашивать! Берды не такой глупый, как сыновья твоего отца. Глупый человек из тюрьмы не убежит, если за его смерть тысячу рублей заплатили да полсотни каракульских шкурок поднесли, а он — убежал!
Последнюю фразу Сергей выкрикнул нарочито громко, для Бекмурад-бая. И тот услышал. Он уже держался за луку седла, когда сквозь открытую дверь до него долетели слова Сергея. Бай выругался: пронюхали, го лодранцы! И, вскочив на копя, с силой опустил плеть. Жеребец с места взял в карьер. Вслед рассыпался частый, нестройный топот остальных всадников.
Хлестнув ещё несколько раз ни в чём не повинного жеребца, Бекмурад-бай отпустил поводья. Куда ехать? Где искать?
Холодный поток встречного воздуха бил в лицо, рвал полы халата, свистел в ушах тонко и злорадно. Черпая стена ночи вставала впереди, и ни один огонёк не маячил в ней, ни одна светлая искорка не бродила во тьме: словно в адскую бездну нёс своего хозяина всхрапывающий конь.
Бекмурад-бай поёжился, натягивая поводья, невольно оглянулся. Далеко позади светились два жёлтых окна домика Сергея — единственный свет во всей вселенной.
Он снова обернулся лицом к темноте ночи. Она была понятнее и ближе, потому что в душе царила такая же темнота — Берды и его друзья снова становились ночным кошмаром.
Неожиданное богатство так обрадовало Худайберды-ага, что он решил пропустить денёк, не ходить на расчистку канала. С хорошей едой он наверстает этот день, а сегодня просто не может не порадовать своих изголодавшихся детишек!
Отдав одну овцу напарнику по землянке и попросив его заготовить мяса впрок, Худайберды-ага, погнал остальных четырёх овец в город, на базар. Покупатели нашлись быстро, тем более, что старый дайханин, мало искушённый в хитростях купли-продажи, торговатся не умел, да и некогда ему было торговаться.
Однако, продав трёх овец, Худайберды-ага подумал и не стал продавать последнюю, справедливо решив, что жене и детям мясо тоже не помешает — в кои веки раз они его пробуют, это мясо! На вырученные деньги он купил муки, чаю, сластей для ребят и отправился домой.
Его приход был настоящим праздником. Дети шумно радовались, то рассматривая невиданные подарки, то цепляясь за отца. Смахивая с глаз слезинки счастья, проворно, как молодая, двигалась жена, ставя перед мужем чай, замешивая тесто.
— А у Бекмурад-бая корову украли, — сообщила она, тщательно укрывая дежу ветошью, чтобы тесто получше подошло. — Сохрани бог от недоброго, мною воровства становится.
— Голодают люди, — сказал Худайберды-ага. Поневоле воровать пойдёшь. Нe то, что у бая, у самого аллаха украдёшь, если дети рта не закрывают от голода.
— И пастух, говорят, не видел, кто украл. Бекмурад-бай сердится: если, говорит, корова не найдётся, пусть пастух платит, а не найдёт денег, я его, говорит, батраком у своих дверей сделаю.
— Всё ему мало! — Худайберды-ага вздохнул, сочувствуя бедняге-пастуху и осуждая Бекмурад-бая. — Всё мало… Глотает людей, как чёрный дэв камни, и всё брюхо своё не насытит. Ох-хо-хо… Где нож? Пойду пока овцу освежую.
Ребятишки с радостными возгласами подхватились помогать отцу, по тут в кибитку вошёл незнакомый паренёк и, едва поздоровавшись, сказал:
— Вас, ага, дядя Бекмурад зовёт. Он дома ждёт вас. Говорит, чтобы вы сразу шли, вместе со мной.
Разглядывая со всех сторон лезвие ножа, пробуя его на ноготь, Худайберды-ага помедлил с ответом.
— Зачем зовёт?
— Откуда знаю, ага? Сказал: пусть придёт сейчас же.
— И больше ничего не сказал?
— Больше не сказал.
— Один дома?
— Гости у него.
Жена смотрела испуганно и умоляюще, словно от него, от Худайберды-ага, зависело отвести от дома какую-то новую, пока ещё неизвестную напасть. Руки её с искривлёнными тяжёлой работой пальцами дрожали мелкой дрожью.
Худайберды-ага жалостливо поморщился, сказал, чтобы ободрить:
— Ай, может, ничего плохого… Может, Бекмурад-бай за Меле хочет нам помочь немного.
Он бросил нож на кошму, поправил опояску, потрогал, разглаживая, сквозную бородёнку.
— Идём, йигит!..
В толстых узорных носках и богатом тельпеке, накинув на одно плечо тёплый халат, Бекмурад-бай сидел на ковре в окружении гостей. Помимо знатных односельчан у него сегодня был редкий и почётный гость — сам ишан Сеидахмед. «Дай бог, чтобы всё — к добру!» — подумал Худайберды-ага, усаживаясь на указанное ему место. Колени его ослабли и недавняя уверенность в благополучном исходе дела уступила место тревожному ожиданию удара — слишком откровенно-недружелюбными были встретившие его взгляды гостей бая.
— Как поживаешь? — спросил Бекмурад-бай ровно и бесстрастно. — Как дела с копкой?
— С копкой по сей день возимся, — ответил Худайберды-ага почему-то слишком осипшим голосом. — Всё никак не…
— Говорят, ты на базаре побывал? — перебил его бай.
— Был… Сегодня был на базаре..
— Что торговал?
— Ай, какая торговля! Торбу муки взял, чая немного…
— А барана, говорят, купил?
Не желая распространяться перед гостями Бекмурад-бая о подарке Берды, Худайберды-ага кивнул:
— И барана купил… Овцу, не барана.
— Жена твоя плохо живёт — голодной спать ложится, голодной встаёт. Откуда вдруг разбогател?
— Да вот, разбогател немножко! — Худайберды-ага искательно улыбнулся, но га его улыбку никто не ответил.
Бекмурад-бай погладил усы, иронически прищурил один глаз:
— Что то легко разбогател. Как это?
— Ай, если аллах милостив, разбогатеть не трудно.
— Верно. Однако может быть, ты ошибся? Подумал, что бог дал, а на самом деле взял чужое. Может быть, так?
Только сейчас Худайберды-ага догадался, зачем его позвал Бекмурад-бай и чего он добивается. А догадавшись, смертельно обиделся и вознегодовал — никогда ещё так грубо и бесцеремонно его не позорили перед людьми. Сдерживаясь от резкого слова, стараясь не дрогнуть голосом, он сказал:
— Если аллах даёт своему рабу, он кладёт на его дороге! Мой возраст к шестидесяти подходит, и не было случая, чтобы я протягивал руку за чужим добром. Ни умышленно, ни по ошибке не протягивал! За чужим добром тянется привычная к этому рука, а моя рука — непривычна!
— Довольно болтать! — грубо оборвал Бекмурад-бай. — Говори, откуда взял деньги на муку и на барана! Перед всеми говори!
Дрожащим от негодования и оскорбления голосом Худайберды-ага сказал:
— По пословице получается! Бай надел новый халат — говорят: «Поздравляем с обновкой!», бедняка увидели в новом халате — «Откуда взял?» Нехорошо, Бекмурад-бай, позорить старого человека перед людьми! Вот моя поседевшая борода — ни один из сидящих здесь не скажет, что старый Худайберды обманул или украл!
Ишан Сеидахмед зашевелился. Катая жёлтыми пальцами янтарные зёрнышки чёток, внушительно изрёк:
— Грех брать в свидетели бороду! Борода — священна: на корне каждого её волоска сидит по ангелу!
— Тем более возьму её в свидетели, ишан-ага! — горячо воскликнул Худайберды-ага. — Не чёрную часть, седую часть её возьму! Это очень хорошо, ишан-ага, что вы здесь. Очень хорошо! Я верю вашему святому слову, вы поможете установить истину. Скажите, ишан-ага, не грешно ли клеветать на невинного человека? Скажите это всем! Я понял, что хочет Бекмурад-бай! У него украли корову, и он подозревает меня. Я никогда не крал, ишан-ага! У меня даже язык не поворачивается оправдываться от такой клеветы! Быть мне жертвой ваших предков, ишан-ага, я вам верю, вы сидите — как свидетель правды! Пусть вытекут мои глаза, если я говорю хоть одно неправильное слово! Бекмурад-бай позорит мои седины перед почтенными людьми, обвиняет в краже коровы. Я эту корову и в плохом сне не видел! А Бекмурад-бай сам украл моего сына! Обманным путём отобрал Меле и отправил его на трудовую повинность! Сказал: деньги дам. За те деньги можно было пятьдесят батманов пшеницы купить, а он не отдавал до тех пор, пока они не стали равны пяти батманам! Разве, это не обман, разве это не грех, ишан-ага? Объясните нам…
— Замолчи! — грозно крикнул Бекмурад-бай.
Однако Худайберды-ага не испугался:
— Не замолчу! На твоей стороне — сила, на моей — правда! Не замолчу!
— Не кричите, ибо гнев — богопротивен, — сказал ишан Сеидахмед. Вы неприлично говорили, Худайберды. Аллах прощает много грехов, но не прощает лжи. Как говорится в писании: «Не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину». На вашего сына выпал жребий. Почему обвиняете Бекмурад-бая? Вы уподобляетесь тем людям, о которых пророк наш сказал: «Покажет им аллах деяния их на погибель им, и не выйдут они из огня». Благочестие не в том, чтобы входить в дом с задней стороны, а в правдивости и терпении, ибо, как сказано, «поистине аллах — с терпеливыми».
Худайберды-ага не всё понял из сказанного ишаном, но ему было ясно, что ишан не одобряет его слов о Бекмурад-бае. Да и сам он понял, что погорячился. После разговоров с Сергеем и другими дайханами он был уверен, что при жеребьёвке бай сжульничал, однако прямых доказательств не было. А если так, то не следовало и говорить об этом. За дело рассердился на него ишан-ага, и спорить не приходилось. С ишаном-ага вообще нельзя спорить, не одобряют этого ни аллах, ни люди.
Среди наступившего молчания слышалось только злое сопение Бекмурад-бая и благочестивые вздохи гостей. Вели-бай, вытянув губы, сказал:
— Я думаю, всё ясно. Уважаемый Бекмурад-бай лишился самой лучшей коровы…
— У пропавшего ножа ручка всегда золотая, — пробормотал Худайберды-ага. Его никто не расслышал.
Вели-бай продолжал:
— Корова пропала в одном доме, а в другом доме неизвестно откуда появился достаток. Всем понятно, что барана и муку с чаем Худайберды не на дороге нашёл. Где взял, не говорит. Мы сомневаемся в искренности его слов. На такой случай туркменский обычай предусмотрел клятву. Надо положить на землю коран, и пусть Худайберды со своей седой бородой перешагнёт через священную книгу, если он не виноват.
— Пусть шагнёт! — буркнул Бекмурад-бaй. — Пусть покажет всем, что он попрал и веру, и хлеб, и соль, и всё остальное!
Рукавом халата Худайберды-ага отёр пот со лба. Он чувствовал себя, точно тот грешник в аду, поджариваемый чертями, о котором не раз слышал от муллы. И черти сидели вокруг самые настоящие, поджаривали без зла, обстоятельно, деловито.
— Не стану приносить клятву! — решительно заявил он. — Кто опирается на кривой посох, тот сам сгибается. Я — не преступник, и не стану приносить клятву, как преступник!
— Ты отказываешься? — ехидно спросил Вели-бай.
— Один — отказываюсь! — с вызовом ответил Худайберды-ага. — Если клятва будет двухсторонней, я готов. Вот здесь сидит ишан-ага. Перед ним я скажу: пусть моё лицо повернётся на затылок, если я вру. Но если тот, кто обвиняет меня попусту, клеветник, — пусть с ним произойдёт то же самое! Пусть хлеб для него станет всадником, а он пусть бежит за ним пешком! И в погоне за хлебом пусть попадёт в такое же болото клеветы, в какое столкнул меня. Вот на таких условиях давайте и коран, и хлеб, и соль — я наступлю на них, и перешагну их!
— Что скажет святой ишан-ага? — угрюмо спросил Бекмурад-бай.
Ишан Сепдахмед пошевелил в молитве пергаментными губами, сухие паучьи пальцы быстрее забегали по чёткам — паук торопился закончить паутину для доверчивой жертвы.
Все ждали его ответа. Наконец он сказал:
— Кто отвращает взоры, тот достоин подозрения. Поистине, аллах знает, а вы — не знаете. «Аллах распознает творящего нечестие от творящего благо», — так начертано в писании. И ещё: «Если ты следуешь за страстями после того, как пришло к тебе знание, ты из нечестивых». Человек по имени Худайберды не может принести клятву в своей невиновности. Он не слушает, благих советов и мудрых наставлений — значит он виновен.
Ишан замолчал, перебирая чётки.
— Как поступить с ним? — спросил Бекмурад-бай.
— Виновному воздай по делам и помыслам его.
— Иди! — жёстко сказал Бекмурад-бай старику. — А ты, — он обратился к парню, который ходил за Худайберды-ага, — иди с ним и забери всё, что он принёс с базара. Сколько не хватит рассчитаться за корову, мы взыщем потом!
— Забирайте! — горестно закричал Худайберды-ага. — Забирайте всё, но я не опозорю свою седую бороду клятвой преступника! Забирайте, пока я не вернулся — не могу видеть, как плачут дети, когда у них вырывают изо рта последний кусок! Пусть кровь моих детей ляжет на вашу голову! Невинная кровь не останется неотомщённой!..
Пожилой дайханин, сидящий на корточках у самой двери, встал.
— Пусть не свершится недоброе с благословления ишана-ага, — обратился он к сидящим. — Когда хозяин зря бьёт верблюда, верблюд кричит и не хочет идти вперёд. Человеку простительно гневаться на несправедливость. Я объясню вам, люди, откуда у Худайберды-ага появился достаток. Вчера парень по имени Берды получил у Сухана Скупого свой долг двадцать упитанных овец. Пять овец он подарил вот ему! Это я видел своими глазами. Это видели много свидетелей.
Среди собравшихся послышались недоуменные реплики:
— Почему сам не мог сказать, что подарили?
— Два слова сказал — всё было бы ясно!
— Нехорошо бедному человеку гордость показывать!
— Сам на себя беду искал!
— Правду искал, не беду! — огрызнулся в сердцах Худайберды-ага. — Мои слова слишком чисты, чтобы отвечать на клевету!
Он ушёл победившим, но мутная горечь случившегося поглотила без остатка всю недавнюю радость. Он коротко передал жене, что произошло в доме Бекмурад-бая и стал собираться.
— Овцу поздно резать, — сказал он, запихивая за пазуху ещё горячий чурек и жадно вдыхая запах свежего хлеба. — Завтра соседа попросишь, чтобы помог.
Выйдя из дому, Худанберды-ага столкнулся с Габак-шихом, который тоже был у Бекмурад-бая и теперь возвращался к своему «святому месту».
— Куда так поздно? — полюбопытствовал Габак.
Ему очень хотелось посудачить со стариком о случившемся, намекнуть, что тут не обошлось без заступничества святого Хатам-шиха и что следовало бы отблагодарить его подношением. Но Худайберды-ага не был расположен к разговорам. На вопрос Габак-шиха он сухо ответил:
— Завтра пораньше с утра копать надо! — И зашагал по тропинке вдоль поросшего чаиром арыка.
Габак-ших с досадой посмотрел ему вслед, потом заметил привязанную у дома овцу. Сытая, она лежала возле колышка, к которому тянулась старенькая шерстяная верёвка. В её добрых сонных глазах отражалось бездумное равнодушие. Габак посмотрел, плотоядно почмокал, представляя дымящиеся куски жирной варёной баранины, и отправился восвояси.
— Очень жирная овца? — заинтересованно спросила Энекути, когда Габак рассказал ей обо всём виденном и слышанном. — Большая?
Габак подтвердил, что жирная и большая. И самое главное, лежит без присмотра.
— А собака?
— Нет у них собаки.
— Соседи могут увидеть?
— На краю аула мазанка стоит. С нашей стороны нет соседей.
Постепенно разговор принимал деловой характер. Габак-ших, вначале нисколько не помышлявший о краже овцы, решительно поднялся:
— Пойдём, пока они её в дом не завели!
— Вах, нехорошо! — Энекути лицемерно закатила глаза, исподтишка наблюдая за Габаком.
— Нехорошо? — удивился он. — Что нехорошо?
— Нехорошо женщине на такое дело идти. Муж приносит мясо, жена варит — так принято.
— Из-за твоей болтовни время упустим! — рассердился Габак, понявший уловку хитрой Энекути. — Если вдвоём пойдём, ни у кого подозрения не будет. В случае чего скажем, мол, отвязалась овца, идём хозяина её искать.
Энекути со вздохом поднялась.
До мазанки Худайберды-ага они добрались быстро. Овца ещё лежала у своего колышка. Вокруг не было ни души.
— Сиди здесь, возле кустов, — сказал осмелевший Габак Энекути. — Кто появится на дороге — сразу ко мне беги. В дом зайдём, поздравим с достатком, попросим пожертвовать на святого Хатам-шиха. А будет всё тихо — жди меня.
Он потихоньку двинулся к овце, стараясь не напугать её. Однако глупая овца почему-то испугалась, вскочила на ноги.
Ших быстро присел, оглянулся по сторонам. Никто не вышел. Он успокоился и протянул руку, чтобы отвязать верёвку, когда сзади кто-то шумно и жарко дохнул ему в затылок, шершаво, словно тёркой, дёрнул, за ухо.
— Хэх! — истерически выдохнул Габак и зайцем кинулся прочь. А следом за ним, весело взбрыкивая и мекая, скакал испугавший его телёнок. Он обогнал Габака и остановился немного впереди, наклонив набок лопоухую лобастую голову и выжидательно уставясь добродушной мордой — игра ему нравилась.
— Шайтан! — выругался ших, рассмотрев своего преследователя. — Сердце чуть изо рта не выскочило!
Подвернувшейся под руку хворостиной он огрел весёлого телёнка, посулил ему скорой и недоброй смерти и, с трудом переводя дыхание, пошёл назад.
— Чего бегал? — спросила удивлённая Энекути. — Зачем тебе чужой телёнок понадобился, когда своя овца рядом ждёт?
— Пусть провалится в преисподнюю! — сказал Габак. — Пусть её черти съедят! Пойдём домой!
— Да что с тобой случилось?!
— Ай, не спрашивай… Во рту горько, как желчь раскусил. Никакого вкуса не чувствую… Идём, Элти!
— А овца?
— Не надо мне ни овцы, ни чего другого.
— Ты в своём уме?
— В своём!
— Тогда иди бери овцу!
— Даже если её помёт золотым будет, всё равно не пойду!
«Трус несчастный, богом ударенный! — с досадой подумала Энекути. — А ещё тельпек носит, мужчиной себя считает!» — А вслух сказала:
— Ладно. Сиди здесь, если согрешить боишься.
Через минуту она уже тащила за собой овцу.
Когда жена Худайберды-ага выглянула, чтобы завести овцу в дом и увидела одинокий колышек, её словно кипятком обдало с головы до ног. Она метнулась во двор, обежала несколько раз вокруг мазанки и с криком: «Спасите! Помогите!» — кинулась к соседям.
Сосед тоже походил вокруг, посмотрел и сказал: «Что вам назначено, то никуда не денется. Ночью где искать? Утром разыщем, не горюй».
Всю долгую ночь женщина проплакала. Едва забрезжил рассвет, она снова пошла к соседу.
— Не прибежала? — спросил тот. — Ну, ничего. Овца — не арбуз, след оставляет.
И в самом деле, они обнаружили в пыли следы овечьих копыт. Следы вели к зарослям чаира и там терялись. Заросли — вдоль арыка и дальше по оврагу тянулись до самого «святого места», до мазара Хатамшиха.
Посматривая на выглядывающий из-за ограды мазара корявый куст гребенчука в цветных тряпочках, сосед объяснил:
— Два следа твою овцу увели. Один — большой, с заплаткой на левой ноге, второй — в маленьких ковушах[22]. Маленький рядом с овцой бежал, видишь? А большой сзади шёл и затаптывал след. Кто-то вдвоём с маленьким пареньком приходил. Не специально воровать приходил, иначе более удобную обувь надели бы — чарыки или чокай. А они — в ковушах, случайно значит здесь оказались. А может быть, маленький след — не мальчика, может быть, женщина была. Кто может с женой придти сюда?
— Не пойдёт женщина на такое плохое дело, — сказала жена Худайберды-ага, всхлипывая.
— Как знать! — с сомнением покачал головой сосед и снова посмотрел на гребенчук. — Однако теперь вижу: точно женщина приходила. Видишь: овца бежит, а маленькие следы совсем близко один около другого? Мальчик широко бежит, а так — только женщина переступает.
Сосед ушёл. Жена Худайберды-ага, думая о его словах, невольно обратилась мыслью к Габак-шиху и его жене, но тут же испугалась, поплевала через плечо, схватилась за ворот платья — разве можно подозревать в таком деле служителей святого места! Бог накажет за такие мысли! Да и вообще нельзя напрасно клеветать на людей, если своими глазами не видела. Для этого нужно собачью совесть иметь, как у Бекмурад-бая, который вот так просто взял и наговорил на мужа. Да пусть она пропадёт три раза, эта овца, чем позориться перед людьми ложным наветом! Но, может быть, святой ших поможет? Может, он погадает и скажет, где овца?
С такими мыслями жена Худайберды-ага направилась к мазару.
В первый момент, увидев её, Габак-ших изрядно струсил и начал было придумывать оправдания насчёт приблудившейся овцы. Однако, ободрённый робким видом женщины, приосанился.
Услышав просьбу посетительницы, он охотно согласился погадать.
— По каббалистическому счёту гадать стану, — сказал он, чертя на полу круг. Затем Габак по кругу написал арабский алфавит и соединил буквы линиями через центр крута.
— Обратитесь мысленно с просьбой к возращающему отцу.
— Обратилась! — печально сказала женщина.
— Теперь заметьте любую букву. Когда я подойду к ней, вы скажете.
— Хорошо, святой ишан…
Габак-ших начал гадать. Он ткнул пальцем в первую букву и пробормотал:
— Элип — элинде[23]. Попала в руки — никуда не уйдёт.
За первой буквой последовали остальные:
— Би — бимекан. Отбившись от рук, ушла.
— Ти — тангрыдан. Спрашивай у бога — в его поле вернуть или не вернуть.
— Джим — джесет. Жизнь вышла за пределы скотина ушла из рук.
— Ыхы-ыхы — ыхлас. Старанию — свершение: будешь искать — найдёшь.
— Дал — далжик. Сейчас суетишься — трудно будет искать.
— Изал — имандан айыр. Не подумай на кого-нибудь.
— Ра — ровен. Далеко уйти должна
— Зи — земин[24]. Убита и закопана.
— Сип — сергездан. Не надо странствовать в песках.
— Ишип — ишинде. Дело ничего не показывает.
Когда Габак дошёл до буквы «гайн», женщина сказала:
— Вот эта!
— Гайын значит газыганда. Ступай домой. Придёшь — овца стоит привязанная у своего колышка… Аллах акбар! — Габак провёл ладонями по лицу.
— Спасибо вам, ишан-ага! — обрадованная женщина проворно поднялась. — У меня с собой ничего нет. Но если овца нашлась, я принесу вам целую миску мяса!
— Ай, не стоит говорить о вознаграждении, — великодушно отказался Габак-ших. — Наша забота — помогать верующим.
Жена Худайберды-ага ушла.
Из соседней комнаты выкатилась ухмыляющаяся Энекути:
— Нагадал?
— Нагадал. Она теперь совсем концов не найдёт.
— Нести шурпу?
— Неси скорее! Живот к пояснице подтянуло, пока я ей объяснял всe буквы. Сам объясняю, а сам запах шурпы чую. Боялся, как бы она не унюхала.
— Пусть теперь пустое место унюхает! — захохотала Энекути. — Жаль, что мы телёнка не догадались с собой прихватить. Если смешать баранину с телятиной язык проглотишь от удовольствия!
— Не томи! Неси шурпу! — взмолился Габак.
— Несу… А ты проворный, ишан-ага, быстро от телёнка убегал! — И она снова захохотала.
Была уже полночь. Высоко в небе зелёным и злым волчьим глазом горела звезда Ялдырак, когда Худайберды-ага добрался до плотины Эгригузера. Полы его старенького халата хлопали на холодном ветру и завязки чоклев, ослабнув, безвольно тащились следом, по дорожной пыли.
На мосту старик приостановился. Чёрная вода непонятно и недобро бормотала внизу, изредка взблескивала, словно приоткрывала на мгновение веки своих многочисленных глаз, и снова шлёпала и ворчала, натыкаясь в темноте на сваи моста.
«Боже милостивый, милосердный, — думал Худайберды-ага, поёживаясь от пронизывающих порывов ветра, — по своему разумению создал ты человека, но почему не дал ему доли? Зачем посылаешь рабу своему непосильные испытания? Даже большой верблюд падает на колени под тяжёлым вьюком, а как терпеть человеку? Всю осень и зиму с неба сыпалась только серая пыль. Пришла весна и опять нет дождей. Где гром, раскаты которого сотрясали землю радостной дрожью? Где молнии, озаряющие камни и горы, бросающие отблеск на весь мир? Их нет. Есть только ветры — они бесчинствуют на земле, они ломают деревья, разрушают кибитки бедняков. И верхушки чёрных смерчей несут к твоему престолу, всемилостивый, обломки человеческих страданий. Неужели ты не видишь их, господи! Неужели и рая пыль запорошила твои всевидящие глаза? Обрати их вниз, о всемогущий, всесильный! Если ты не поможешь рабу своему — кто поможет? Если не снизойдёт на него милость твоя — нет для него выхода…»
Вода монотонно рокотала внизу, и Худайберды-ага показалось, что не к богу летят сто мольбы, а маленькими камешками падают в эту равнодушную чёрную воду, падают — и безответно тонут, тонут, тонут, тихо погружаются в мягкий и липкий ил дна, чтобы никогда больше не подняться на поверхность. Тонут мольбы, тонут желания, тонут силы — всё исчезает в холодной и пустой тьме.
Старик огляделся. До землянки, где он жил со своим напарником, было уже рукой подать, но неподалёку тёплым призывным светом горело окошко знакомого домика. И Худайберды-ага, поколебавшись несколько мгновений, свернул на манящий огонёк. Конечно, человек — не бабочка, чтобы лететь на свет, но когда в мире так много холода, равнодушия и зла, кто упрекнёт человека за то, что он потянулся к теплу?
Сергея очень обрадовал неожиданный приход гостя. На столе появился чай, остатки небогатого ужина.
Когда Худайберды-ага напился и отогрелся, он рассказал обо всём, что произошло за этот день. Сергей слушал, не перебивая, потом хмуро и непонятно пообещал:
— Допрыгается! Дохапается!.. — Помолчал и закончил: — Ты очень вовремя пришёл, отец. Ты мне нужен, понимаешь? Для очень важного дела нужен.
Старик с готовностью закивал, до глубины души обрадованный, что понадобился хорошему человеку. Он готов был сделать всё, о чём бы ни попросил его Сергей. Вот если только обмануть надо или убить кого — на это он, конечно, не способен. А так — любую просьбу.
— Дело такое, отец: завтра ты не пойдёшь на работу.
Худайберды-ага удивился: нельзя не идти, воды могут не дать, если он свою делянку не закончит.
— За делянку не волнуйся, — успокоил Сергей. — Её братья Клычли докопают, мы уже об этом договорились. Полторы делянки тебе сделают, вместо одной, полтора надела воды получишь.
На глазах старика навернулись слёзы благодарности. Он отвернулся, чтобы Сергей не заметил его слабости, как бы невзначай провёл рукой по лицу.
— Сегодня Клычли целый день землекопов обходил, — продолжал Сергей, деликатно делая вид, что ничего не случилось. — Он узнавал имена тех. кто. не выдержав работы, продал свои делянки. Набралось пятьдесят человек без одного. Но это — не все, кто ушёл. Надо, чтобы имена всех, оставшихся без водного надела, стояли в заявлении, которое мы написали на имя пристава Шубина. Вообще-то он теперь не пристав, а комиссар уезда, слуга «его величества» Керенского… Ну, да тебе, Худайберды-ага, пока в этих тонкостях не разобраться. Понимаешь, отец, о чём я говорю?
— Понимаю, Сергей-хан, совсем хорошо понимаю! Каждый, продавший делянку, ставит на бумаге печать своего пальца. Знаю это, сам делал так, когда в Мары сдавал на завод хлопок. Такая печать лучше самой крепкой клятвы!
— Правильно, отец! Но для того, чтобы собрать эти печати, нужен верный и честный человек. Мы решили, что ты справишься лучше, чем кто-либо. Тебя знают, как человека, который всю жизнь ест хлеб из своих рук и никогда не осквернял уста ложью. Люди тебе доверяют. Ты найдёшь всех, чьи имена написаны на заявлении и… Чёрт возьми! — Сергей с досадой хлопнул себя по лбу. — Совсем упустили из виду, что ты неграмотный, не сможешь прочесть, кто здесь записан! Вот задача, чтоб тебе лопнуть!
Последняя фраза была сказана по-русски, но старик понял слово «лопнуть» и смысл фразы.
— Ай, Сергей-хан, зачем лопнуть! — сказал он. — Пусть лопается Бекмурад-бай, у него брюхо толстое! А у нас — голова есть, она от седины ещё не поглупела. Прочитай мне, Сергей-хан, кто эти люди, написанные в заявлении.
Сергей прочитал все подписи. Худайберды-ага без запинки повторил подряд больше пятнадцати имён, довольно засмеялся и сказал:
— Читай ещё раз!
Через несколько минут старик запомнил уже все фамилии.
— Крепкая голова! — похвалил обрадованный Сергей, но усомнился. — По дороге не забудешь?
— Нет, сказал Худайберды-ага. — А если забуду, неужели ни одного грамотного не встречу? Ты не сомневайся, Сергей-хан, старый Худайберды сделает всё, чтобы оправдать надежду тех, кто ему доверился! Давай свою чёрную тряпочку.
— Какую тряпочку?!
— Которой палец мажут, чтобы печать была видна. Мне чиновник на хлопковом заводе такой тряпочкой палец мазал. Она у него в маленьком железном сундучке лежит. Совсем маленький сундучок, вот как половина моей ладони.
Сергей улыбнулся:
— Обойдёмся без тряпочки и сундучка. Я тебе, отец, кое-что получше дам. Вот зелёный карандаш, видишь?
— Палочка?
— В этой палочке внутри сухие чернила. Поплюй-ка на свой палец! Теперь давай намажем его этими чернилами. Прижимай к бумаге. Видишь, печать какая красивая осталась?
Старик посмотрел на отпечаток, посмотрел на свой палец, повертел в руке карандаш, с сожалением сказал:
— Ха, когда-то шёл по дороге — видел такую палочку. Зря не поднял! Думал: простая палочка. Кто знал, что в ней — сухие чернила.
— Не горюй, яшули! Вернёшься — подарю тебе эту на память. Вот ещё кусочек стекла. Возьми его, подкладывать под бумагу станешь, чтобы отпечатки хорошими получались. Если карандаш сломается, подрежь его острым ножом со всех сторон — снова появятся сухие чернила. Понял?
— Всё понял! Давай палочку и стекло.
Три дня, не зная устали, отдыхая только с наступлением полной темноты, Худайберды-ага ходил по аулам. С карандашом он обращался бережно, как с величайшей драгоценностью. Не потому, что это была невиданная диковинка, а потому, что понимал: на кончике этой чудесной палочки таится счастье более чем шестидесяти семей, стоящих у костлявого порога голода.
Карандаш сломался на четвёртый день.
В поисках нужного человека Худайберды-ага зашёл в мектеб[25]. Несколько стариков, собравшихся для послеполуденного намаза, ожидали, сидя у глинобитной кельи. Чуть поодаль разговаривала группа дайхан помоложе.
Худайберды-ага поздоровался и спросил, не знает ли кто Эсена Чары-оглы.
— Это я, — отозвался один из дайхан.
— Ты продал свою делянку на канале?
— Что было делать, яшули? Пришлось продать.
— Где воду возьмёшь для полива?
— Аллах знает, я не знаю…
— Умные люди тоже знают! Вот бумагу написали приставу, чтобы им воду дали. Тут и твоё имя стоит. Не хочешь, чтобы дети от голода плакали, — ставь печать своего пальца вот в этом месте!
— Ай, яшули, благослови вас бог! — обрадовался дайханин. — На такой бумаге два пальца приложить можно! — И он протянул руку Худайберды-ага.
Тот поплевал на палец и стал тереть его карандашом. Но палец оставался чистым. Окружившие их любопытные с сожалением заговорили:
— Не пристаёт ничего!
— Не хочет аллах, чтобы Эсен воду получил!
— Он же за воду деньги взял! Аллах знает.
— За такие деньги только джиназу[26] по себе заказать у муллы — и то откажется, скажет, что мало!
— Не везёт, яшули, Эсену!
— Сломались чернила! — сказал Худайберды-ага. — Нож надо!
Кто-то притащил огромный нож, но он оказался тупым. Одни из парней побежал за острым ножом. В это время к дайханам подошёл мулла.
— Вот у нашего муллы есть острый ножичек.
— Он им калам[27] затачивает.
— Дайте нам свой ножичек, мулла-ага! — попросили дайхане.
— Зачем он вам? — поинтересовался мулла.
— Сухие чернила резать будем!
Мулла взял из рук Худайберды-ага карандаш, повертел его, пренебрежительно протянул обратно:
— Ничего здесь нет. Даже дырки в середине нету. Я могу дать вам свой запасной калам, если нужно для благого дела. А это — просто оструганная палочка.
Худайберды-ага обиделся:
— Какая палочка! Внутри у неё — сухие чернила!
— Не говорите пустых вещей, которых не понимаете, — важно сказал мулла. — Сухие чернила не пишут.
— Эти чернила пишут! Если их намочить, они становятся, как ваши. Только ваши — чёрные, а эти — зелёные. Вот посмотрите, сколько печатей эти чернила сделали!
Взглянув на отпечатки пальцев, мулла поспешно спрятал вынутый было ножичек.
— Это не чернила, — сказал он. — И цвет у них отвратительный, совсем зелёный цвет. Кто знает, из чего их делают русские. Возможно в их составе есть что-то богопротивное, и писать ими арабские письмена — смертный грех. Я не могу, чтобы мой нож касался таких грязных вещей.
— Это вам — грязное! — сердито сказал Худайберды-ага. — А когда вы едите русский сахар и русские конфеты, вы не думаете, из какого состава их делают! Сахар сладок для вас, а эти чернила сладки для бедняков.
Вернулся парень, бегавший за ножом. Подошёл любопытствующий азанчи[28]. Очиняя карандаш, Худайберды-ага ворчал:
— «Богопротивные чернила!..» Они для бедняков слаще мёда, слаще материнского молока! Всё можно грязным назвать, если не понимаешь! Грязное то, что приносит горе человеку, а эти сладкие чернила приносят радость!
Азанчи осторожно взял карандаш из руки Худайберды-ага, лизнул его. Наиболее любознательные тоже начали пробовать карандаш на язык, передавая его друг другу. Азанчи вдруг сморщился, плюнул зелёной слюной:
— Тьфу!.. Горечь хуже желчи!.. Тьфу!
Глядя на его позеленевшие губы, дайхане расхохотались. Те, которые пробовали карандаш на язык, тоже стали отплёвываться. Послышались шутки:
— Нашему мулле не надо теперь чернил?
— Суй калам в рот к азанчи — и пиши!
— У тех тоже рты чернильницами стали!
— Наймитесь к мулле чернильницами, эй, вы!
— Вот его возьмите, мулла, у пего во рту чернил больше!
Мулла рассердился. Неодобрительно глядя на Худайберды-ага, который мазал карандашом палец Эсена, сказал азанчи:
— Собирайте правоверных на молитву!.. А вы, которые лизали богопротивные чернила, нарушили святость омовения! Идите, отмойте свои рты от краски и заново совершите омовение!
Дайхане смеялись.
Худайберды-ага, вернувшись в дом Сергея, принёс на одиннадцать подписей больше, чем было фамилии в заявлении.
Ранним утром во дворе канцелярии Уездного комиссара, бывшего пристава Шубина, стали собираться люди. Здесь были и те, кто подал прошение, и просто пришедшие из чувства солидарности. Отворачиваясь от пыли, суматошными смерчами кружащейся по двору, они рассаживались возле стены дома.
— Нас уж кто-то опередил, — заметил один из дайхан, кивнув на коновязь, где нетерпеливо переступал и грыз удила тонконогий ахалтекинец.
— Раннему воробью — первый навоз, — невесело пошутил второй.
Третий, вытирая рукавом слезящиеся глаза, тяжело вздохнул:
— Эх-хе-хе, навоза всем хватает. С неба пылит, с земли пылит, — кругом пылит. Прогневался аллах на своих рабов.
— Хоть бы один аллах, а то и слуги его добавляют. Недавно сорвала буря мою кибитку. А сельский мулла, вместо того, чтобы утешить, собрал людей и говорит: «Аллах перстом на нечестивых указывает! Соседняя кибитка стоит, а кибитку Курбана ветер унёс. Это понимать надо! Мало благости и святости осталось. Не скупитесь, правоверные, делайте подношения, приносите жертвы — избавляйтесь от всего греховного!»
— Было бы что подносить!
— Самим в рот класть нечего!
— Нам — нечего, а мулла — находит!
— Мулла змею острижёт, из блохи жир вытопит!
— Верное слово говорите, люди! Вот я вам дальше расскажу… Когда моей жене передали слова муллы, плакать начала, причитает: «Погрешили мы перед богом! Отличил он нас от всех — свалил нашу кибитку!. Горе нам!..» Слушал я, слушал — терпенье лопнуло. Решил: пойду к родственникам погощу, пока она успокоится. Знал бы, ни за что не ушёл.
— Неужели не успокоилась?
— Успокоилась! Был у меня один хороший хивинский халат. Для праздников его берёг. Так она этот халат мулле пожертвовала — и успокоилась!
— Ай, да жена!
— Спасла вас, яшули, от гнева всевышнего!
— Больше ничего не пожертвовала?
— Больше ничего не было! Ругаю её, а она уставилась на меня глазами дурными, как у молодой козы, и твердит одно и то же: «Богу отдала!.. Не свалит он больше наш дом!» Ну, что ты с ней поделаешь! Не бог виноват, говорю ей, а верёвки гнилые, подпорки трухлявые у кибитки. Люди, говорю, к туйнукам мешки с зерном во время бури привязывают — им никакой ветер не страшен. А у нас — где эти мешки?.. Всё равно ничего не понимает!..
— У женщины весь ум волосами вырастает.
— Женщины тут не причём.
— Причём! Была бы умной, сохранила бы халат мужа!
— И умную курицу лиса ест!
— Да, люди, тяжёлые нынче времена! Я пять месяцев на четыре человеческих роста чёрную глину выкидывал. До того докидал, что в глазах черно стало. Либо сам глиной ложись, либо бросай работу. Пошёл к Бекмурад-баю: «Купи делянку!» Он и купил за пять батманов пшеницы. Съем я их, а дальше что?
— Дальше — всё равно глиной ляжешь!
— Вот таким, как Бекмурад-бай, муллы не говорят, что они делают богопротивное дело, смертный грех, забирать последнее добро бедняка!
— Подношениями от всех бед не отделаешься!
Подошёл Худайберды-ага. Часто моргая от пыльного ветра, сказал:
— Несу приставу прошение. Думаю, он говорить перед нами будет. Что бы он ни сказал, вы не расходитесь!
На крыльце канцелярии Худайберды-ага разминулся с вышедшим от пристава Бекмурад-баем. Оправляя тонкий, сарыкской работы чекмень, бай сделал вид, что не замечает старика. Прежде Худайберды-ага обязательно бы поздоровался сам, но сейчас он вызывающе задрал свою бородёнку и важно прошёл мимо, тоже не замечая Бекмурада. Тот гневно свёл брови, но смолчал и пошёл к коновязи. Жеребец тонко и зовуще заржал, раздувая чуткие ноздри и кося понимающим глазом.
— Ахов, Бекмурад-бай, скажите, откуда этот гнев аллаха? — обратился к баю старенький аксакал. — Сколько лет мы живём, а такой напасти не видели..
Подтягивая подпругу, Бекмурад-бай снисходительно бросил:
— Это ещё не самый большой гнев.
— Да-да, — аксакал потрогал ладонью сухую пыльную землю, сдул с руки приставший прах. — Кажется, своими глазами придётся увидеть, как идёт голод с раскрытым ртом.
— Придёт! — подтвердил Бекмурад-бай. — Всё в рот запихает, что проглотить сможет… Да стой ты, глупая лошадь!..
— Хорошо, если бы тебя первого проглотил! — прошептал один дайханин.
— Пока он в глотку голода пролезет, от других ничего не останется, — тихо сказал второй.
— Скажите какие-нибудь хорошие новости, — опять попросил аксакал. — Раньше всегда можно было услышать добрые вести, а сегодня даже надежды на них не осталось.
Бекмурад-бай, собравшийся было сесть в седло, вынул ногу из стремени, спрятал в усах хитрую улыбку.
— Есть хорошие вести, как не быть! Однажды Мирхайдар, летая на своём ветре, повстречался с властелином туч Буркутом-бесноватым. И рассказывает, что был во дворне белого царя и видел, как тот со своими визирями и министрами пьёт старое вино, которое веселит и радует. Буркут-бесноватый загорелся: «Слетай, принеси! Мы выпьем — тоже весёлыми станем». Это для Мирхайдара легче, чем щепотку наса под язык бросить. Садится он верхом на свой ветер, привозит вино, начинают они пить и веселиться. А от вина известен результат: ехал к брату — попал к шайтану. Мирхайдар над ветрами властелин — у самого ветер в голове. Начал он задевать Буркута-бесноватого: «Когда ты дождь на землю посылаешь, тебе люди приносят в жертву чесоточную козу, а ты мне за вино ничего не дал, жадничаешь. Вот иссушу весь мир — не будет и тебе чесоточных коз!» Буркут подпрыгнул, словно на ежа сел: «Не иссушишь!». «Иссушу!» — кричит Мирхайдар. «Силёнок мало!» — кричит Буркут. «Больше, чем у тебя!» — отвечает Мирхайдар. Ну, и пошла потеха, как говорят: хватай палку да бей по кувшину. Садится Буркут-бесноватый на своего чёрного коня и начинает крошить тучи. Где копь копытом ударит, там огонь сыплется. Где убегающие тучи столкнутся, гром гремит. И хлынул на землю дождь, такой дождь, что сразу зазеленела и расцвела земля. Вот так!
Дайхане, с интересом слушавшие Бекмурад-бая, завозились, завздыхали:
— Послал бы нам такой дождь Буркут!
— Полгода ни капельки с неба не упало!
— Ох-хо, пропадут люди без воды!
— Где он только подевался, этот Буркут-бесноватый?
— Отсыпается с похмелья!
— Или снова с Мирхайдаром вино пьёт?
— Бездельнику каждый день — курбан-байрам[29], не видит, что народ страдает!
Из канцелярии вышел Худайберды-ага. Он подошёл к дайханам, но не сел, а только прислонился плечом к стене мазанки. Бекмурад-бай покосился на него, усмехнулся, разглаживая усы, похлопал коня по крупу.
— Я вам расскажу, куда делся Буркут-бесноватый… Когда Мирхайдар увидел, что люди благодарят Бурку-та за дождь, он подбегает к слепой девушке, что сидит у меха с ветрами, и бьёт её ногой по лицу так, что она переворачивается семь с половиной раз. Разрывает Мирхайдар мех и приказывает ветрам разогнать тучи, не дать им проливаться дождём. Но ветрам не под силу — Буркута не одолеть. Тогда Мирхайдар сзади бьёт Буркута-бесноватого копьём по голове. У того голова раскололась, мозги выпали. Дождь перестал, а Мирхайдар, отпустив свои ветры, лёг спать. Вот потому и дует ветер непрерывно — умерла слепая девушка, некому загнать ветры в мех. Неспроста они дуют! Мирхайдар Буркута убил, русские белого царя прогнали. Теперь они себе нового даря никак не могут найти, а аллах не может найти нового повелителя туч. Люди сами виноваты в том, что идёт голод. В старые времена, когда они своими грехами вызвали гнев аллаха, их спас от голодной смерти пророк Юсуп[30]. Люди становились сытыми, глядя на его прекрасное лицо. А если теперь и найдётся такой пророк, его уничтожат, как русские — своего царя. Чем был плох царь? Русские довольны, что прогнали царя, и у нас находятся такие, которые радуются! Получается по пословице: горшок над котлом смеётся, а оба — черны. Вот назначат неразумного повелителя туч вместо Буркута — поднимет он бурю Нуха[31], всему миру конец придёт. Подумайте, люди, над моими вестями!..
Бекмурад-бай легко кинул в седло своё грузное тело, жеребец чуть присел и рванулся, не дожидаясь плети. Ошеломлённые дайхане долго смотрели ему вслед. Потом кто-то плюнул:
— Тьфу! Вот это хорошую весть принёс Бекмурад-бай! Совсем дурная весть, шайтан бы её подхватил!
— А что хорошего вы собирались услышать от Бекмурад-бая? — язвительно спросил Худайберды-ага.
— Плохо! — сказал белобородый яшули. — Дряни много развелось! Аллах специально создал царей, чтобы они управляли людьми. Не должно поднимать руку на царя! Пылит, пылит, изо дня в день пылит… Это предупрежденье рабам божьим: царь пропал — люди пропадут!
— У кого дед умер, тот ещё не сирота! — возразил Худайберды-ага. — Хотел бы рассказать вам, что слышал про белого царя, но не сумею хорошо рассказать. А Бекмурада зачем спрашивать? Он только дурные вести может принести, потому что у него нутро полно огня и дыма.
— Почему у бая может быть нутро полно огня и дыма? — не согласился один из дайхан. — Разве он, как мы, продал свою делянку? Разве его дети плачут от голода и просят: «Папа, дан хлеба»?
— Если хочешь знать, почему у него нутро такое, я скажу, — Худайберды-ага присел на корточки. — Раньше Бекмурад-бай плевал — его слюне упасть на землю не давали. А теперь он чувствует себя, как барс, логово которого обложили охотники. Потому и горит его нутро. Я не умею лучше объяснить, но вы приходите на плотину, в дом Сергея. Он всё расскажет — и про Бекмурада, и про белого царя, и про другое. Он всё знает!
На крыльцо вышел уездный комиссар Шубин в чёрной бурке и казачьей папахе. Высокий и стройный, чуть косолапя ногами кавалериста, он двинулся к дайханам, замолчавшим при его приближении. Это был уже не тот пристав, который кричал на людей в марыйском суде, когда разбиралось дело Узук. Нынче кричать не полагалось, и Шубин вежливо улыбался. Его жёлтая рубаха была одного цвета с выгоревшими бровями. Следом за ним шёл переводчик.
Шубин поздоровался, выслушал ответные приветствия и неторопливо заговорил. Он сказал, что прочитал прошение дайхан и много думал над ним. Год наступает тяжёлый: дождей нет, воды в Мургабе мало — будет недород. Каждый, кто может, отдаёт последнее, чтобы запастись пшеницей прошлогоднего урожая, поэтому с каждым базарным днём зерно становится всё дороже. Есть жалобы, что много пшеницы скупают баи и другие денежные люди? Но на то торговля — один продаёт, другой — покупает. Запретить этого нельзя, иначе вообще базара не будет.
Толмач переводил быстро и легко, так как Шубин уже не употреблял непонятных выражений вроде «башибузуки» «с панталыку», «турусы на колёсах», он говорил просто и доходчиво.
Многие дайхане, говорил он, не выдержали трудных работ на расчистке магистрального канала и разошлись по домам. Конечно, свои делянки они продавали не от каприза, а от нужды, и трудно придётся тем, кто останется без воды. Об этом можно было бы и не писать в прошении, это и так понятно. Дело заключается в другом.
Повернувшись спиной к ветру, пряча в ладонях огонёк спички, он прикурил, выпустил дым уголками рта.
Дайхане ждали.
— Вы сами продали свои делянки, — сказал Шубин. — По желанию продавали или без желания, но вас никто к этому не принуждал. Один продал, другой купил — всё по закону торговли было. Если бы купившие заставляли вас продавать, тогда совсем иной разговор. Но вы, как я знаю, сами просили купить. А теперь требуете делянки обратно. Я ещё ни разу не встречал туркмена, который нарушил бы старый обычай — потребовал бы вернуть то, что он сам продал! Вас первых вижу! Я удивлён и думаю, что вас толкает на бесчестные поступки человек, который сам не является туркменом, которому наплевать на вашу древнюю честь и на ваши священные обычаи. Он пытается сделать нечистыми ваши дела, он старых уважаемых мусульман хочет поссорить с молодыми и неопытными в жизни парнями. Не верьте, уважаемые, такому нехорошему человеку! Мы знаем, что туркмен скорее умрёт, чем нарушит своё слово!
Шубин помолчал, давая слушавшим возможность обдумать его слова. На ветру папироса сгорела быстро, он прикурил новую. Переводчик, поёживаясь, выжидающе смотрел на молчаливых дайхан. Худайберды-ага чувствовал, что настроение дайхан меняется, но ничего не мог сделать — не находил нужных слов для возражения, да и, если говорить честно, сам начал немножко сомневаться в справедливости требований землекопов.
Шубин заговорил снова о том, что человек в отличие от животного должен думать не только о себе, но и о своём соседе. Если бы богатые люди не купили брошенные делянки и не поставили на них наёмных землекопов, канал остался бы неочищенным. По такому каналу не пойдёт вода, сотни семей, которые пользуются водой канала, не смогут засеять свои участки. И они будут правы, если возьмут ушедших за воротник и скажут: «Вы оставили нас без воды! Из-за вас умирают наши дети!». Поэтому надо набраться мужества и остаться настоящими туркменами в надвигающейся беде.
— На вас будут пальцами показывать! — закончил Шубин. — Скажут: вот идёт пустой человек, его слово — как гнилой орех. Скажут: вместо того, чтобы благодарить тех, кто выручил в трудную минуту дайхан и купил делянки, они бессовестно хотят взять чужое. Вы продали свои делянки, а сейчас вы пришли продавать свою древнюю туркменскую честь. Я не куплю её! Я не могу, чтобы вы стали бесчестными! Не уподобляйтесь тому, кто от голода теряет и рассудок и веру, расходитесь по домам…
Смущённые дайхане, обмениваясь невесёлыми репликами, потянулись со двора. Худайберды-ага забежал вперёд:
— Люди, идёмте со мной!
— Куда идти?
— Все уже рассудили!
— Бедному, как говорят, и волк — враг, и блоха — враг!
— Лучше от голода умереть, чем от стыда!
— Ай, провались оно всё в ад!
— Люди! — не сдавался Худайберды-ага, чувствуя за собой вину в том, что дайханам пришлось пережить такую неприятность, — Я не могу вам сказать, почему неправ пристав! Но мы пойдём к Сергею! Он всё расскажет, вы поймёте всё! Пристав, как заяц, петлял, только я не умею его петли распутать. Пойдёмте к Сергею, он всё распутает!
Сергея они встретили не доходя до плотины. С шумом, рыча и фыркая, работали водяные насосы, а Сергей в дочерна промасленной куртке и такой же фуражке стоял возле одного из них под деревом и внимательно смотрел на противоположный берег реки.
Он ответил на приветствие подошедших дайхан и указал на реку:
— Видите?
— Люди работают, — сказал кто-то.
— Это из племени геокча.
— Землю зачем-то роют!
— Роют! — с силой сказал Сергеи. — Головное сооружение водостока делают! Эх, дёргают людей, как обезьяну за цепочку!..
— Белуджи меймуна[32] водят, — вставил Худайберды-ага. — Меймун руками-ногами дрыгает, а белудж копейки собирает.
Сергей непонимающе уставился на старика. Поняв, засмеялся невесёлым смехом:
— Тут, яшули, дело похуже, чем у твоего меймуна. Хозяин водяной машины за четверть урожая подрядился обеспечить поливом поля этих людей. Они и ждали. А хозяину оказалось невыгодно ставить новую машину, с него и этих хватает. Что теперь остаётся этим обманутым людям? Скоро поливать пора, а они только водосток начали делать! Да и не пойдёт самотёком вода в их нерасчищенные арыки. От машины — пошла бы, а сама — не пойдёт. Остаётся одно: бери ребятишек в охапку и ступай с протянутой рукой на базар! А кто нм даст, на базаре, когда у всех животы подтянуло!.. Ну, как ваше прошение? Что сказал господин комиссар? — последние слова Сергей произнёс с явной иронией.
Худайберды-ага обстоятельно рассказал, что произошло во дворе бывшего пристава.
— Так. — сказал Сергей, выслушав. — Хитёр комиссар Шубин! И веру, и честь, и обычаи — всё припомнил! Ну, да ничего: ёж хитёр, но и лиса не дура. Этого и надо было ожидать… Согласны вы с Шубиным? — обратился он к дайханам.
— Ай, немножко согласны, немножко несогласны, — осторожно ответил кто-то.
Послышались голоса:
— Правильно сказал пристав-ага!
— Деньги получили, а проданную вещь назад забирать — такого у туркмен не было!
— Не вещь просили — воду просили!
— Правильно! — быстро сказал Сергей. — Задурил вам голову Шубин, с тропы на бездорожье сбил. Вот яшули мудро рассудил: вы не делянки проданные требуете, а свой законный надел воды.
— Пристав-ага по-другому думает, — качнул головой пожилой дайханин. — Хоть он теперь комиссаром называется, а думает, как пристав.
— Та же шуба, только вывернутая наизнанку! — усмехнулся Сергей удачной фразе. — Вместо царя Керенский сел, вместо пристава комиссар появился, а суть осталась прежняя. Ничего, друзья, скоро по-настоящему жизнь изменится, не. Шубин и Бекмурад, а сами вы станете хозяевами своей судьбы. Скоро грянет большая буря! Всю нечисть сметёт с земли!.. Но… Пока нам надо бороться за воду.
Вечером, в канун дня завершения землекопных работ на магистральном канале, к Сергею пришёл Клычли. Долго сидели в раздумье, как пройдёт первое организованное выступление дайхан. Если Сергей вначале был уверен в успехе, то теперь его одолевали сомнения: не рано ли всполошил он людей, все ли хорошо его поняли? Выстоят ли они в таком серьёзном споре с баями и богатеями?
Два дня назад Сергей поделился своими мнениями с марыйскими товарищами. Предложил поставить вопрос о распределении воды в Совете рабочих и солдатских депутатов, решить в пользу дайхан и заставить временное правительство уезда выполнить это решение.
Предложение Сергея было отвергнуто: в Совете верховодили меньшевики и эсеры. Обдумали, сказали: надо дайхан настроить так, чтобы они поняли, что помощи ниоткуда не будет. Единственный выход — открытая совместная борьба, иначе — голодная смерть. При любом исходе дела это выступление покажет сельчанам их силу, но лучше, если бы они победили. Спросили: понимает ли Сергей, как это важно.
Да, Сергей понимал. Больше того, он опасался, что неудача может не столько показать дайханам их силу, сколько подорвать веру в неё. Нужен был успех и только успех — и для сегодняшнего дня дайхан и для их завтрашнего дня. У бая, как у пса, кусок из горла не вырвешь, борьба предстоит нешуточная. И всё же…
— Решено, Клычли! — сказал Сергей. — Завтра идём на плотину и будем помогать людям чем сможем!
— В стороне стоять не будем, — согласился Клычли. — Надо помогать. А ты знаешь, как помогать?
— На месте видно будет.
— Тоже правильно. Но я думаю, что тебе идти не надо.
— Это почему же не надо?
— Ты своё дело сделал. На плотине, думаю, будет драка. Ты не сможешь драться сильнее, чем один человек. А если ты останешься незамешанным в это дело, ты сделаешь ещё как сто человек. Я думаю, тебе лучше не ходить.
Сергей понимал справедливость слов друга, однако было неловко оставаться в стороне от событий, на которые сам же натолкнул людей. Об этом он и сказал Клычли со всей откровенностью. Клычли помотал головой:
— Никто тебя не станет упрекать! А если пойдёшь на Еодораздсл, обязательно найдутся такие, которые скажут, что ты с умыслом повёл бедняков на смерть, что тебе не жаль туркменской крови, потому что ты — чужой, не мусульманин. Обвинят тебя во всех смертных грехах.
— Обвинят гады, это — точно! — с досадой воскликнул Сергей. — Уже начали обвинять!
— Вот видишь!.. Ты не сердись на меня, Сергей-джан, но я, наверно, сумею тебя заменить на плотине. Меня не обвинят в том, что я вмешиваюсь не в своё дело — на канале есть семь очередей моей воды. И потом, вмешиваться в водные дела я могу по праву туркмена. А если всё кончится плохо, неудачей кончится, пусть обвинят в этом меня, — Клычли заговорщески подмигнул. — Пусть скажут, что это я не сумел сделать так, как надо. А тебе люди будут по-прежнему верить.
Сергей с благодарностью посмотрел на друга.
Дела на канале были почти закончены, оставалось только вскрыть перемычку плотины. Сегодня все, даже самые слабые, работали с необычным подъёмом. Подбадривая друг друга возгласами «Давай!», «Нажимай»! люди торопливо выбрасывали последние лопаты земли.
Несколько парней, раньше других закончившие свои участки, выбрались наверх.
— Слава аллаху, отделались! — сказал один. — Нет ничего тяжелее, как канал чистить.
— Восьмифунтовым кетменём с утра до вечера махать на хлопковом поле тоже не мёд, — резонно заметил другой.
— Не согласен, парень! Там хоть свой труд видишь. Как выбросит хлопчатник листья, — а они у него словно маслом смазанные блестят! — откуда силы появляются, снова работать хочется.
— Знаем отчего у тебя силы прибавляются! Не хлопчатник силы даёт, а гладкая девица. Она-то давно тебя в своём доме поджидает!
— А если и так, что особенного? Вы в этом деле ничем от меня не отличаетесь. Только ни в прошлом голу ничего я не собрал, ни в этом, думаю, не соберу. Засидится моя невеста в девках, если другой жених не найдётся.
— В нынешнем году на женихов не разгонишься, так что не бойся. Разве из баев кто своих сыновей женить будет.
С посохом — символом своей должности — неторопливо прошёл мимо мираб Меред, не оборачиваясь, сказал:
— Чего разлеглись, как на тое? Плотину утончать идите! Люди уже все собрались…
Подходя к перемычке, Меред непроизвольно замедлил шаг: на берегу канала стояли те, кто продал свои делянки. Среди них энергично жестикулировал и что-то говорил Клычли.
Меред быстро обежал взглядом толпу. Однако тех. кого он ожидал увидеть, здесь не было. Пока — не было или вообще — не будет?
Он подошёл и спокойно, славно всё идёт так, как надо, сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Спускайтесь вниз — надо с тыльной стороны плотину утончить!
Кто-то нерешительно заметил:
— Тут, мираб-ага, разговор один есть, в котором разобраться надо. Порешили сначала разобраться, а потом уж открывать воду.
— Спускайтесь вниз и утончайте плотину — вот единственный разговор, — не повышая голоса сказал Меред. — Остальное всё уже решено.
— Погоди! — Клычли протянул руку к Мереду. — Как говорит пословица, хоть ты и Сулейман, ко выслушай муравья! Люди пришли сюда за словом правды — дайте им это слово!
— Какую правду хотят люди?
— Вот все они, — Клычли повёл рукой, — которые от горькой нужды продали делянки, хотят получить свой надел воды, чтобы их дети не умерли от голода!
— Мирабы и зажиточные хозяева, стоявшие поодаль отдельной кучкой, зашумели:
— По доброй воле продавали!
— Никто их не принуждал продавать!
— Пусть спасибо скажут, что покупатели нашлись!
— Из-за них весь край мог без весеннего полива остаться!
— На чужое добро зарятся!
— Чужим халатом колени не прикроешь!
— Верно! С чужого коня на полпути слезешь!
Клычли, взобравшись на перемычку, возвысил голос:
— Не давай, но и не лай! Не кричите, люди! За крик воду не дают! От крика вода кровью течёт. Не надо пускать от этой плотины кровавую воду, пусть она течёт чистой, как журавлиный глаз. Эти бедняки не зарятся на чужой халат, они пришли за своим кровным. Вы, мирабы и другие, не понимаете их, потому что для обутого весь мир кожей покрыт. А тому, кто босиком, что ни шаг, то колючка!..
Подождав, пока крикуны успокоятся, Клычли продолжал:
— Посмотрите, что творится в мире! Где небо, где земля — не отличишь. Раньше вода не помещалась в Мургабе, промоины делала, озёра наливала. А сегодня — еле течёт, день ото дня мелеет Мургаб. Пойдите на базар — с каждым днём дорожает пшеница и всё меньше её становится, а из России зерно совсем не приходит. В такое тяжёлое время оставить бедняка без воды — всё равно что задушить сразу! Те, которые вцепились в последний бедняцкий кусок, как клещ в баранье брюхо, не понимают, что не ради себя — ради детей своих пришли сюда бедняки. И они знают, что если жадный клещ не отцепляется, ему можно оборвать шею! Пусть всё решится по справедливости, пусть каждому дадут его долю воды! Иначе вода не пойдёт, пока все эти головы не лягут по обе стороны канала! И так, и так бедняков ждёт смерть. Лучше в таком случае умереть сразу, чем умирать постепенно, видя, как умирают с открытыми ртами твои дети!
Ткнув своим посохом перемычку, Меред негромко спросил:
— Ты нарушаешь сделки стольких людей — не поступаешь ли ты против закона? Не поступаешь ли ты против обычая, данного нам пророком Мухаммедом?
— Мираб! — Клычли, распалённый собственной речью, готов был кинуться в драку. — Мираб! Хоть улица и крива, но ходи прямо! Зови любого ахуна, самого мудрого и начитанного на всей земле, и я поспорю с ним о законе и обычае! И если тебе, мираб, алчность не замутит глаза, ты увидишь, что я прав!..
К каналу подъехали два бая, окружённые многочисленной свитой родичей. Мирабы и зажиточные, увидев такое подкрепление, заметно приободрились. Однако на дайхан это не произвело особого впечатления — они были слишком возбуждены и слишком жаждали решительных действий. Даже те из бедняков, кто уже имел свой законный надел воды.
— Почему не открывают плотину? — хмуро спросил один из баев.
— Люди ждут слово правды, бай-ага, — сказал Клычли, — и пока не услышат его, вода не потечёт.
Бай разозлился:
— Ты мираб этой воды, что ли? Я тебя не знаю и знать не хочу!..
— Как и я вас, бай-ага! — вежливо ответил Клычли и усмехнулся. — Но мираб этой воды — я! До тех порт пока вот эти люди с рваными рукавами не получат свою долю. После того — мирабом может быть каждый, кто пожелает.
Баи и окружающие их люди закричали:
— Уходи с плотины, «мираб», пока тебя за ворот не стащили оттуда!
— Валите плотину!
— Пускайте воду — каждая минута дорога!
— Чего молчите, мирабы, словно у вас дочери родились?!
— Гоните людей, пусть валят плотину!
Несколько человек из байской группы неуверенно пошли к перемычке. В тот же момент бросились туда семь сыновей старой Огульнияз-эдже. Следом за ними, угрожающе размахивая кетменями, побежали не менее трёх десятков дайхан. Они плотным кольцом окружили
Клычли, теснясь на не слишком широком гребне запруды, выкрикивая грозные и дерзкие слова. Последним к ним присоединился чернявый паренёк-подёнщик, приходивший как-то вместе со всеми землекопами в домик Сергея. Он оглядывался и махал рукой своим товарищам, приглашая их последовать его примеру.
Несколько минут раздавались злые возгласы:
— Открою!
— Не откроешь!
— Открою!
— Отойди от плотины!
— Пусти лопату, босяк!
— Убирайся к своей плешивой маме!
— Голодранец!
— Байский огузок!
— Тьфу!
— Уходи, пока цел!
Внезапно общий гам прорезал высокий натужный крик:
— Бей!.. Бейте не жалея!..
Многим показалось, что они узнали голос Клычли. А может быть, это крикнул совсем не он, но перебранка сразу утихла. Вместо неё раздался зловещий и страшный лязг сталкивающихся лопат, перемежаемый глухими выдохами: «Хак!», «Хак!» — как будто люди рубили дрова. Вскоре послышались первые стоны раненых и ушибленных.
Некоторое время подёнщики наблюдали за дерущимися. Но потом и они не выдержали и, подтянув рукава халатов, кинулись в свалку на стороне тех, кто не давал пускать воду. Это была уже не борьба дайхан за кусок хлеба, за жизнь детей, это сошлись грудь с грудью в смертельном поединке две непримиримых силы.
Клычли сразу забыл свою роль вожака и все наставления Сергея. Здоровый и сильный, он с одного удара валил противника на землю и, не оглядываясь на него, выбирал следующего. За ним медведями ломились сквозь толпу сражающихся его братья, но они скоро отстали.
Всё внимание Клычли было устремлено на ту группу, которая держалась в стороне, только криками ободряя дерущихся. Наконец, вырвавшись из общей свалки, страшный, с разбитым, окровавленным лицом, он кинулся к одному из баев. Тот не успел охнуть, как был сдёрнут с коня, и, получив крепкий пинок ногой в спину, бултыхнулся с крутого берега в воду. Клычли метнулся к другому баю. Но его, как свора собак дикого кабана, окружили байские родичи и принялись безжалостно избивать. На помощь Клычли подоспели братья. Вот где посмотреть бы старой Огульнияз-эдже на своих сыновей, порадоваться, что родила и вырастила настоящих мужчин! Посмотрите, как они бесстрашны, как сильны! Враги отступали перед ними, словно шакалы, поджавшие хвост перед барсом!
Но и у шакалов своп повадки. Вот байский родич, воровски подобравшись с тыла, ударил одного из братьев ребром ладони по голове. Вот на другого кинулись сразу четверо. Третьему метнули под ноги какой-то чувал, и он, споткнувшись, упал. И снова сомкнулось кольцо, замелькали в воздухе палки, захакали глухие удары.
Не сдобровать бы удалым сыновьям Огульнияз-эдже, если бы не Худайберды-ага. Он тоже не оставался в стороне. Когда началась потасовка, он наметил себе одного из мирабов постарше, по своему возрасту, сбил его на землю и, ухватив за ногу, потащил к воде. Мираб, сидя, бороздил влажный песок пяткой другой ноги, цеплялся за землю растопыренными пальцами. Задрав бороду кверху, выкатив ошалевшие от страха глаза, он пронзительно верещал истошным голосом.
Однако Худайберды-ага, надсаживаясь, стащил-таки его в воду, плюнул вслед и полез наверх отыскивать нового врага по своим силам. Тут-то он и заметил, что братья попали в беду.
Старик побежал к своим, закричал, хватая их за руки: «Клычли убивают!». С десяток парней поспешили на выручку. Теперь уже дрались все, только Меред, с силой опираясь на свой посох, стоял в стороне, как одинокий сухой карагач среди бурных волн разлива.
И ещё один человек не принимал участия в общей свалке. С самого начала драки он поспешил было к своему ишаку, но любопытство остановило его на половине пути. Теперь он следил за дерущимися, притопывал от возбуждения ногой и жевал свою обкусанную бороду. Время от времени, всхлипывая, бормотал: «Хей, вай!.. Хей, вай!..». Это был Сухан Скупой.
Первыми опомнились арчины, бросились разнимать дерущихся. За ними спохватился и Клычли со своими братьями. Они вырывали из рук людей лопаты, растаскивали противников в стороны, успокаивали наиболее заядлых тычками, теперь не разбирая, кто — свой кто — чужой.
Постепенно драка затихла. Люди успокаивались, вытирали с лица кровь, оправляли разорванную одежду. Как-то незаметно получилось, что бедняки оказались на одной стороне перемычки, мирабы и баи со своими приспешниками — на другой. Посматривали они друг на друга отнюдь не умиротворённо, хотя на байской стороне были растерянность и страх.
Заметно прихрамывая и посасывая разбитую губу, с трудом раздирая заплывший синевой глаз, Клычли взобрался на перемычку, с весёлой угрозой громко сказал:
— Если воду откроют, не распределив наделы как надо, то пролившаяся кровь — ещё не кровь.
За его спиной одобрительно зашумели.
По всему было видно, что дайхане добьются справедливого распределения воды. Баи и зажиточные, встретив такой единодушный отпор, готовы были отступиться. Но в этот момент послышался дребезжащий и торжествующий голос Сухана Скупого:
— Бекмурад-бай едет! Сейчас главное начнётся!
Он ёжился и приплясывал, не замечая, что с ним давно уже случилось такое, после чего младенцам меняют пелёнки, а ребятишек постарше — отшлёпывают.
В сопровождении четырёх человек Бекмурад-бай подъехал к перемычке, окинул взглядом примолкших дайхан и спросил, обращаясь к Мереду:
— В чём дело? Зачем не валят запруду?
— Спорной оказалась вода. Люди не согласны открывать её.
Меред сказал это негромко, но его услышали все, и снова одобрительный шум прокатился по толпе дайхан.
Наезжая конём на пригорок, где неподвижно стоял Меред, и не обращая внимания на дайхан, Бекмурад-бай повысил голос:
— Кто не согласен?!
Его лицо находилось на одном уровне с лицом Мереда, но Меред не смотрел ему в глаза, он смотрел куда-то мимо, смотрел с напряжённой заинтересованностью и даже, как показалось Бекмурад-баю, со злорадством.
Бекмурад-бай властно махнул плетью в сторону мирабов:
— Открывайте воду!
Меред усмехнулся и опустил глаза: он видел то, чего пока не замечали остальные.
— Открывайте воду!!
Подстёгнутые окриком бая, несколько человек пошли к перемычке, держась поближе друг к другу. Клычли рванулся было к Бекмураду, но братья крепко держали его за плечи. Он вырывался, ругаясь от злости и сознания, что неожиданное появление всесильного бая может свести на нет с трудом добытую победу. Дайхане выжидающе молчали. Худайберды-ага в сильном волнении сучил в пальцах бородку, набирал в грудь побольше воздуха, собираясь крикнуть. Что крикнуть, он и сам не знал, но кричать было нужно — от горя, от извечной нужды, от обидного бессилия.
— Быстрее! — приказал Бекмурад-бай и тут только увидел то, что несколькими минутами раньше заметил Меред: вывернувшись из-за кустов тала, приближались три всадника. Самый длинный был похож на Аллака, а широкоплечий черноусый джигит был тот самый, который однажды останавливался у него на ночлег.
— Кто? — спросил Бекмурад-бай у окружавших и, услышав ответ, побагровел, сунул руку за отворот халата.
Тускло блеснул воронёной сталью браунинг. Два выстрела, слившись в один, хлестнули по дрогнувшим людям. Черноусый джигит опустил наган, а Бекмурад-бай качнулся, теряя равновесие, цепляясь за луку седла, и грузно упал с коня.
— Берды! — радостно закричал наконец Худайберды-ага. — Аллак приехал! Милостив всевышний к рабам своим! Сюда, йигиты, сюда, сынки!..
Натягивая поводья так, что конь колесом выгнул шею, Берды обратился к дайханам:
— Послушайте меня, люди!..
Но люди смотрели кто куда: одни — на Берды, другие — на Бекмурад-бая, из-под которого уже выцедился тонкий ручеёк крови. Она не впитывалась в сырой песок, казалось, что сама земля не хочет принимать её.
Третьи смотрели туда, где дрожащий и всхлипывающий Сухан Скупой, взгромоздившись на неотвязанного ишака, лупил его пятками и тыкал в шею острой палочкой. Потом он заметил верёвку, соскочил, торопясь, начал отвязывать её, но не у колышка, а от ноги животного. Ишак затрусил мелкой рысцой. Издали донёсся тоскливый голос Сухана Скупого: «Верёвка осталась! Вах, горе мне, верёвка пропала». Однако, даже такая большая потеря не заставила его повернуть назад, он только горестно вскрикивал и бил ногами ишака, заставляя его бежать быстрее.
— Люди! — говорил тем временем Берды. — Не смотрите на Бекмурад-бая, не удивляйтесь, что из него течёт так много крови! Это уходит нечистая кровь, её много у баев! А у бедняка нет совсем! Смотрите сюда, люди!
Он повернул коня боком, и все увидели, как на белой обмотке левой ноги расплывается тёмное пятно.
— Видите? Чистая кровь не течёт, уходит из человека только нечистое!.. Слушайте, люди! У меня короткое слово и я скажу его мирабам! Мирабы! Если все бедняки не получат свой надел воды, пусть никто из вас не появляется у водоразделов! Тот, кто появится, позавидует участи Бекмурад-бая! Ни один человек не будет обделён водой, каждый получит сполна всё, что ему причитается! Если будет иначе, не будет живых мирабов! Я сказал всё, а вы, мирабы, думайте!
Проводив взглядом уезжавших друзей, Меред вздохнул и повернулся к дайханам. Надо быть осторожным, думал он, надо уметь угадывать близкие события. С самого качала было ясно, что дело не обойдётся без этих головорезов. Так оно и получилось. А Бекмурад-бай оказался глупцом, который даже стрелять как следует не умеет. Ты молодец, Меред! Хотел предупредить его о появлении врагов, но епесивый Бекмурад не пожелал понять твоего взгляда. А вслух ты ничего не сказал, памятуя, что у умной головы рот закрыт. И очень правильно сделал: не время и не место открыто восстанавливать против себя народ. Ты оказал услугу Бекмураду, послав ему весть, что Берды сидит в доме десятника, ты пытался помочь ему и здесь, — ничего не вышло. Значит, не надо торопить события, предначертанные свыше, не надо подкладывать под колесо тонкую палку — она сломается, но арбу не опрокинет.
Пока Меред был занят своими мыслями, Бекмурад-бая, не подававшего признаков жизни, увезли родичи. За ними подались и те баи, которые приехали раньше. Самое время было кончать всё миром.
— Много у нас людей с горячей кровью, — сказал Меред, и все затихли, слушая, что же скажет после случившегося главный мираб. — Очень много! Сразу надо было как следует договориться, а не хватать друг друга за ворот. Я согласен, что не в наших туркменских обычаях расторгнуть торговую сделку, даже если она оказалась невыгодной. Но год нынче действительно тяжёлый, надо помогать один другому, кто чем может, держаться надо друг за друга. Случается в жизни, что и необычное надо принимать за обычай. Вот я вам расскажу небольшую историю.
Меред помолчал, наблюдая за настроением людей, и начал рассказывать одну из многочисленных легенд о Султане Союне и его мудром визире Мирали. Легенда сводилась к следующему.
Однажды Султан Союн и Мирали, объезжая селения, чтобы посмотреть, как живут люди, встретили собиравшую сухие кизяки девушку. Султан Союн спросил её, что она делает. Девушка ответила: «Собираю букет цветов». «Какие же это цветы, это кизяки!» — удивился Султан Союн. «Приходите вечером в гости — и вы увидите», — сказала девушка. Заинтересованный Султан Союн подумал, что девушка, вероятно, волшебница, и, едва дождавшись вечера, направился в гости к ней вместе с Мирали. «Где же твои цветы?» — спросил он девушку. Она кивнула на жарко горящий оджак: «Смотри! Там цветут самые лучшие в зимнюю пору цветы!»
Пристыженный Султан Союн не знал, что ответить, и только засопел, а Мирали засмеялся, оценив остроумие девушки. Между тем она поставила перед гостями чашку кислого молока, но не положила хлеба. Намекая на её недогадливость. Султан Союн сказал Мирзли: «Смотри, вида нет, а какая несравненная женщина!» Этим он хотел сказать, что девушка поступает не по обычаю.
Хозяйка кибитки ответила: «Умный гость на агил смотрит, а глупый — благодарственную молитву читает». Султан Союн не понял ответа и посмотрел на Ми-рали. Тот пояснил: «По тому занятию, за которым мы её застали, надо было догадаться, что ей нечем угощать гостей. Но если уж мы не догадались и пришли, то должны принимать за должное всё, что нам предлагают».
— Вот так, — сказал Меред, — когда пришла необходимость, Султан Союн и Мирали съели кислое молоко без хлеба. В этот трудный год нельзя оставлять дайхан без воды. По-моему, водный надел надо отвести всем. А чтобы всё было справедливо, люди, получившие за свои делянки деньги, должны их вернуть.
— Мы вернём! — раздались голоса.
Всё до копейки вернём!
— Дожить бы только до урожая — вдвойне рассчитаемся!
Меред бросил свой посох на перемычку.
— Я своё мнение сказал! Как другие думают, я не знаю, но сам думаю именно так. Если не согласны дать воду дайханам, вот мой посох — выбирайте другого человека на моё место!
После некоторой заминки ещё трое мирабов бросили свои посохи рядом с посохом Мереда и выразили одобрение его словам.
Пятый символ власти над водой упал на землю, и старый мираб сердито сказал:
— Присоединяюсь!.. А вы — что молчите? Или у вас рты зашиты?
Так дайхане одержали свою первую крупную победу.
С весёлыми возгласами и добрыми пожеланиями люди быстро раскидали перемычку. Вода хлынула в расчищенное ложе канала. В ней, по обычаю, окунули мирабов.
Стоустая молва быстро разнесла весть о событиях на водоразделе у Эгригузера, легендой окружив имя Берды. Если о нём кто-либо упоминал, сразу же слышалось многозначительное: «A-а, это тот парень, что убил Бекмурад-бая?» — и начинались новые подробности схватки на канале.
В устах каждого нового рассказчика события эти облекались всё в более драматическую форму, приобретали явно выраженный легендарный характер. Но люди верили всему. Не из-за своей излишней доверчивости, а просто потому, что хотелось верить, приятно было верить, что простой парень, бедняк, выступил так смело в защиту обездоленных и победил грозного Бекмурад-бая.
У молвы сто языков и одно глухое ухо: Бекмурад-бай не был убит. С тяжёлой раной он долго пролежал в марыйской больнице и поднялся более злым, чем прежде. Нутром хищника он почувствовал неизбежное наступление неотвратимого, и это неотвратимое вставало перед ним в первую очередь реальным, зримым образом Берды. С Берды надо было кончать, кончать любыми мерами!..
В городском доме Бекмурад-бая пахло жареным мясом и одеколоном. Сам хозяин сидел на краешке сундука, как старый нахохлившийся сыч, а его жена — татарка Ханум — то и дело подбегала к окну. Она виновато косилась на мужа, словно от псе зависело то, что нужный человек запаздывает.
Но он пришёл. Не постучавшись, не спросив разрешения войти, на пороге появился высокий, удивительно тонкий в талии джигит в богатом белом тельпеке, расшитом чекмене, подпоясанном кушаком ручной работы, и красных хромовых сапогах. Его широкое светлое лицо было бесстрастно, словно высеченное из камня, глаза прятались в узких щёлочках век.
— Салам алейкум!
Бекмурад-бай неловко вобрал в рукав протянутую было для приветствия руку, почтительно и суетливо ответил:
— Валейкум вессалам! Добро пожаловать, наш хан! Всё наше уважение — вам, наш хан!
Подобострастно поздоровалась с гостем и Ханум,
С явно выраженными знаками внимания и уважения джигита проводили во внутреннюю комнату. Он сел на указанное ему почётное место.
— Позвольте, сапожки сниму! — суетилась Ханум.
Джигит сначала не понял, что от него хотят. Потом высокомерно протянул одну ногу и вторую, с удовольствием пошевелил пальцами в узорных носках. В цветочный аромат одеколона, щедро разбрызганного хозяйкой по пендинским, кошмам и текинским коврам, вплёлся едкий и терпкий запах пота. Бекмурад-бай пошевелил ноздрями.
Уткнув локоть в пуховую подушку, джигит пил дорогой душистый чай, оглядывал убранство комнаты. По временам в глазах его, неожиданно оказавшихся большими и очень выразительными, мелькало завистливое любопытство, но в общем-то он был довольно равнодушен к богатству Бекмурад-бая, к показной роскоши его дома.
За чаем появились изысканные кушанья, на которые была мастерица Ханум, сласти и фрукты. Гость вытащил из-за отворота чекменя новенький наган, мгновенье помедлил, оглядываясь вокруг, и сунул его под подушку, поближе к руке. Потом развязал свой нарядный кушак, небрежно кинул его на ковёр и потянулся к блюду с жареным цыплёнком.
После еды снова пили чай. Вытирая вспотевший лоб, джигит приподнял тельпек, открыв уложенные венцом тяжёлые женские косы, которым было тесно под объёмистой папахой. Бекмурад-бай и его жена не удивились: они-то хорошо знали, кто к ним пришёл.
— Есть, мой хан, два-три человека, из-за которых я терплю неприятности, — начал Бекмурад-бай. — Если правду сказать, муки терплю. Ложусь — они занозой в бок лезут, хожу — в пятки втыкаются. Спать спокойно не могу, пока эти люди на свете живут! Всё перепробовал, ничего не получается. С друзьями советовался — все в один голос говорят: «Обратись к Сульгун-хан. Если она возьмётся, всё будет сделано». Ваше имя очень большой славой пользуется, наш хан! Мы гордимся, что среди туркменских женщин есть такие мужественные, смелые и сильные, как вы. Где бы только не собрались люди, они с уважением вспоминают вас. Я знаю: не в обычае туркмен хвалить человека в глаза. Но, поверьте, я не льщу вам, я говорю то, что говорит народ. И если сказать правду, думаю точно так же. Когда мы впервые услышали, что Сульгун-хан убила своего сводного брата за то, что тот силой отнял у другого брата жену и сам женился на ней, мы сразу сказали: «Она настоящая туркменка, она свято чтит обычаи отцов и помнит заветы пророка». Вы — человек, которому подчиняются сорок храбрых джигитов, которого боятся все окрестные разбойники. Мы почитаем вас, наш хан!
Ханум, как заведённая, кивала головой на каждую фразу мужа, не сводя угодливых глаз со спокойного лица Сульгун-хан. Бекмурад-бай мог бы добавить к сказанному, что Сульгун-хан со своими джигигами грабит богатые караваны и раздаёт захваченную пшеницу нищим беднякам. Но у пего язык не поворачивался хвалить то, что он считал настоящим разбоем, да и неизвестно ещё, как приняла бы эти олова гостья.
Отдуваясь, она помахала на своё разгорячённое чаем и едой лицо обеими руками, засмеялась:
— Чай пронял! Ханум, оказывается, такая женщина, которая специально создана для того, чтобы варить обед и заваривать чай.
Подтянув полу чекменя, Сульгун-хан подкладкой вытерла лицо.
Ханум, не поняв тонкой насмешки гостьи, заулыбалась, закивала головой.
— Двери этого дома открыты для вас в любое время, наш хан, — с готовностью отозвался Бекмурад-бай, досадуя, что Сульгун-хан никак не реагирует на его слова. — Приходите! Чай и чурек у Ханум всегда готовы. Будем рады, когда бы вы ни пришли!
Сульгун-хан, наклонив красный с золотыми обводами чайник, наполнила пиалу до краёв, лениво отхлебнула глоток. Бекмурад-бай заговорил снова:
— Наш хан, здесь нет лишних людей, я хотел бы сказать вам два-три слова… У меня к вам большое дело. Очень большое дело! Я не могу избавиться от тех людей, которые занозами впиваются в мои ноги. Перед человеком, который избавит меня от этих заноз, я готов выложить всё своё богатство, добытое тяжёлым трудом. Обращаюсь к вам, наш хан, с такой просьбой, только вы можете её выполнить! Если выполните, до самой смерти буду считать вас выше родной сестры!
Осмелься кто-нибудь год назад сказать Бекмурад-баю, что он будет так унижаться перед женщиной — перед Сульгун-хан! — он убил бы такого человека на месте. Но время течёт, происходят разные события, которые раньше и во сне не снились, меняются люди и отношения. И сегодня Бекмурад-бай не ощущал особой неловкости от своего двусмысленного положения.
— Кто они и где?
Вопрос прозвучал коротко и холодно.
— Они не знатные люди, — сказал Бекмурад-бай. — Это просто безродные шалопаи, которые грабят и беспокоят честных людей. Где они живут — неизвестно. Может быть, в пустыне, под открытым небом… Или в чабанском коше. Или в седле каком-нибудь. Иногда появляются здесь, в городе, на Чарджоуской улице — совсем обнаглели бродяги! Я человека поставил наблюдать за этой улицей. Но чаще всего они в селе арчина Мереда бывают. Одного Дурды зовут — он из этого села родом. Другой — Аллак — из нашего села. А третий — Берды — вообще неизвестно откуда. В селе арчина Мереда есть человек по имени Клычли — у него останавливаются. Ещё — на плотине, в доме десятника. Но застать их я нигде не могу, как вода сквозь пальцы проскакивают.
Сульгун-хан потянулась за кушаком.
— Ладно, Бекмурад-бай. Может быть, скоро избавишься от своих врагов. Нет такого человека, которого при желании нельзя было бы разыскать. Попробуем.
Она поднялась, затягивая кушак на своей по-девически тонкой талии. Поднялись Бекмурад-бай и Ханум.
— Я верю, наш хан, что если вы возьмётесь за них, они никуда не скроются от вашего глаза, — сказал Бекмурад-бай.
— От пули! — бесстрастно поправила Сульгун-хан.
— Мы ничего не приготовили для вас, наш хан! — затараторила Ханум. — Не нашли для вас достойного подарка и постеснялись. Возьмите хоть это! — она протянула шесть пятисотрублёвых ассигнаций. — Этот маленький подарок ничтожен по сравнению с вашим делом!
Сульгун-хан равнодушно положила деньги в карман и, уже выходя из калитки, сказала:
— Не беспокойся, Бекмурад-бай! Долго ждать не придётся.
Недаром говорят, что в стенах есть мыши, а у мышей — уши. Возможно, где-то сказала неосторожное слово Ханум, а может быть, сама Сульгун-хан не посчитала нужным хранить просьбу Бекмурад-бая в тайне, но так или иначе слух, словно тоненький ручеёк сквозь запруду, просочился в народ и достиг ушей Берды и его товарищей.
Однажды Клычли вернулся домой раньше обычного,
Огульнияз-эдже сидела у приотворённой двери и расчёсывала шерсть, делая из неё аккуратные пучки.
— Что так рано? — спросила она сына.
Клычли не ответил, и она подняла голову:
— Ты не заболел ли?
— Нет, мама, — сказал Клычли, подсаживаясь к ней, — не заболел, просто так пришёл. Вот слухи ходят, что Сульгун-хан обещала Бекмурад-баю убить Берды.
— Слухи, сын, собака на хвосте носит.
— Нет, эдже, правильными они оказались!
— Откуда знаешь?
— Так думаю. И Сергей так думает. Недавно проехала Сульгун-хан мимо водяных машин. Сергей сказал мне: «Посмотри, к кому она направилась». Я видел, она слезла с коня перед домом арчина Мереда.
— Он давно уже не арчин! — проворчала Огульнияз-эдже.
— Это всё равно, мама, арчин или не арчин, но к друзьям Берды его отнести нельзя. И если Сульгун-хан остановилась у него, то вряд ли надо ждать хорошего. Она определённо разнюхивает, где и когда бывает Берды, чтобы напасть на его след. А если у тебя враг Суль-гун-хап — ходи осторожно: она не Бекмурад-бай.
Огульнияз-эдже отложила дарак[33], крепко опёрлась рукой на плечо сына.
— Слушай меня, Клычли-джан! Если будешь волочить полы, найдётся много желающих наступить на них. Полы подбирать надо! Что бояться этой бабы? Баба и есть баба, она не ровня джигиту. Спрашивает она поле — надо сказать: «Мы тоже ищем поле!». Сразу у неё штаны мокрыми станут! Ну-ка идём к Берды, потолкуем…
Берды, Аллак и Дурды в это время отсиживались в доме Клычли и тоже толковали о сговоре Сульгун-хан с Бекмурад-баем. Когда Клычли сообщил, что Сульгун-хан находится в доме Мереда, Аллак забеспокоился, а Берды порывисто вскочил с места:
— Не честь для джигита прятаться от женщины! Пойду к ней — и всё сразу решится!
Дурды тоже поднялся и сказал, что если идти, то идти надо не одному, а всем вместе.
— Чтобы показать, что мы её боимся?
— Мы не боимся! — ответил Дурды. — Давай я один пойду.
— Может, пригласить её сюда? — посоветовал Аллак.
Спор грозил затянуться, но его закончила Огульнияз-эдже, принявшая сторону Аллака:
— Вот что, ребята, — сказала она. — Пусть эта баба придёт сюда, однако без приглашения. Приглашением унижаться не надо. Вы идите на задворки и стреляйте по какой-нибудь цели. Не может быть, чтобы, услышав выстрелы, она не пришла посмотреть, кто стреляет. Здесь вы с ней и поговорите.
Старая Огульнияз-эдже оказалась права. Не успели парни сделать несколько выстрелов, как появилась Сульгун-хан. Сначала она наблюдала со стороны, потом подошла ближе, явно заинтересованная. Вытащив из кармана серебряный рубль, она подняла его, держа между двумя пальцами.
— Кто-нибудь сумеет попасть?
Не успела она закончить, как Берды выстрелил. Яркой искрой вспыхнул выбитый рубль. Сульгун-хан подула на пальцы, внимательно посмотрела на Берды.
— Как тебя зовут, хороший йигит? Заметно, что ты тоже умеешь держать в руке оружие! Меня зовут Сульгун-хан. Слышал?
— Это имя всем известно, — негромко сказал стоявший неподалёку в толпе любопытствующих один дайханин и на всякий случай отошёл подальше от такого опасного соседства. А Огульнияз-эдже, с интересом всматривающаяся в неподвижное, но тем не менее привлекательное лицо Сульгун-хан, неожиданно подумала: «Что заставляет её шататься с калтаманами по степи? Красивая, здоровая женщина! Ей бы за мужем ухаживать да добрую дюжину ребятишек нянчить, а не в мужской одежде на коне сидеть. Сердце-то, наверное, берёт своё, не старуха ещё!»
Сульгун-хан сказала:
— Пусть один из мергенов зайдёт в дом арчина Мереда, — она дёрнула подбородком в сторону Берды. — Вот ты зайди! — И пошла прочь, посматривая на свои пальцы.
Дурды и Аллак воспротивились, но Огульнияз-эдже кивнула:
— Теперь иди. Теперь — можно. И не бойся открыть ей своё сердце. Много тропинок в душе человека заносит песком ветер жизни, но ту, которая ведёт к колодцу, не занесёт никогда.
— Может быть, я с ним пойду? — спросил Клычли.
— Нет, сын, — ответила Огульнияз-эдже, — к колодцу человеческой души ходят в одиночку — для двоих там может оказаться слишком мало воды. Ступай, Берды-джан, думаю, всё будет хорошо!
Первое, что увидел Берды, войдя в дом Мереда, был чёрный зрачок винтовочного дула. Чуть покачиваясь, он смотрел прямо в лицо, готовый каждый миг высунуть ослепительный язычок смертоносного пламени. Над ним так же холодно и угрожающе сверкали два живых зрачка, прячущиеся в полуприщуренных веках.
Броситься вперёд и пригнуть к земле винтовочный ствол было для Берды, готового к любой неожиданности, делом одной секунды. Сульгун-хан легко выпустила винтовку из рук и присела на ковёр. Берды присел рядом, вытащил из-за пояса наган, подаренный дядей Нурмамедом.
— Если ты хочешь говорить языком оружия, то в моём нагане тоже есть пуля! Но я пришёл говорить о тобой на человеческом языке.
Губы Сульгун-хан дрогнули скользящей улыбкой:
— Я хотела тебя испытать, джигит, так ли ты храбр, как меток.
— Вот как? — сказал Берды беззлобно, но и без ответной улыбки. — Я тоже хотел испытать тебя, но неладно испытывать человека оружием.
Он засунул наган за пояс, отодвинул от себя винтовку. Сульгун-хан бесстрастно наблюдала за его движениями. В дверь заглянула и сразу же скрылась Аннатувак — старшая жена Мереда. Сам хозяин дипломатично ушёл из дому ещё до прихода Берды — ему не было смысла открыто вмешиваться в дела Бекмурад-бая, Он не относился к Сульгун-хан с презрительным превосходством, как ко всей женской половине человеческого рода. Это было и не совсем справедливо, и опасно. Но всё же она оставалась женщиной, и Меред презирал Бекмурад-бая, не нашедшего более достойного для туркмена выхода, нежели обратиться за помощью к женщине.
— Сульгун-хан, я спрошу у тебя одну вещь и хочу услышать честный ответ, — сказал Берды.
— Меня ещё ни разу не упрекали в нечестности, — равнодушно ответила Сульгун-хан.
— Скажи, — спросил Берды, — ты дала слово Бекмурад-баю?
— И ты выполнишь своё обещание?
— Да. Но я не стреляю из-за куста.
— Это всем известно.
— Поэтому я и пришла. Где назначишь место нашей встречи?
— Мест много! — с горечью сказал Берды. — Но ответь сначала, какую цену положил за нас Бекмурад-бай? Скажи, чтобы мы знали, сколько мы стоим!
— Бекмурад-бай не назначал за вас цену.
— Значит, тебе просто крови захотелось?
— Я не волк, чтобы жаждать свежей крови.
— Зачем же тогда ты согласилась нас убить? Разве мы встали на твоей тропе? Или мы оскорбили твоего родича? Может быть, предали твоего друга? Ответь мне на эти вопросы, Сульгун-хан!
Поглаживая приклад винтовки, Сульгун-хан долго молчала. Потом спросила:
— Как тебя зовут?
— Моё имя Берды.
— Из-за чего началась ваша вражда с Бекмурад-баем?
— Об этом долго говорить надо, — сказал Берды. — Началась с одного, другим усилилась, а теперь нам двоим мир стал тесен.
— Например?
— Вот тебе и «например», Сульгун-хан! Когда-то ты за преступление перед обычаем убила своего брата. Но Бекмурад-бай поступил во много раз хуже, чем твой браг.
— Что же он сделал?
— Ай, это очень длинное дело!
— Пусть длинное. Я должна знать, я буду слушать. Вот чай, чтобы не пересохло горло от длинных разговоров. Пей и рассказывай.
Лицо Сульгун-хан было спокойно каменным спокойствием, и Берды поёжился. Ему стало жутковато, словно вдруг заговорила скала и потребовала от него исповеди. Но нельзя было обрывать разговор на середине, и он, вспомнив наставления Огульнияз-эдже, вздохнул, налил в пиалу чаю, залпом выпил его, налил вторую пиалу и начал рассказывать.
Постепенно он увлёкся, забыл о той, которая слушает. Горечь пережитого, горечь потерь и обид поднялась в его душе и на какое-то время заслонила весь мир. Берды не рассказывал, он жил в своём прошлом. Не столько свои огорчения, сколько муки Узук заставляли его скрипеть зубами и прерывать речь, чтобы сдержать непрошенные слёзы — горькие, как полынь, и злые, как укус весеннего скорпиона. Воображение рисовало ему картины, которых он не видел, но о которых догадывался, и он то хватался за рукоять нагана, то за чайник, не замечая, что тот давно пуст и что его пиалу наполняет Сульгун-хан из своего чайника.
Когда он замолчал и поднял глаза, то увидел чудо: камень ожил, камень превратился в живое, беспокойное человеческое лицо. По нему, сменяя одна другую, бродили тени, тонкие брови то хмурились, то взлетали вверх, большие прекрасные глаза смотрели участливо и страдающе, поблёскивая предательской влагой. Видно, Меред был прав: Сульгун-хан оставалась женщиной, и её не могла оставить равнодушной горестная и тяжкая история Узук. Права была и Огульнияз-эдже, советуя Берды быть откровенным,
— Какая помощь потребуется от меня, чтобы забрать девушку у Бекмурад-бая? — спросила Сульгун-хан.
Берды махнул рукой:
— Не надо помощи!
— Почему не надо? — настаивала Сульгун-хан. — Если ты её любишь, ты должен убивать всякого, из-за кого она прольёт хоть слезинку! Или я ошибаюсь и на свете бывает холодная любовь?
— Я люблю! И сердце моё — горит!
— Значит, ты отказываешься от моей помощи потому, что я женщина? Что ж, иди к калтаманам! Вон гуляет Кичи-калтаман, очень мужественный и верный человек. Или присоединись к Реджепкули-калтаману. Недели не пройдёт, как получишь из его рук свою возлюбленную. И с любым из них Бекмурад-бай побоится тебя тронуть.
— Спасибо тебе, Сульгун-хан, за добрые советы! — с чувством сказал Берды. — Не надо мне калтаманов. Потребуется помощь — лучше, чем тебя, не найти. Я уважаю тебя, как джигита, как честного и неподкупного человека. А насчёт Бекмурад-бая не беспокойся: сегодня — он за нами, завтра — мы за ним. Если нет у тебя больше ко мне разговора, то отпусти.
— Иди, — сказала Сульган-хан. — Счастливо тебе!..
В дверь заглянула Аннатувак, щёлкнула языком:
— Добрый парень, что твой инер! Жалко такого убивать.
Сульгун-хан подняла на неё сузившиеся глаза, Аннатувак смешалась:
— Вода закипела. Заварить чай?
— Завари, — согласилась Сульгун-хан и положила на колени винтовку. — Завари покрепче!
Берды вышел из дома Мереда успокоенный. Однако, рассказав товарищам о разговоре с Сульгун-хан, почувствовал сомнение в искренности своей недавней собеседницы.
— Не знаю, с какими мыслями она осталась, — откровенно признался он.
— Собака хвостом виляет, да кусает, — сказал Аллак. — Надо подальше от Сульгун-хан держаться. Сегодня у неё одно на уме, завтра может быть другое.
— Конечно, Сульгун-хан не Бекмурад-бай, — сказал Клычли, — но там шайтан её знает — самого честного человека деньги могут подлецом сделать.
— Милые мои, чего вы так переживаете из-за одной бабы! — сказала Огульнияз-эдже. — Даже слушать стыдно! Четыре парня одной бабы испугались. Да пусть она хоть огнём будет — что подожжёт? Ничего она не подожжёт!
— Она не одна, — сказал Аллак, — за ней сорок джигитов на конях стоит.
— Ну и что из этого? — Огульнияз-эдже засмеялась. — Поверьте моему чутью: её проняла судьба бедняжки Узук, отстанет она от вас, вернёт слово Бекмурад-баю.
— А если не вернёт? — спросил Клычли,
Огульнияз-эдже с сердцем сказала:
— «Если… если..» Если так, то идите калтаманить! Идите к Реджепкули или к Чакану Сплющенному!
— Что ж, ты нас разбойниками хочешь сделать, мама? — улыбнулся Клычли. — В нашем роду их как будто ещё не было!
— Тогда помолчи! Чёрная курица тоже белые яйца несёт!
— Ладно, — сказал Берды. — Человек внутри пёстр, всего не увидишь. Вынесем всё, что на наши головы падает. Может быть, Сульгун-хан окажется лучше, чем мы о ней думаем.
Каждое время года характерно и хорошо своим цветом. Осень радует душу человека жёлтым золотом листвы, которой щедрая природа питает землю для будущих ростков. Зима бодрит холодком и веселит снеговым покровом, обещающим влагу полям и пастбищам. По весне распускаются яркие цветы, расцветают лучшие человеческие чувства, ободряются надежды. Знойное лето дарит людей многочисленными фруктами и плодами, дарит уверенностью в завтрашний день.
Такой уверенности не несло лето тысяча девятьсот семнадцатого года марыйским дайханам. Тусклым рыжим пятном просвечивало сквозь пыль бессильное солнце, и казалось, что впрямь небо навалилось на землю, чтобы задушить всё живое, расплющить всё сущее своей непомерной душной тяжестью. Детям снились кошмары, они отчаянными воплями будили по ночам матерей. Мужчины, вздыхая и шепча молитвы, то и дело подтягивали верёвки у кибиток, поправляли подпорки, чтобы сумасшедший ветер не свалил непрочное жильё.
В один из таких вечеров, прислушиваясь к разбойному свисту и хохоту неистовствующего ветра, трое друзей сидели в маленьком домике Сергея Ярошенко. Говорил Берды:
— Бедняга. Мурад-ага рассказывал: когда-то было время не добрее нынешнего. Хивинские беки били бедняков топорами, а потом тащили бедняков к кази и требовали уплаты за то, что топор иступился. Кази говорил бедняку: «Ты не уплатил ему за то, что он старался и бил тебя топором, за это я посажу тебя в зиндан». И сажал… Так говорил Мурад-ага. Где он теперь? Словно и не рождался на свет, бедняга! А всё подлое имя Бекмурад-бая! И со мной что сделали? Не легче, чем если бы топором ударил, а потом ещё уплатить за это потребовал. Чёрный камень навалили мне на сердце, никакими силами не столкнуть его. Что могут сделать хуже? Всё, что в их силах было, уже сделали. Убить, могут? Мне смерть не страшна. На одну голову и смерть одна, двух не будет. Ходит, вынюхивает, высматривает, как охотник добычу! Думает, не вижу, как его человек в Мары на пятки мне наступает. Но я ему не джейран! Захочет ещё Бекмурад-бай вернуться по своим следам, да следов уже нет — нет между нами мира до скончания веков!
Дурды подрёмывал полулёжа, склонив голову на руку. Время от времени он чуть приоткрывал глаза, шевелил ногой, нащупывая винтовку. Убедившись, что всё в порядке, снова погружался в приятную дремоту.
Аллак, не мигая, смотрел на огонёк семилинейной лампы, трепетавший от сквозняка, как залетевшая в стекло жёлтая бабочка. Он думал о своём, но оно тоже сводилось к Бекмурад-баю, который сначала обманом отнял у него землю, потом чуть не заставил стать предателем и убийцей лучшего друга и, наконец, самого лишил спокойного угла, заставил скитаться по тайным тропам и чужим кошам. Где-то ждёт его Джерен, жена, вянущая, словно мак от недостатка влаги, а он ходит таясь, как преступник, не зная, на чью подушку положить голову завтрашней ночью. Кто назначил ему так ходить, за какие вины и прогрешения?
Выслушав Берды, Сергей сказала
— Бекмурад-бай сильный и хитрый враг. Но умением, говорят, и отца родного одолеть можно, не то что бая. Недавно мы сделали очень большое дело — сумели одолеть мирабов и баев при дележе водных наделов. Я рассказывал о вас городским товарищам, они просили передать вам благодарность за смелость и решительность. Так мы и дальше должны действовать. Личная беда одного — беда всех. Не только тебе, Берды, насолил Бекмурад-бай, сотням людей он стал костью поперёк горла. Его время придёт, за всё ответит. Но мы сейчас не должны распылять силы, не должны поддаваться минутному чувству. Свою сноровку и хитрость мы противопоставим сноровке и хитрости Бекмурад-бая, покажем народу, что он не так силён, как кажется, что правда на стороне народа. Ты согласен со мной?
— Согласен! — Берды сверкнул в улыбке крепкими зубами, доверчиво заглянул Сергею в лицо. — Бекмурад хитрый — мы тоже хитрые. Бекмурад ударил — мы ударили. Когда-то я поклялся, что за всё, сделанное Бекмурад-баем, отплачу ему тем же. Думаю, что надо ходить не с опущенными, а с насторожёнными ушами. Пробовал Бекмурад-бай сладкое, пусть теперь попробует и горькое!
— Ты что-нибудь задумал?
— Да! Я хочу увезти дочь Бекмурад-бая!
— Зачем она тебе? Или жениться на ней задумал?
— Пусть она алмазная будет — мимо пройду, не взгляну! Лучше за бок красного дракона схватить, чем взять за руку дочь Бекмурад-бая и сказать: «Любимая!».
— Тогда я тебя не понимаю.
— Как не понимаешь! Позор хочу на голову Бекмурад-бая обрушить! Пусть камни горячие от стыда глотает!
— Украсть хочешь девушку, а потом назад вернуть? — догадался наконец Сергей.
— Не украсть, а умыкнуть, — поправил Берды. — Пусть Бекмурад на своей шкуре испытает то, что он даёт испытывать другим!
После непродолжительного молчания, Сергей грустно сказал:
— Вот ещё одно зло, с которым предстоит борьба.
— Где зло? — не понял Берды.
— Нельзя девушку увозить? — попытался сообразить Аллак.
— Да не только это! — Сергей поморщился. — Вообще отношение к женщине менять надо. Женщину покупают, женщину продают, никаких прав нет у неё. К иной скотине с большим уважением относятся, чем к бедной женщине. Разве это справедливо?
— Так было всегда! — удивился Аллак. — Чем ты недоволен?
— Знаю, что было! — сказал Сергей. — Много плохого и неправильного было и есть. О женском вопросе говорить ещё рано, до него черёд дойдёт. Но мне хотелось, чтобы мои лучшие друзья были выше скверных обычаев.
— Мы не нарушаем обычай! — сказал Берды,
— Я не говорю, что нарушаете, — Сергей доверительно положил руку на плечо парня. — Я говорю о том, что не надо следовать дурному обычаю. Чем, скажи, провинилась перед тобой девушка? Ведь ты не только её отца, ты её позоришь, на всю жизнь пятно оставишь! Разве она причастна к злодейским делам своего отца?
— А Узук чем провинилась, что её жизнь изломали и заплевали?! — вспыхнул Берды, сбросив с плеча руку Сергея и даже не заметив этого. — Оразсолтан-эдже твои слова говорит, а я не согласен! Корень плохой — все ветки дурные!
— Не горячись, друг, — ласково сказал Сергей, — не все пословицы справедливы. Оразсолтан-эдже не меньше твоего страдает от горя дочери, но, как видишь, она понимает, что за дела Бекмурад-бая должен отвечать Бекмурад-бай, а не его жена или дочь. Я понимаю, что для Бекмурад-бая позор дочери будет очень тяжёлым ударом, однако пострадает совсем невинный человек, будет бесповоротно искалечена жизнь девушки. Ты требуешь справедливости, ты борешься за справедливость — неужели тебе непонятно, что ты хочешь поступить очень несправедливо?
Берды, нахмурясь, молчал. Молчал и Аллак. Он понимал, что Сергей прав и в глубине души был вполне с ним согласен, но боялся огорчить Берды. Берды ведь отчасти тоже прав: когда пожар заливают, чистой воды не ищут. А такого удара, какой готовит Берды Бекмурад-баю, ещё никто не накосил. Вертеться будет, как змея, перерубленная пополам лопатой! Так ему и надо, по заслугам аллах накажет! Однако и девушку жаль. Куда она пойдёт, куда глаза от стыда прятать будет? Вот так всегда в этой жизни, будь она неладна: кто молоко выпил — облизывается, а кто пиалу облизал — попался!..
Если бы Аллак знал, какая страшная участь ожидает девушку, он обязательно отговорил бы Берды от задуманного дела. Да и сам Берды, несмотря на всю свою ненависть к Бекмурад-баю и его роду, отказался бы от такой мести, если бы предвидел, чем всё кончится. Но не дано человеку видеть грядущее, и поэтому Аллак промолчал, а Берды, заметив, что Дурды приоткрыл один глаз, разбуженный внезапно наступившей тишиной, сказал:
— Идём! — и поднялся, затягивая пояс.
Сладко зевая во весь рот, Дурды с хрустом потянулся, пробормотал что-то невнятное насчёт собачьей жизни и вскинул на плечо пятизарядку. Сочувственно вздыхая, так и не решив окончательно, кто из двоих прав, поднялся и Аллак.
— Подумай, Берды, над моими словами, — сказал, провожая их, Сергей. — Эх, ветрище какой дует!.. Неправ, ты, Берды. Девушка совершенно не при чём, и твоей затеи я не одобряю, — так и знай!
Отойдя на некоторое расстояние, Берды сердито пробормотал:
— Не говори про свою головную боль тому, у кого голова не болит!
— Что? — не расслышал Дурды, ещё окончательно не очнувшийся от своего дремотного состояния.
— Ничего! — огрызнулся Берды и продолжал бурчать: — Ты не согласен! Клычли тоже в городе бывает, в медресе учился, а он — одобряет, потому что — туркмен, понимает, где правда, где ложь. «Я не одобряю»! Ну, и не одобряй! Люди к нему с открытой душой идут, думают, что советом поможет, а он упрекать начинает. Конечно, с чужой боли голова не болит!..
За Сергея вступился Аллак.
— Ты напрасно так, Берды, — сказал он. — У Сергея забот больше, чем у нас троих: обо всех бедняках думает. А не одобряет он потому, что так его совесть подсказывает. По-твоему, только тот человек хорош, кто говорит приятные тебе слова? Он русский, он все наши дела понимает… А может быть, и мы немножко неправильно поступаем, а? Девушка не виновата…
— Кто её винит! Мы же не говорим, что влюбились. в неё или что хотим надругаться над ней. Никто её пальцем не тронет! Посидит с нами два-три дня в песках — назад привезём. Мне, что ли, хочется беду на её голову обрушить? Но, сам знаешь, не по своей воле вдову любят — не могу думать, что Бекмурад-бай павлином ходит, когда у моей Узук сердце сгорело!
Берды говорил сердито, чтобы скрыть смущение от своего недавнего выпада против Сергея. Не то чтобы он слишком раскаивался, но где-то в глубине сознания проступала мысль, что не совсем справедливо было обвинять Сергея в равнодушии или эгоизме.
— Умыканием девушки жизнь Узук не облегчишь, может быть, ещё тяжелее сделаешь, — резонно сказал Аллак.
— Я дал слово платить Бекмураду ударом на удар! — возразил товарищу Берды.
— Сульгун-хан тоже дала слово убить нас. А когда разобралась во всём, не посчитала позором отказаться от своего намерения.
— Ну и пусть отказалась! — отрезал Берды. — Я не откажусь от своего! Помогать не станете — сам справлюсь!
— Зачем не станем, — вздохнул Аллак, — станем помогать.
— Поможем! — подтвердил и Дурды.
На развилке дорог Берды задержал шаг.
— Вы идите в аул, — сказал он товарищам, — у Клычли заночуйте, а я пойду в другую сторону — дела кое-какие есть. Завтра к вечеру вернусь или послезавтра.
— Будь осторожен! — понимающе напутствовал его Аллак.
Дурды хотел сказать: «Передай от меня привет», но постеснялся почему-то и только пожелал счастливого возвращения.
Оставшись один, Берды плотнее запахнул на груди халат, поправил ремень винтовки и, наклонившись, чтобы легче было идти против ветра, ходко зашагал в ночную тьму. Пройдя немного, сообразил, что торопиться всё равно нет смысла, и сбавил шаг.
Разные мысли приходят в голову одинокому путнику. Будь это Дурды, он, вероятно, поёживался бы, думая о разной нечисти, которая во тьме подстерегает человека и старается завлечь его за собой, чтобы пожрать или погубить его душу. Дурды шёл бы чуть ли не бегом, чтобы поскорее добраться до человеческого жилья, не оборачивался бы по сторонам из опасения увидеть неожиданно сверкающие глаза шайтана или гуля.
Аллак, наоборот, шёл бы очень осторожно, сняв с плеча пятизарядку и поставив её на боевой взвод. Он думал бы не о духах и дэвах, а о реальных, живых врагах, которые каждую минуту могут появиться из ночи и накинуться на него. Аллак ценил жизнь и верил, что скоро настанет время, когда ему не надо будет прятаться от людей, когда над головой появится крыша собственной кибитки и ласковые, ищущие руки Джерен каждую ночь будут горячо обнимать его шею.
А Берды не думал ни о чём определённом. Сначала ему вспомнилось время, когда он был чолуком у Мурада-ага. Казалось, весь мир заполняли тогда блеющие добрые, немного глуповатые овцы, озорники-ягнята, буйная кипень степного разноцветья и красное платье Узук. Мир был добрым и приветливым, пригревал нежным весенним солнцем, голосисто заливался жаворонками, пах приятным дымком чабанского костра, нёс в себе радость свиданий и радужные надежды на будущее.
Хорошо бы остаться навсегда в том блаженном неведении, когда всё казалось благожелательным, когда даже баи были добрее, даже скорпион, угрожающе изогнувший брюшко с ядовитым крючком на конце, воспринимался, как немного испуганный друг, но не как враг.
Берды вспомнил Аманмухаммеда, погибшего от руки брата Сухана Скупого, вспомнил проданные за коня честь и счастье Узук, вспомнил звериный оскал косоглазого Аманмурада, который схватил девушку, как волк беззащитную овечку… Эх, вырвали у него тогда наган из рук! Он бы и раненый сумел отправить в ад этого проклятого волка, цепляющегося своими грязными лапами за чистое тело Узук!
Нет, не надо было, нельзя было оставаться в неведении! Никогда скорпион не был другом, а бай — добрым. Это — только казалось от распиравшей сердце любви, от бурлящих по весне молодых сил. Надо всё познать в его истинном значении, чтобы не оставалось в сердце жалости к проклятым баям! И нет никакого смысла прятаться от байских ищеек, выжидать в безделье подходящего момента. Недаром говорят, что лучше дочь родить, чем сидеть без дела… А Узук родила сына!
Берды улыбнулся торжествующей улыбкой: не от проклятого семени байского рода, а от него, от Берды, выносила Узук под сердцем новую жизнь — слабый росточек, который со временем станет могучим батыром и повергнет в прах всех своих врагов. Пусть Берды ещё не видел его и не знает, на кого похоже это крохотное существо, чудом зародившееся в чреве любимой, но он твёрдо знает: сын похож на отца, Довлетмурад похож на Берды. Так должно быть и только так, щенок не родится в логове барса!
И Узук красивее стала. Похудела, правда, но зато как ярко светятся её глаза, как бурно бьётся сердце при коротких свиданиях возле мазара! Неправа ты, Сульгун-хан, тысячу раз неправа была, когда говорила о холодной любви! Не холодной, а горячей, как пламя, любовью люблю я Узук! Чем больше разгорается во мне ненависть к Бекмурад-баю, тем дороже и желаннее становится Узук. Она делает самую чёрную работу на байском подворье, и каждая колючка, которая впивается в её палец, занозой остаётся в моём сердце, каждая слезинка её — море, которое я должен вычерпать или утонуть в нём. Но я не хочу тонуть, я хочу заставить Бекмурад-бая напиться горькой воды из этого моря!..
Летняя ночь коротка: когда Берды подошёл к условному месту, где они постоянно встречались с Узук, уже рассветало. Берды вытащил из-за пазухи белый платок, привязал его повыше на ветку дерева и, забравшись в кустарник, решил вздремнуть до прихода Узук.
Она пришла ещё до полудня. Уйти из дому было легко, так как место встречи находилось на пути к мазару, где прочно обосновались Габак-ших и пройдоха Энекути. Узук говорила обычно, что идёт поклониться святому месту, и Кыныш-бай никогда не препятствовала, втайне надеясь, что, может быть, сноха принесёт ещё одного внука. Хотя надеяться было очевидной нелепостью — Аманмурад крепко загулял в городе, а когда появлялся дома, на Узук не обращал никакого внимания, словно той и не существует. Честно говоря, не обращал он внимания и на Тачсолтан, но та уже давно смирилась с необходимостью искать утешения на стороне. А Узук равнодушие Аманмурада только радовало.
Сегодня, едва заметив условный знак на дереве, она торопливо собралась, чуть не позабыв накормить ребёнка. Он постоянно находился на попечении Кыныш-бай, которая с него глаз не спускала, поэтому пришлось идти к ней в кибитку.
Шамкая провалившимися губами, старуха долго и бессмысленно смотрела на точёную грудь молодой женщины, — так долго, что Узук заметила её взгляд и, застеснявшись, отвернулась к стене кибитки. Накормив ребёнка, она сказала, что хочет пойти на святое место. В этих словах для неё был особый скрытый смысл — она действительно ведь шла в святилище своей любви.
— Иди, иди, — буркнула Кыныш-бай, — даст бог, снизойдёт на тебя благодать всевышнего.
Посмеиваясь в душе над тем, что слова старухи не так уж далеки от истины, Узук побежала на свидание.
После взаимных объятий, поцелуев и расспросов о жизни, Берды сказал, что пришёл за помощью. Узнав о готовящемся похищении дочери Бекмурад-бая, Узук расстроилась: значит, все разговоры Берды о любви — хлопковый пух? Значит, она была ему нужна только до тех пор, пока он не подыскал себе подходящую невесту? Но кому станешь жаловаться, если он прав — ему нужна чистая девушка, а не захватанная чужими руками тряпка! За свои страдания он имеет право требовать себе настоящую жену, а не подстилку из чужой комнаты. А ей уж, видно, на роду написано страдать всю жизнь, пока не перевяжут ей нитками пальцы рук и ног, завернут в саван и посадят в могилу…
Берды заметил слёзы на глазах любимой и, догадавшись, начал её успокаивать, объясняя цель похищения. Узук заулыбалась, глядя на Берды влюблённо и немножко недоверчиво, сказала:
— Кыныш-бай в этой девушке души не чает. Опора, говорит, на которой держится небо, сила земли, говорит, красота мира. Видишь, как она её превозносит? Всех женихов гонит от порога, а бедная девушка вот-вот лопнет от избытка сил, как перезрелая дыня!
— Ты девушку не жалей! — строго сказал Берды. — Себя жалей! Они тебя жалеть не станут! Скажи, как лучше сделать то, что мы задумали?
— Думаю, можно сделать, — Узук прислонилась к его плечу, нежно погладила кончиками пальцев шершавую от ветра и непогод руку. — Завтра Бекмурад-бай уезжает куда-то, говорят, на несколько дней. Кое-кто из его родичей есть, но я могу их кибитки на время запереть снаружи, чтобы они сразу не смогли выскочить, если шум поднимется..
— Подумаем об этом… Собак сколько в ряду?
— Четыре. Злые, как шайтаны!
— Это плохо.
— Ничего. Я выпущу собак. Надо только потом заманить их подальше и убить. Мясом их заманите.
— Девушка в какой кибитке спит?
Во второй с краю, если от реки считать.
— Одна?
— Мать с нею. Но ты не бойся — Амансолтан очень крепко спит!
— Я не боюсь! — сказал Берды. — Справимся с матерью, если нужда придёт.
На вторую ночь после разговора Берды с Узук, трое всадников тихо спешились возле речной вымоины, неподалёку от кибиток Бекмурад-бая. Это был Берды и его неразлучные товарищи — Аллак и Дурды. Клычли на это дело не взяли, чтобы в случае неудачи не навлечь на него гнев Бекмурада.
Парни привязали коней к кустам в густых зарослях туранги и затаились, выжидая, когда в многочисленных кибитках бая все улягутся на покой.
В эту ночь повелитель ветров Мирхайдар, видимо, устал и решил дать себе передышку. Пыль осела, крупные, яркие звёзды мигали радостно, наперегонки, будто обрадованные возможностью снова взглянуть на усталый и скорбный лик земли. И только невесть почему всполошившиеся собаки лаяли с нудной настойчивостью, вызывая в сердце выжидающих йигитов раздражение и тревогу. Но наконец успокоились и они.
— Пора! — сказал Берды. — Вон та яркая звезда поднялась уже на высоту копья — значит полночь. Когда чолуком был, меня Мурад-ага по этой звезде учил время узнавать.
Дурды и Аллак поднялись с земли, нервно потирая руки. Дело действительно было рискованным до крайности, малейшая оплошность грозила смертью. Поразмыслив, Берды от помощи Узук решил отказаться — страшно было подвести её под безжалостную месть Бекмурад-бая. И её и сына, впрочем, сын-то вне опасности при любом положении и в любой ситуации, пока его считают сыном косоглазого Аманмурада.
— Действуем осторожно, но быстро и без шума! — сказал Берды.
— Главное — осторожно, — прошептал Аллак.
— Не спутайте осторожность с трусостью! — предупредил Берды. — Осторожность охраняет, трусость губит. Если не увезём девушку сегодня, то, даже благополучно выбравшись, не сможем сделать этого больше никогда, даже если придём с ключом от железной двери Дербента!
— Увезём! — ломающимся баском уверил Дурды. — Я пошёл!..
Он поднял небольшой хурджун, развязал его и, негромко посвистывая, направился к кибиткам. Собаки учуяли непрошенного гостя. Предупредительное рычание не обещало ничего хорошего. Дурды поспешил бросить кусочек мяса. Пёс сглотнул подачку и выжидательно уставился на Дурды, ровно готовый каждую секунду съесть ещё мяса и броситься на незнакомца.
Точно так же повели себя и другие три собаки. Бросая на землю приманку, Дурды отвёл псов довольно далеко от кибиток. Потом вытащил из хурджуна четыре козьих ноги — по одной на каждую собаку, — и бросил их уже окончательно добро настроенным псам. Собаки схватили свою добычу и направились каждая в свой укромный уголок, чтобы без помех насладиться едой. Но не тут-то было — козьи ноги оказались привязанными к длинным верёвкам. Собаки подёргали их, порычали друг на друга и улеглись, где стояли.
Тем временем Берды с Аллаком подошли ко второй с краю кибитке. Берды, поднатужившись, приподнял плечом дверную притолоку, Аллак проворно снял дверь и прислонил её к стене.
— Карауль снаружи! — шепнул Берды. — Если мать зашевелится…
— Понятно! — тихо отозвался Аллак.
Амансолтан спала почти рядом с дверью. Её широко раскрытый рот напоминал сусличью нору..
Берды прислушался и в промежутках между всхрапываниями женщины различил тихое дыхание ещё одного человека. Это была та самая девушка, которая должна была послужить орудием его мести и неясный силуэт которой уже различили его привыкшие к темноте глаза.
Подобравшись вплотную, Берды присел на корточки и рывком навалился на спящую, сдавил руками горло. Девушка задохнулась, раскрыла рот в немом вопле — во рту моментально оказался платок. Схватив её за руки, Берды кинул пленницу себе на спину и широко шагнул через храпящую Амансолтан, которая даже не пошевелилась. Через минуту застоявшиеся кони уже несли в пески трёх смельчаков вместе с их добычей. Позади запоздало лаяли собаки.
Пленница оказалась не из робкого десятка. Когда, усаживая на круп коня, ей сказали, что развяжут руки и освободят рот, если она не попытается бежать и не станет звать на помощь, она согласно закивала. Страх уступил место любопытству: кричать она и в самом деле не собиралась.
Устроившись за спиной Берды, девушка сперва лишь слегка придерживалась за его пояс. Однако от тряски, когда кони с галопа перешли на рысь, а может быть, и по собственному желанию, она придвигалась всё ближе и ближе к парню, пока не прижалась к нему всем телом. Чувствуя на затылке её жаркое, прерывистое дыхание, Берды подумал, что насильно похищенные не цепляются так откровенно за своих похитителей.
Вероятно, девушка не очень возражала против положения, в каком оказалась. Может быть, ей даже нравилось быть похищенной: сердце человека — глубокий кяриз, особенно сердце девушки, которой давным-давно пора быть замужем.
Проснувшись рано утром, Амансолтан сначала просто-напросто удивилась: дочь, которая только и мечтает, как бы подольше поспать, вдруг поднялась в такую рань да ещё и бросила отворённой дверь. Амансолтан вышла во двор и только тут увидела, что дверная створка стоит прислонённая к стене.
У женщины ёкнуло сердце: «Неужели, воры?!» Но тут же, холодея от предчувствия непоправимого несчастья, она поняла: нет, нет, не воры, что-то другое. Амансолтан обежала весь длинный порядок, заглядывая в каждую кибитку. Её гнала сумасшедшая мысль, что, может быть, дочь окажется где-то здесь, что крыша дома не обрушилась на её голову, не погребла под обломками.
Дочери нигде не было, только недоумевающие глаза родичей провожали мечущуюся Амансолтан. И она с диким звериным криком рухнула на пороге кибитки Кыныш-бай, забилась в истерике.
Сбежались люди, привели Амансолтан в чувство. Сидя на корточках и вцепившись в волосы, она покачивалась и глухо мычала, словно от нестерпимой зубной боли. Перепуганная и разозлённая Кыныш-бай тыкала её в спину острым сухим кулачком, требуя объяснить, что случилось. А когда узнала, утробно хрюкнула, зашипела, словно проткнутый бычий пузырь и осела рядом с невесткой.
Поднялся переполох. Люди забегали по селу, ища пропавшую или хотя бы её след, но тщетно. Только один парень на порядочном расстоянии от кибиток нашёл четыре полуобглоданных козьих ноги, связанных длинными верёвками. Стало ясно, что кто-то отвлекал собак. Но кто?
Братья Бекмурад-бая, Ковус и Сапар, скрипели зубами в бессильной ярости, хватались за ножи.
В Теджен поскакал нарочный сообщить Бекмурад-баю весть о неожиданном несчастье.
Над кибитками бая нависла чёрная туча, которую не в силах было рассеять яркое солнце, как в насмешку сиявшее целый день с освобождённого от пыли неба. Люди ходили понурые, переговаривались вполголоса.
Не все сочувствовали Бекмурад-баю, но все ожидали чего-то страшного. Ожидали потому, что случилось такое, чего не помнили на своём веку даже старики. Случалось, что девушки бежали со своими возлюбленными, но это были девушки из куда менее знатных семей. Да и, кроме того, все знали, что дочь Бекмурад-бая засиделась в девках и возлюбленного у неё не было.
Уже к полуночи, когда осипшая от причитаний и полуослепшая от слёз Амансолтан забылась в тяжёлой дрёме, её разбудили чьи-то всхлипывания.
— Кто там? — сипло спросила она, приподнявшись на локте и напряжённо вслушиваясь.
Всхлипывания затихли и дрожащий голос дочери ответил:
— Это я, мамочка…
Как подброшенная пружиной, Амансолтан вскочила и кинулась во двор. Дочь стояла, уткнувшись лицом в стену кибитки, и плакала.
— Козочка моя, цветочек мой! — запричитала Амансолтан. — Что за беда случилась? Какие горести обрушились на твою голову?
Прижавшись к матери, девушка дрожала мелкой дрожью.
Амансолтан ввела дочь в кибитку, зажгла лампу, жадно всматриваясь в лицо той, которую уже и не чаяла увидеть. Но лицо было закрыто мокрыми от слёз ладонями.
— Успокойся, доченька, — сказала Амансолтан. — Ты дома, никто тебя не обидит. Успокойся. Сейчас я бабушке радостную весть сообщу, а ты не плачь, успокойся…
Весть о возвращении внучки подняла старуху с постели. Кыныш-бай сама приковыляла в кибитку невестки. Держа девушку за руки, мать и бабка приступили к ней с расспросами.
Когда были названы имена похитителей, в горле Кыныш-бай забулькало, точно в закипающем котле, а Амансолтан гневно воскликнула:
— Проклятые босяки, порази их аллах! Чтоб им сдохнуть в плохом месте! Отец вернётся — он их потроха бродячим собакам выбросит! Ох, мать Чары, горе нам, горе! Конец света на наши головы обрушился! Что делать станем? Что ответим её отцу?
Кыныш-бай, опёршаяся лбом на руки, колыхнула своим грузным, расплывшимся телом.
— Ничего мой ум постичь не может. Голова закружилась… Земля качается… Небо наизнанку вывернулось… Не знаю, где сижу, как сижу…
— Ох-хо-хо… придётся, видно, пуренджик на голову; накинуть!
— Мама, — тихо сказала девушка, — они со мной ничего не сделали… Совсем ничего… — И она зарыдала от, позора и обиды, вспомнив, как не считаясь со своей девичьей честью, поступясь стыдливостью, упрашивала, чтобы не отсылали её домой, чтобы хоть кто-нибудь, любой из трёх, взял её. И как Берды ответил: «Для того, чтобы назвать девушку любимой, её надо любить. А ты принадлежишь к тому роду, к которому мы можем испытывать только ненависть. Тебе мы ничего не сделали — мы тебе зла не желаем, но и женой взять тебя никто из нас не сможет».
— Где они скрываются, эти разбойники? — спросила Амансолтан.
— Не знаю… В сторону Бадхыза поехали…
Кыныш-бай пошевелилась и, отвечая на вопрос невестки, с надеждой сказала:
— Может, пусть ходит в девичьей тюбетейке?
— Давайте выйдем, мать Чары, — предложила Амансолтан.
Она помогла старухе подняться, сказала дочери, чтобы та легла отдохнуть. Возле кибитки Кыныш-бай Амансолтан сказала:
— По моему разумению, нельзя ей ходить в девичьей тюбетейке. Даже если эти проклятые её не тронули — всё равно. Как докажешь людям, как закроешь чужие рты?. Косы её поседеют под девичьей тюбетейкой, пока жених найдётся. Пусть уж лучше сватаются к ней как к вдове…
Амансолтан всхлипнула, вытерла рукой катящиеся по щекам слёзы, высморкалась, вытирая пальцы о подол платья.
— Господи милостивый, такую ли судьбу гадала я своему ребёнку? Думала ли я, что цветок моего сердца понюхает безродная собака? Женой не была — вдовой стала! За что, о аллах, посылаешь такое испытание? Чем мы провинились перед тобой?
— А может, подождём с пуренджиком? — неуверенно настаивала Кыныш-бай, на которую несчастье с любимой внучкой подействовало сильнее, чем когда-то смерть младшего сына, павшего от руки Дурды. — Может быть, пришлёт сватов какой-нибудь бедный парень, позарившись на её приданое?
— Не говорите так, мать Чары! Без калыма отдавать нельзя: люди скажут, мол, порченую вещь рады были с рук сбыть. А бедняк откуда калым возьмёт? Вон Джерен уже седые волосинки выдёргивает, дожидаясь, когда Аллак калым заплатит. Да и не отдам я свою дочь за того, кто праха под её ногами не стоит, лучше пусть век одинокой проживёт!
— Проклятый Аллак! — злобно прогудела Кыныш-бай. — Куда он глаза свои бесстыжие прятал, когда шёл на такое богопротивное дело? Всё семя его с корнем выжечь надо!
— На чём решим, мать Чары? — поторопила Амансолтан. — Скоро рассветёт, люди ходить станут, Бекмурад-бай приедет…
— Надевай! — простонала старуха. — О всемогущий и милосердный!.. Надевай пуренджик… Я с тобой тоже пойду — хоть одним глазом взгляну на внучку в девичестве её…
С плачущей девушки сняли тюбетейку с серебряным куполом на макушке, перекинули косы с груди на спину, как положено замужней женщине, на голову надели тяжёлый борык и накинули старенький серый халатик — пуренджик.
Последний шаг, предначертанный аллахом на листьях дерева Судеб для дочери Бекмурад-бая, был сделан в это ясное летнее утро.
Весь день родичей Бекмурад-бая лихорадило нездоровым и тревожным ожиданием. К девушке никого не пускали, она безвыходно сидела в кибитке матери. И стар, и мал только и говорили о случившемся и гадали вразнобой, что же предпримет отец. Угадать было трудно. Сухан Скупой, например, постарался бы сорвать с похитителей солидный куш и на том успокоился бы. Байрамклыч-бай избил бы дочь до полусмерти и не сел за дастархан до тех пор, пока не бросил бы к порогу своей кибитки окровавленные головы обидчиков. Амандурды-бай постарался бы замять дело и поставить всё так, словно ничего и не случалось, а для дочери быстренько нашёл бы уважаемого, солидного жениха. Но как поступит Бекмурад-бай? В нём совмещались жадность Сухана Скупого и его беспринципность, бешеный нрав и непримиримость Байрамклыч-бая, рассудочность и дипломатичность Амандурды-бая. Как поступит он?
Он приехал к вечеру. «Едет! Едет!» — закричали мальчишки и кинулись прятаться по углам, чтобы не попасть ненароком под горячую руку хозяина и владыки.
Бекмурад-бай тяжело слез с фаэтона, качнулся, будто стоял не на земле, иссушенной безводьем до каменной твёрдости, а на зыбком ковре болота, и сбычившись, ни на кого не глядя, прошёл в дом. Амансолтан, завесившая лицо урпунджеком[34], внесла за ним чайник с чаем и завёрнутый в небольшую салфетку чурек.
— Не надо! — сказал Бекмурад-бай. — Уйди!
Он сказал негромко, по столько свирепой тоски было в его голосе, с такой злобой смотрели налитые кровью глаза, что Амансолтан затряслась, уронила чайник и сама не заметила, как выскочила наружу, как очутилась в кибитке свекрови.
— Вах, мать Чары, сегодня проклятый богом день! — выдохнула она. — Пойди на сына своего посмотри — лица на нём нет, на себя не похож, на человека не похож! Смотрит так, что умереть легче, чем взгляд его вынести. Сходи посмотри!
Бекмурад даже не повернул головы на скрип двери. А Кыныш-бай, едва завидев сына, как-то сразу ослабела и заплакала, опустившись на корточки:
— Перед именем твоим склоняюсь, сыночек!.. Склоняюсь перед достоинством твоим, инер мой!.. И имя твоё и достоинство уничтожили, иссушили лицо твоё… Всему народу имя известное — смешали его с чёрным песком, сынок мой!.. О аллах, аллах! Я просила у тебя почёта и достоинства. Зачем ты мне не дал их? Чтобы горше было бесчестие?..
Она долго причитала и кляла злую судьбу, перемежая проклятия с восхвалением достоинств сына. Но,
Бекмурад-бай не проронил ни слова. Не шевелясь, не поднимая головы, уставившись взором в одну точку, которая, казалось, была не вне, а внутри его, он молчал до тех пор, пока стонущая и вздыхающая Кыныш-бай не ушла. Он запер за ней дверь, чтобы никто больше не нарушал его мрачного одиночества и опять сел на своё место, опустив голову на ладони.
Быстро наступившая темнота растворила в себе все предметы. Бекмурад-бай чувствовал себя окружённым пустотой, и на душе у него было тоскливей и безнадёжнее, чем в ту ночь, когда ему показалось, что всхрапывающий конь несёт его в самое сердце преисподней. Словно два мохнатых паука, сцепившихся в смертельной схватке, в сердце его боролись жалость и злоба к несчастной дочери, к себе, к родственникам, ко всему человеческому роду.
Я сделал всё возможное для человека, чтобы уничтожить этих проклятых, думал он. Но они всякий раз уходили от меня, как вода сквозь пальцы. Не сам ли шайтан помогает им? Когда полковник узнал, что Берды бежал из тюрьмы, он сказал, что это дело рук революционеров, что революционеры стали пускать корни среди туркмен и это — очень печально и страшно. Ничего не страшно! Пусть полковник боится — я не боюсь, я перережу все корни, все жилы, которые они пустили среди людей!
Но я увяз в тине мщения. Не я мщу — мне мстят! За что наказываешь, всемогущий? Если нужна моя жизнь, забери её, но зачем забираешь честь?! Как я теперь посмотрю в глаза моих сверстников, как покажусь уважаемым людям?
Жить после того, как тебя обесчестили чолуки и чабаны, грязные твари, не стоящие навоза, приставшего к твоему сапогу! Разве можно после этого жить? Великий аллах, почему ты не сделал моими врагами достойных, которые не боятся открытой борьбы? Где мне разыскивать этих проклятых? Широка пустыня, много саксаула — под каким кустом найду их? Если бы я был владыкой вод, я заставил бы Аму-Дарью затопить всю пустыню и утопил бы их, как топят слепых щенят! Но — это невозможно. Что делать? Какой искать выход?
Бекмурад-бай с силой стукнул кулаками по коленям и встал. Он снял с головы и бросил в темноту тельпек. Скинул халат, развязал тесёмки на вороте рубахи. Захотелось пить, и он с сожалением подумал о пролитом чае, но тотчас же мысли вернулись в прежнее русло.
Дочь… Бродяги опозорили дочь. Теперь все, кому не лень, будут говорить об этом — люди всегда рады чужому несчастью. На каждом базаре, всюду, где собираются люди, на него станут показывать пальцем: «Вон идёт Бекмурад-бай, дочь которого трогали руками». Нет теперь у него ни лица, ни языка, чтобы говорить с уважаемым человеком. Даже если он умрёт, а дочь будет жить сто лет, сто лет будут вспоминать его, говоря: «Вон дочь Бекмурад-бая, которую трогали». И он в могиле услышит эти слова, он будет ворочаться в земле, как раздавленный червяк… Лучше бы ей совсем не родиться на свет, чем причинять отцу такие муки!
Бекмурад-бай замер, чтобы не упустить внезапно мелькнувшую мысль. Нет, не внезапно! Эта мысль была подготовлена всем ходом его раздумий и переживаний, она не могла быть иной, потому что это — единственный выход!
Он долго смотрел в темноту, словно испугавшись принятого решения. Но он знал, что сделает задуманное, хотя сделать это было нелегко. Пришла самая тяжкая, самая страшная в его жизни минута, — и нужно остаться мужчиной, не склонить с бараньей покорностью голову перед судьбой! И не медлить… Не медлить!.. Не медлить!!!
Бекмурад-бай решительно поднялся; хрустя осколками чайника, подошёл к двери, ударил в неё, забыв, что она заперта. Крючок сорвался и ночная прохлада, пронизанная колючими иглами звёздных лучей, пахнула в застоявшуюся духоту комнаты. Только сейчас Бекмурад-бай заметил, что весь в поту, но это было мимолётным ощущением — всё его существо было подчинено тому важному и ужасному, что сейчас произойдёт.
Широко шагая, почти бегом он достиг кибитки, где спала Амансолтан, ворвался в кибитку и, разглядев при слабом свете прикрученной лампы спящую дочь, бросился к ней.
Ой напрасно ты, мать, оставила зажжённым свет! Изнывая от страшных мыслей, томясь предчувствием, недоброго, ты пыталась светом семилинейной лампы оградить, спасти свою дочь от ночных кошмаров. Не помог ей свет, он только ускорил недоброе. Смотри, как жадно сомкнулись на нежной шее твоей дочери железные пальцы её отца! Шея белая и хрупкая, а пальцы, поросшие шерстью, — как свирепые пауки пустыни… Они выползли из сердца отца и впились в шею дочери твоей. Смотри, как она пытается поймать открытым ртом хоть один глоточек воздуха, как изгибается в конвульсиях её девичье тело, как колотятся по земле её ноги! Проснись, мать, потому что ты больше никогда не увидишь ясного взора своей дочери! Проснись, мать!..
И она проснулась.
Ошеломлённая, ничего не понимающая, она несколько мгновений смотрела на ужасную сцену и вдруг с задавленным воплем метнулась на помощь дочери.
Поздно, мать, поздно, Амансолтан… Уже ничем не поможешь. Не муж твой — сама судьба копошится над телом дочери.
Сильным ударом ноги Бекмурад-бай отшвырнул жену, прорычал что-то невнятное, звериное. Амансолтан свернувшись узлом от боли, осталась лежать там, где упала. И только страстно, как никогда раньше за всю свою жизнь, молила аллаха, чтобы дал ей беспамятство. Но благодатное беспамятство не приходило.
Бекмурад-бай выпрямился. Голос его звучал глухо, как из-за стены, и мертво:
— Завтра скажешь всем, что она умерла от того, что сердце лопнуло. Если услышу иное, пойдёшь вслед за ней!.. Меня не ищите. Я уезжаю в пески…
И пошёл — деревянно, как оживший карагач, с трудом переставляя негнущиеся, чужие ноги.
Лампа вспыхнула и погасла. В тёмно-синем квадрате двери возник чёрный сгорбленный силуэт, бесшумно растаял. А Амансолтан лежала, медленно погружаясь в гудящую и звенящую мглу. Ей было всё равно. Души её, режь, трави собаками, раздирай на части она пальцем не шевельнула бы для своего спасения.
Слёзы и невыносимый ужас свершившегося пришли потом, позже.
Пора жатвы в этом году была невесёлой. Если в прежние годы люди не поспевали с уборкой из-за обильного урожая, то сейчас многие выжидали: может быть, изреженные посевы наберут силу, может рано приступать к делу? Но проходили дни, а посевы только ещё больше никли к сухой, неласковой земле. Бедняки, убрав пшеницу, поторопились собрать и солому: надо было подкармливать саманом изголодавшийся скот. Зажиточные хозяева тоже охали в общий топ. Но думали о своём, под стать пословице: коза беспокоится о жизни, а мясник — о её жире.
Однажды, когда сельские яшули, собравшись у мечети, ожидали последнего намаза, к ним обратился Бекмурад-бай. Смерть дочери, казалось, нисколько по отразилась на нём, лишь глубже в подлобье ушли глаза да чуть заметнее стала седина в аккуратно подстриженной бороде.
Начал он с того, что, мол, в стране без царя всё пришло в упадок, труднее стало жить, попортились нравы. Русский беспорядок пришёл в Туркмению. Раньше никто не слыхал о кражах, всё оставалось лежать там, где его положил хозяин. Если человек шёл на той, он не запирал дом, а только прикрывал дверь от случайной собаки. И уж только самые осторожные привязывали коня на цепь. А нынче цепь разве лишь для успокоения совести может служить, потому что хозяйское добро она сохранить не в силах. И с каждым днём количество краж не уменьшается, а увеличивается.
Присутствовавший при разговоре Габак-ших согласно закивал головой:
— Совсем плохие люди стали, аллаха забыли! Вон даже у почтенного Бекмурад-бая корову украли! И у Худайберды-ага овцу увели. Ох, боже мой, совсем большое бесстыдство появилось на земле.
Худайберды-ага, присевший на корточки у стены мечети, невесело заметил:
— Говорят, скотина того, кому она предназначена… Трудно теперь понять, что хорошо, что плохо…
Его поддержали:
— Верно ага сказал — ничего не поймёшь!
— Да-да, раб божий поклажу вьючит, а бог своим делом занимается.
— Всё — от бога. И кражи эти — тоже от бога,
— С неба напасти на нас сыплются!
— С неба или ещё откуда, а только очень уж много их на земле стало, — сказал Худайберды-ага, покручивая бородёнку. Она у него совсем поредела да и сам старик усох от постоянного недоедания настолько, что стал похож на живые мощи.
— Всё от бога, — торопливо сказал Габак-ших, — всё от бога, Худайберды-ага! Без его воли ни один кустик не шелохнётся. Всё от него, милостивого!
— Напастей действительно много стало, — согласился Бекмурад-бай. — Не только воровство, но и грабить стали! Многих почтенных людей посетили разбойники, нанесли убыток их имуществу. Во многих аулах нынче сторожей нанимают, чтобы следили они по ночам за порядком. Думаю, нам тоже надо нанять, потому что сами мы от калтаманов не защитимся. Село большое: на одном конце грабят — на другом не слышно.
Зажиточные сельчане одобрили слова бая — им надо было беспокоиться о своём имуществе. Те, что победнее, молчали, но чувствовалось, что и они не станут возражать: богатее хозяйство, бедное хозяйство — всё своё,
— Я думаю так, — Бекмурад-бай сделал вид, что размышляет. — Я думаю, что тому, кто пойдёт в сторожа со своим конём и своим оружием, мы положим четыре с половиной батмана[35] джугары в месяц.
— Не мало будет?
— Никто не наймётся за четыре батмана!
— Наймутся! — жёстко отрезал Бекмурад-бай. — Не судите по прошлым ценам — сейчас любое зерно в десять раз дороже, чем в прошлые годы… Думаю, что очень хорошо. Для аула нам пока хватит четыре сторожа. Нанимается пусть любой, кто захочет.
— А как платить станем? — спросил Худайберды-ага.
— Перед калтаманами мы все одинаковы, потому и платить будем поровну.
— Так думаешь?
— А ты не согласен?
— Зачем не согласен? — вздохнул Худайберды-ага. — Пусть путь калтаманов в стороне от нас проходит, но если они заглянут в мой дом, что они у меня возьмут? А вот если к тебе в дом придут или к нему, к Вели-баю, — у вас добра много.
— Что же ты предлагаешь?
— Брать плату сторожам надо не с кибитки, а с того, что есть в кибитке!
Бекмурад-бай повернулся к дайханам, пожал плечами, криво усмехаясь:
— Пожилой человек уже, а выпучил глаза и кричит невесть что! Недаром, видно, говорят, что мужественный себя винит в беде, а слабодушный — соседа. Кто виноват в том, что у него достатка нет? Сам же виноват! Разве Вели-бай или вот Сухан-бай обязаны ему достаток добывать? Нет, не обязаны! Кого ты винишь, Худайберды, на чьи грехи намекаешь?
Несколько дайхан, видя, что дело пахнет скандалом, и сочувствуя Худайберды-ага, попытались смягчить положение:
— Ай, никто не виноват — доля наша виновата!
Худайберды-ага не принял поддержки сельчан. Сердито посапывая, он сказал:
— Аллах не щедр на милости беднякам, да рабы его ещё проворней!
Стрельнув вороватым глазом в сторону Бекмурад-бая, Габак-ших завопил в притворном благочестии:
— Не кощунствуй, старик, не переступай границ дозволенного! Что делает человек — делает аллах!
— Вот как? — ехидно улыбнулся Худайберды-ага. — Значит, ших, по-твоему, мою овцу аллах украл и съел?
Дайхане сдержанно засмеялись.
Попавший впросак Габак-ших, не найдя, что ответить, опустил глаза и стал шевелить губами, делая вид, что молится за нечестивца, оскорбившего аллаха. Спорить он не решился: вдруг чортов старик и в самом деле знает, кто увёл и съел его овцу! Позора не оберёшься перед правоверными.
— Болтаешь ты, Худайберды, всё, что на язык взбредёт! — со скрытой угрозой сказал Бекмурад-бай, отлично понимающий на кого намекает старик. — Коня твоего освежевали, собаку освежевали… Кто, кроме тебя…
— Ты, Бекмурад-бай! — с неожиданной злобой закричал Худайберды-ага, поднимаясь с корточек и глядя в упор на бая. — Ты, Бекмурад-бай, и коня моего и собаку освежевал, ты ноги мои в могилу сунул!
— Может, ты помолчал бы? — В провалившихся глазах Бекмурад-бая сверкнули волчьи огоньки. — С коротким языком жизнь длиннее!
— Для меня оба берега одинаковы! — не испугался Худайберды-ага. — Что жизнь, что смерть, — всё равно! Всю жизнь молчал, а теперь скажу слово правды! Не только тебе, бай, любому скажу!
— Ты сошёл с ума!
— Пока не сошёл! Но ты много сделал для этого, Бекмурад-бай! Ты заставил сбежать из дому моего племянника! Обманом лошадь мою забрал, чтобы от налога не пострадать! И сына моего, Меле, тоже отнял ты! Когда жеребьёвку проводили, ты добрым был, называл «ага», на почётное место сажал, чаем дорогим поил! От доброго сердца ты это делал? Нет! Ты делал так, чтобы обмануть меня легче было! Если бы Аллак был дома и Меле был дома, я, может быть, сунул бы ноги в могилу не сегодня, а завтра. А то и завтра ещё подождал бы! Вот что ты сделал для меня, Бекмурад-бай!
Глаза Бекмурад-бая потухли. Он ссутулился и, глядя на старика, как смотрят на внезапно заговоривший пенёк, к которому все издавна привыкли привязывать лошадей, буркнул:
— В чужую шурпу крошишь свой хлеб, старик, в чужую! Ты ослеп от дурных мыслей и не видишь, куда идёшь!
— Да, я слепой, — согласился неожиданно Худайберды-ага. — Глупый слепой! Который умный, он только один раз даст украсть свой посох, а потом, садясь, подкладывает его под коленку. А у меня много раз крали посох. Поумнел только, когда к могиле подошёл и ноги в неё свесил! Но воровать теперь у меня нечего. Зачем стану нанимать сторожа? Нанимайте вы, и пусть ваши сторожа мою кибитку первой покажут калтаманам. Если калтаманы найдут что-нибудь, они и мне немного оставят, а сам я давно не могу найти в своём доме ничего ценного. Вот завтра пойду пшеницу жать, если там ещё осталась пшеница. Может быть, умру на поле. Только тогда и потребуется человек, чтобы подобрать моё тело. А раньше этого сторожей мне не надо!
— Тебе не надо — других не сбивай! — не выдержал Сухан Скупой, долгое время жевавший в нетерпении свою раздёрганную бороду и всё никак не решавшийся вставить слово. — Не сбивай правоверных с пути пророка! С капырами водишься — закон забывать стал! За все пределы и границы вышел — аллаха поносишь, уважаемых людей поносишь! Я долго молчал, по моё терпение лопнуло!..
Худайберды-ага посмотрел на красную, лоснящуюся физиономию Сухана Скупого, сказал без иронии:
— Когда Берды разговаривал с тобой на плотине, у тебя было больше терпения и меньше слов!
Сухан Скупой поперхнулся, забегал мышиными глазами по лицам дайхан и снова сунул в рот кончик бороды.
— Эх, как у тебя разлилась желчь, Худайберды! — заметил Вели-бай. — Умрёшь скоро.
— Не только у меня, почтенный баи, у многих желчь разлилась! — сказал Худайберды-ага. — Вот вы о кал-таманах толкуете, сторожей нанимать собираетесь. А разве это настоящие калтаманы, такие как Кичи или Чакан? Это ищут кусок хлеба для своих голодных детей те, у кого нет иного выхода, кого «рабы божьи» довели до разбоя. Горечь разлившейся желчи бедняка приходится пить вам, богатым и жадным. Разве спасётесь вы сторожами? Думаю, не спасётесь. Набрав в рот муки, на огонь не дуют — не понимаете вы этого! А что касается смерти, то она у каждого за спиной, по пятам ходит. И никто не знает, когда аллах пошлёт Азраила, чтобы тот срезал мечом прядь волос бедняка и отнял у него душу.
Ещё весной, после тяжёлых земляных работ на расчистке магистрального канала, Худайберды-ага понял, что его семье придётся бедствовать. Сам он, измаявшись на хошаре, чувствовал себя больным и слабым. Клочок земли, который предстояло засеять, оказался не намного больше приусадебного участка. Этот участок он продал ещё осенью, чтобы поддержать семью и как-нибудь прокормиться самому. Знать бы такое раньше, не стоило и мучиться на расчистке. Для посева не было ни горсти семян, да и поливной воды было мало — Мургаб мелел прямо на глазах.
Всё это лишало последних сил и надежд. Однако Худайберды-ага, выменяв у своего соседа за час полива немного зерна, вышел в поле. «О всемогущий и чудотворный аллах, — молился он, — снизойди к детям, которые сидят с раскрытыми ртами! Труды — от меня, сытость от тебя, милосердный! Не оставь нас своими милостями! Бисмилла, рахман, рахим, не нашими руками сеется, руками Баба-дайхана[36] сеется!..»
Когда взошла и зазеленела пшеница, казалось, что горячая молитва Худайберды-ага была услышана богом. Ко воды полностью хватило только на первый полив, С каждым очередным поливом её становилось всё меньше и меньше, и всё больше желтели и жухли под горячими пыльными ветрами оставшиеся неполитыми участки посева. Мургаб высох. На самом дне русла едва поблёскивала тонкая ленточка влаги. Она натекла из солевых источников, бивших по берегам Мургаба. Её не могли пить ни люди, ни животные, и даже для поливов она не годилась.
Наступила пора жатвы — и страшно было идти в поле. Пака глаза не увидели, какая-то надежда ещё теплится в сердце. Но когда убедишься, что пшеницы нет, что нечем ответить на безмолвный вопрос голодных детских глаз, эта надежда сгорит, как сухой стебелёк илака в оджаке.
Боже мой, думал Худайберды-ага, глядя на спящих детишек, все беды ты посылаешь на бедняков. Будь я богаче, я женился бы молодым парнем и сейчас мои дети были бы уже взрослыми, как Меле. Но я не смог собрать калым в молодости и женился поздно. Что будет теперь с моими детьми? Маяджик ещё может уцелеть, в год Рыбы она родилась, а сейчас второй год Змеи, значит ей уже тринадцать лет, замуж выйти сможет. А что станется с малышами Хакмурадом и Довлетмурадом? Я Дал им счастливые имена, но не сумел дать счастья, я проиграл в борьбе с судьбой. Судьба ставила на моей дороге одну западню за другой, как на заячьей тропе, и я не смог избежать ни одной западни. Единственная мечта была у меня — все капли своего труда отдать детям, но ничего не вышло…
— Сжалься, помилуй, всемогущий! Ты сам создал этих несчастных детишек! В чём их вина перед тобой?
Неужели не снизойдёт на них твоё милосердие? Неужто благость твоя, разлитая по миру, никогда не коснётся бедняков?!
— Что кричишь, отец? — испугалась жена, когда Худайберды-ага машинально выплеснул вслух свою горечь в этой безысходной и безответной жалобе. — Разбудишь детей!
— Да-да, — грустно и бессильно сказал Худайберды-ага, — ты права, мать Довлетмурада. Не надо будить их, может быть, хоть во сне сытыми будут. Ох-хо, собери мне что-нибудь, пойду на поле…
— Ты больной совсем! Как пойдёшь? Как жать будешь?
— Как-нибудь дойду… Работать не смогу — хоть покараулю, чтобы скотина последнее не потравила.
— Гляди сам, отец. Ты свои болезни лучше меня знаешь. А то посиди пока дома, окрепни немного. Свалишься на дороге — как узнаем, что с тобой?
— Нельзя больше ждать.
— Сейчас прямо пойдёшь?
— Думаю, лучше сейчас, чем по дневной жаре тащиться.
Женщина взяла маленький узелок с мукой, стоявший у изголовья постели, где спали дети, разделила муку на две равные части. Подумала, смешала её и снова разделила — на этот раз на три кучки. Одну из них ссыпала в мешочек, сверху положила деревянную миску. Из небольшого жестяного кувшина выплеснула воду, привязала его к мешочку. Вот и все пожитки человека, отправляющегося в дальний путь.
Худайберды-ага вскинул мешок на плечо, посмотрел с порога на спящих детей.
— Пусть впереди у вас будет счастье, мои дорогие! Отец ваш уходит в погоню за вашим счастьем, но догонит ли, вернётся ли, — один аллах о том ведает.
Жена всхлипнула и отвернулась.
Всю ночь безостановочно шёл Худайберды-ага. Однако солнце поднялось уже на высоту двух деревьев, когда он добрался до края посевов на своём арыке. Как и в обычные годы, кругом виднелись харманы. На одних ветер уже вымел оставшиеся от обмолота колоски, и ровные глинобитные площадки желтели пусто и сиротливо. Кое-где ещё молотили и провеивали зерно.
Всем, мимо кого проходил, Худайберды-ага говорил традиционные слова: «Сытость харману твоему, вес зерну твоему, силу делам твоим». Ему отвечали так же традиционной фразой: «Крепость жизни твоей». Но не было радости в словах людей, не было радости на их лицах.
Добравшись до своего участка, Худайберды-ага подивился: не только он запоздал с жатвой — два или три человека ещё гнулись с серпами над низкой — в четверть высоты — пшеницей. Скотина уже изрядно тронула участок старика, но этого и следовало ожидать: если отстал от других — и скот потравит, и птица склюёт…
Худайберды-ага повздыхал, думая, что здоровому человеку работы здесь всего на полчаса, а он совсем разболелся — ни согнуться, ни разогнуться, И сердце болит, и живот, и всё тело как чужое.
Всё время хотелось пить. Вода в кувшине, набранная по пути из старого загнившего хауза, быстро кончилась. Источник был далеко. «Дойду ли? — думал старик, ковыляя напрямик через поле, — Хватит ли сил вернуться?»
Дайханин, мимо которого он проходил, поинтересовался, куда он направился, и посоветовал:
— Возьми моего ишака. И два кувшина больших дам, тебе. Один — мне привезёшь, второй — себе. Чурек ведь печь будешь? Тоже вода понадобится.
Худайберды-ага последовал доброму совету. А вернувшись, сел прямо на землю, рядом с кувшином, и долго сидел, ни о чём не думая. В животе всё время бурчало и ухало, к горлу подкатывала томительная сухая тошнота, сердце билось редкими неровными толчками, словно раздумывая, стукнуть следующий раз или уже хватит, пора совсем остановиться.
Вечерело, когда он, охая и поминутно хватаясь за живот, замесил тесто, кое-как вырыл в твёрдой земле печь, испёк чурек. Есть не хотелось, но он ел, давясь и кашляя, не замечая, что по щекам текут слёзы, и только удивлялся, что хлеб получился солёным. Выпив почти пол кувшина воды, он вытерся подолом измазанной в тесте рубахи и, постанывая, лёг.
Всю ночь его корёжило и выворачивало наизнанку.
К утру он ослабел настолько, что не смог поднять кувшин, уронил его и долго, безразлично смотрел, как вытекает и впитывается в землю драгоценная влага. На какой-то миг вспомнилось, как он заблудился в песках и погибал от жажды, но тотчас его сознание померкло. Оно вернулось только к полудню. Худайберды-ага с трудом разлепил невидящие глаза, его землисто-серые губы шевельнулись в слабой улыбке.
— Ты вернулся, Меле-джан?.. Очень хорошо, что ты вернулся, сынок…
Кто знает, произнесли эти слова губы Худайберды-ага или прошелестел их ветер, метнувший пригоршню жёлтой пыли в лицо старика. Дайхане на соседних участках вспомнили о нём на следующий день.
Тачсолтан сидела у приотворённой двери своей кибитки и в полное своё удовольствие пила чай.
Время казалось, шло мимо этой женщины. Может быть, природная худощавость и отсутствие детей, а может быть, неуёмная, всепожирающая жажда мужских объятий делали её значительно моложе своих сорока лет. В её глазах постоянно тлел безумный уголёк сластолюбия, ноздри красивого носа страстно раздувались и дрожали, жадные, чувственные губы пунцовели осенними розами.
Она постоянно одевалась, как на праздник, и её воркующий, призывный смех напоминал нетерпеливое ржание молодой кобылицы, выпущенной на весенние выпасы. Многие молодые парни, живущие в ряду Бекмурад-бая и в ряду Вели-бая, и ещё другие, неизвестно где живущие, вздрагивали, заслышав её смех, и напрягались, готовые мгновенно ответить на призыв. Это были те, кто испытал уже тяжёлую, не дающую облегчении любовную ярость Тачсолтан, кто носил на своих плечах, на груди, на шее следы её острых зубов. Казалось бы, эти люди должны были избегать её, но она влекла к себе чем-то утончённо порочным и гибельным, засасывала, как болото, как раскисший от дождя шор. Они ждали её призыва, а она по какой-то болезненной прихоти никогда не принимала дважды одного и того же любовника. Исключением был когда-то Аманмурад, муж, но это было давно, когда ему ещё нравилась огневая ненасытность жены, а Тачсолтан ещё хранила ему верность. Потом Аманмурад устал, начал избегать встреч с женой, а она, перебесившись и чуть не потеряв рассудок, научилась обходиться без мужа.
Тачсолтан пила чай и прислушивалась к равномерному стуку молотка, доносившемуся из мазанки батрака Торлы. Едва стук прекращался, женщина настораживалась, замирала, ожидая неизвестно чего. Молоток стучал снова, и она успокаивалась, дыхание её становилось ровным.
Высокий и плечистый, батрак Торлы, играючи поднимавший одной рукой трёхпудового барана, с некоторого времени всё чаще овладевал нечистыми помыслами Тачсолтан. Она обходила его своим вниманием до тех пор, пока не поняла, что справиться с желанием бессильна.
Тачсолтан встала, руками крепко стиснула свои ещё но совсем увядшие груди и сладко, с хрустом и стоном потянулась. Окажись парень в эту минуту рядом — она не подумала бы о последствиях.
По улице носился обычный для этого года ветер, топорща распластанные крылья пыли. И Тачсолтан подумала, что в такую бурю можно даже днём на открытом месте заниматься любовью — никто не разглядит.
Мимо двери, прикрывая от ветра лицо пуренджиком, пробежала Курбанджемал — жена Торлы.
— Курбанджемал, эй, Курбанджемал! — окликнула её Тачсолтан. — Зайди-ка сюда!
Молодая женщина подошла, отдуваясь и отплёвываясь от пыли.
— Хазан её забери, бурю эту! Прямо с ног валит.
— Иногда это неплохо! — усмехнулась Тачсолтан.
— Что неплохо?
— Это я так… Куда собралась в такую пыль?
— По делам. В аул бегу.
— Что за такие спешные дела у тебя объявились?
— Ай, спешные — не спешные, а всё дела. Детишек хочу немного побаловать, надо корок от гранатов достать.
— Ну иди, балуй, — согласилась Тачсолтан, — только смотри, чтобы ветер не занёс тебя в другой аул.
— Там Торлы нет! — засмеялась Курбанджемал. — Там мне делать нечего.
Тачсолтан проводила женщину бесстыдно-озорным взглядом, подошла к зеркалу, вделанному в дверцу шкафа, и стала рассматривать себя. Подняла брови, сощурила глаза, подкрутила сзади локоны. Потом накинула пуренджик и направилась к мазанке Торлы.
Батрак сидел возле наковальни и нарубал зубья у серпов. Он покосился на гостью, но так как она ничего не говорила, смолчал, делая вид, что всецело занят работой.
Потягиваясь, словно кошка, играющая с полуживой мышью, Тачсолтан, присела рядом и, как бы невзначай наклонившись, коснулась подкрученным локоном щеки парня. Он невольно дёрнул головой. Женщина тихо засмеялась:
— Ах, какой ловкий йигит! Один раз ударит — сразу зуб получается. У тебя всё так ладно выходит?
— А что ты хотела бы мне заказать? — спросил Торлы и досадливо крякнул. — Ха, сглазила — сломал зуб!
Он отбросил испорченный серп в сторону и стал постукивать молотком по пустой наковальне. Тачсолтан, лаская его взглядом, задушевно сказала:
— Мои глаза тебя не могут сглазить! Они — для других недобрые, а для тебя…
Торлы знал, что из себя представляет старшая жена бая Аманмурада, и догадывался, зачем она пожаловала. Где-то в глубине души он был бы не прочь удостовериться, насколько справедливо то, что он слышал о Тачсолтан краем уха, но удерживала непонятная робость, нечто похожее на брезгливость.
— Дай-ка мне эту железку! — Тачсолтан потянула у него из рук зубило. — Острая штука! Почему она не тупится, ведь ты ею железо рубишь? Возьми назад.
Торлы взял, но Тачсолтан не отпустила зубило.
— А ну, отними, если сил хватит!
— Сил-то хватит! — пробормотал Торлы, поглядывая на дверь и незаметно для себя продвигаясь поближе к женщине. — А только…
— Ну, говори, говори! — поощряла она. — Что «только»?
Торлы рывком опрокинул её себе на руку и потянулся губами к дразнящему рту. Его лицо обдало жаром, как если бы он наклонился над кипящим котлом, к губам больно прижались острые зубы — и укусили.
Тачсолтан легко, как ящерица, вывернулась из рук парня, засмеялась и встала.
— А ты храбрый, йигит! Темноты не боишься?
— Ничего не боюсь! — сказал Торлы, несколько смущённый своей несдержанностью, опять берясь за молоток.
— Придёшь?
— Куда? — не понял он.
— Ко мне!
— Приду, если позовёшь!
— Сегодня после полуночи, как только первый петух прокричит, ладно? Со стороны агила приходи, чтобы… жена твоя не приревновала.
— А зачем я к тебе так поздно приду?
— Не знаешь?
— Нет.
— Ну, когда придёшь, тогда всё узнаешь! Дай-ка мне своё сито на всякий случай, чтобы раньше времени люди лишнего не подумали.
До полуночи было ещё далеко, но, снедаемая нетерпением, Тачсолтан сразу же по возвращении стала готовиться к приёму гостя. В первую очередь его следовало накормить, чтобы он был сильным и неутомимым. Тачсолтан положила в двухлитровую кастрюлю топлёное сало и поставила её на огонь. Когда сало стало жидким, она налила сверху до самых краёв арбузной патоки, всё тщательно перемешала. Получилось «пёстрое сало» — очень вкусная и очень сытная еда.
Тачсолтан поставила её в шкаф. Вскоре рядом с салом появилось килограмма два коурмы и лепёшка мягкого золотистого чурека. Всего этого должно было хватить вполне на целую ночь — раньше утра Тачсолтан не собиралась отпускать своего гостя.
Покончив с приготовлением еды, она села на свою пружинную кровать и попрыгала на ней. Гладкое шёлковое одеяло приятно холодило руки, Тачсолтан прилегла на него лицом. Вспомнив что-то, вскочила, порылась в сундуке и вытащила рубашку и кальсоны Аманмурада. «Как только Торлы придёт, я заставлю его надеть это, — решила она. — А когда будет уходить, снимет».
За приготовлениями незаметно наступила ночь. Улеглись на покой люди, угомонились собаки. И только тоскливый утробный рёв ишаков время от времени вплетался в монотонный свист ветра. Петухи не пели, Торлы не шёл.
Тачсолтан вся извелась в ожидании. Она то усаживалась на кровать, то подходила к окну, напряжённо вглядываясь и вслушиваясь в ночь. Мутная, насквозь пропылённая луна светила тускло и бессильно, но Тачсолтан хорошо различала стожок колючки возле агила, тёмную ленту зарослей туранги. Ей казалось, что она слышит даже сонное посапывание овец. Но петухи молчали, и она злилась: «Закричат ли сегодня эти побитые мором!»
Прозвучавший в ночи петушиный азан[37] был для Тачсолтан чудесной музыкой, предшествующей райскому блаженству. Однако музыка отзвучала, а Торлы всё не было. И вдруг Тачсолтан заметила, что возле стожка иод навесом кто-то стоит и похоже, что машет рукой.
Сердце женщины дрогнуло, она торопливо замахала в ответ. Но тот, кто стоял, не двинулся с места.
— Чего стоишь? — негромко окликнула потерявшая терпение Тачсолтан. — Иди сюда, не бойся! Уже всё готово!
Призыв остался без ответа, и Тачсолтан, с досадой пробормотав: «Боится, ушибленный богом!», — сама пошла к шевелящемуся силуэту, улыбаясь и протягивая руки. Возле стожка, выбирая веточки повкуснее, стоял дряхлый мерин, сопел от трудной старости и помахивал облезшим хвостом.
Тачсолтан злобно плюнула.
— Размахался, облезлый чёрт, чтоб тебе околеть! Тебя, что ли, ждут, дурак старый? Твою падаль давно пора собакам выкинуть, а ты всё ещё жрёшь хозяйское добро. У! У, ишак безрогий!
Мерин добродушно кивнул и шлёпнул мокрой отвисшей губой.
Дольше ждать было невмоготу. Презрев все приличия, Тачсолтан воровски прокралась к мазанке Торлы и услышала его голос, перемежаемый весёлым смехом Курбанджемал. Он забавляется с женой в то время, как она ждёт?! Тачсолтан скрипнула зубами и, не таясь, пошла к своей кибитке. Обманутые ожидания, неудовлетворённая страсть, оскорблённое самолюбие женщины, увидевшей, что ей предпочли другую, тяжёлым мельничным жёрновом легли на душу. «Ну, ничего, ты у меня ещё попрыгаешь… Я тебя проучу», — захлёбываясь собственной яростью, думала она.
А Торлы, честно говоря, сначала совсем забыл, что его после полуночи ждёт на свидание старшая жена бая Аманмурада. Спохватился только тогда, когда Курбанджемал в разговоре мельком упомянула имя Тачсолтан. Спохватился и тут же порадовался, что не пошёл. То, что случилось днём, было естественной минутной слабостью мужчины, стоило ли продолжать это сомнительное приключение? Торлы не был любителем случайных связен и, кроме того, он достаточно сильно любил свою хохотушку Джемал. Да пропади она пропадом, эта старуха Тачсолтан, чтобы из-за неё пролилась хоть единая слезинка жены!
Тачсолтан между тем думала о мести. Проще всего было устроить, чтобы Торлы исколотили до полусмерти сами же батраки. Сначала Тачсолтан на этом и остановилась. Но, подумав, решила, что избить за такое оскорбление мало, убить надо проклятого! И не просто убить. Он кичится своей честностью, верностью жене? Хорошо! Мы сделаем так, что тебя застанут на чужой жене и сразу отнимут и жизнь твою и твоё имя!
Это была превосходная мысль! Тачсолтан ухватилась за неё «обеими руками». Некоторое затруднение вызывала та, которую должны были застать с Торлы на месте преступления. Кто из знакомых женщин мог послужить этой цели? При всём своём вздорном и жестоком характере Тачсолтан была по-своему справедлива и не хотела обрекать на позорную смерть первую попавшуюся женщину.
Озарение пришло внезапно, как вспышка молнии: Узук — вот кто должен стать второй жертвой! Эта чёртова босячка, и только она! — Тачсолтан даже засмеялась от радости, что нашла выход. Одним ударом избавиться от оскорбителя и соперницы — что может быть приятнее! Эта нищенка ходит задравши нос, потому что родила Аманмураду наследника, которого не могла и не может родить она, Тачсолтан? Очень приятно! Теперь все узнают, от кого она родила, чей это наследник.
Но действовать нужно было хитро, чтобы случайно не испортить так хорошо задуманное дело. Действовать надо было не самой, а через подставных лиц. Тачсолтан подумала и решила, что лучше, чем Амансолтан, помощницы ей не найти. Правда, она недолюбливала старшую невестку ещё с тех пор, когда та принимала участие в обручении Узук с Аманмурадом. И даже недавно, встретясь с той у источника, не преминула уколоть побольнее: «Привела в наш род босячку? Думала, на мою голову привела? На свою! Это она твою дочку погубила!» Амансолтан тогда заплакала и ничего не сказала в ответ, Тачсолтан стало даже немного жаль убитую горем женщину.
Если умело подойти к задуманному, Амансолтан легко попадётся на крючок и сделает всё, что нужно. А нужно было совсем немного — разбудить у Кыныш-бай задремавшую из-за рождения внука ненависть к Узук. Только подтолкнуть её немного, а дальше маленький камень сам вызовет большую лавину.
С такими мыслями Тачсолтан, не откладывая дела в долгий ящик, зашла однажды к старшей невестке вроде бы за заваркой чая. Та предложила посидеть, выпить у неё пиалу чая, и Тачсолтан, радуясь, что всё складывается как нельзя лучше, охотно осталась.
После довольно продолжительных разговоров о знакомых и родственниках, когда, по образному туркменскому выражению, были переворошены семь стран и потрясены семьдесят дверей, Тачсолтан, понизив голос и демонстративно оглядываясь на дверь, спросила:
— Ты, девушка[38], ничего не слыхала о своей бедной родственнице?
— О ком? — Амансолтан подняла на собеседницу глаза. Она сильно постарела после страшной гибели дочери, потеряла всю свою осанку и величие, хотя и делала слабые попытки не поддаваться. Она стала много молиться и старалась делать богоугодное, считая, что аллах послал ей горе за какие-то прегрешения перед людьми.
— Об Узук говорю! — уточнила Тачсолтан.
— Ничего не слышала. А какие вести должны были дойти?
— Спаси нас от них, всевышний, и сохрани! Эта родственница бесстыдно говорит: «Вот, что я делаю!». И делает всё, что ей заблагорассудится.
— О чём ты говоришь? — искренне удивилась Амансолтан.
— Ты в самом деле ничего не знаешь? — подделываясь под её искренний тон, вопросом на вопрос ответила Тачсолтан.
— Скажи — буду знать.
— У меня даже язык не поворачивается сказать такое… Она, знаешь, что делает? Мало ей, что она столько крови в нашем роду пролила, мало смерти Чары и твоей дочери, так она решила позором покрыть наш род! Забавляется с этой ходящей возле двери собакой, с Торлы! Сама видела несколько раз, как он ночью шёл от неё!
Вопреки ожиданиям Тачсолтан, Амансолтан довольно спокойно приняла эту весть. Она только вздохнула и сказала:
— Надо было ожидать! Ещё с тех пор, как Торлы вытащил её из воды, у них вот такие отношения. — Она приложила друг к другу вытянутые указательные пальцы.
— Боже мой! — воскликнула Тачсолтан. — Ты знаешь — и ты молчишь?!
— Я, милая сестра, сейчас в таком состоянии, что весь белый свет опостылел. Скажи сама. Если спросят меня, я могу подтвердить.
Такой поворот дела никак не устраивал Тачсолтан, и она сказала:
— Не расстраивай меня, сестрица! Я столько позора натерпелась из-за этой проклятой, что у меня духу не хватает вымолвить против неё хоть одно слово. Когда я поступала с ней так, как она заслуживала, люди упрекали, что я, мол, сопернице мщу. Ну, какая она соперница мне, скажи, сестрица! А мне даже родные сёстры, когда я после ссоры с Аманмурадом вернулась в дом отца, тычут в глаза: «Ты одна, что ли, второй женой живёшь? Зачем попираешь обычай!» Однажды с двумя старухами встретилась, поздоровалась, как положено, а они не приняли благословенного богом приветствия, бормочут вслед: «Чтоб твоё имя пропало, злодейка!» Легко ли мне слушать такое, сестрица? Вот развлекается она с Торлы, забыв про стыд и честь, а скажи я об этом — не поверят, скажут, опять Тачсолтан взялась за свою соперницу.
— Может быть, ты и права, — подумав, согласилась Амансолтан.
— Что же теперь будем делать? Так и будем молчать?
— Позору потворствовать нельзя. Надо сказать об этом Кыныш-бай. Пусть она сама решает, как быть дальше.
— Кто скажет?
— Я скажу.
Правильно, с удовлетворением подумала Тачсолтан, сама не дерёшься, так хоть камень в руку возьми!
— Метёт и метёт! Когда только кончится эта божья напасть? Уже целый год прошёл, как последняя дождинка с неба упала. Неужто в самом деле предвестие киамата?
Энекути, сопя от усердия, растирала руки Габак-шиху и ворчала на непогоду. Габак-ших лежал навзничь на подстилке из верблюжьей шерсти, положив под голову пуховую подушку, и блаженствовал. На последние слова своей сожительницы он приоткрыл глаза, вытянул длинную, как у петуха, шею, покосился на окно.
— Истинно, святая мать, это предвестие конца света. Мой отец — да упокоит его аллах в райских кущах, — прожил долгую и приятную жизнь, но никогда мы не слышали от него о таком столпотворении. Истинно конец света! Я сам с отцом по харманам ходил, — к ишану Сеидахмеду уже позже пришёл, когда надоело ходить. Если мы были в пути два месяца, то зерна после этого хватало на два года. А в этом году все харманы обошёл — батмана пшеницы не набрал. Разве это не признак конца света?
Энекути ожесточённо почесала голову и принялась массировать вторую руку шиха.
— Признак, признак! — отозвалась она. — Если не народу, то нам признак — скоро с голоду помрём.
— Да-да, мать, очень плохие времена! Раньше, когда я подъезжал на кобыле к харманам, где провеивают зерно, и возглашал: «Сытость делам твоим, Баба-дайхан!», — меня с почётом снимали с кобылы и говорили: «Пусть жизнь ваша будет долгой! Добро пожаловать, ходжам-ага!» Клянусь, я зачерпывал прямо ведром пшеницу и ставил её перед кобылой, а дайхане ещё говорили: «Как следует кормите вашу лошадь, ходжам-ага». Ой, боже мой, сколько пшеницы поела эта кобыла! Если бы всё это зерно сохранить, мы с тобой горя не знали бы целых пять лет!
— Бедная лошадь совсем голодная стоит, — посочувствовала Энекути. — Надо бы ей хоть две горсти зерна в день давать, а то околеет.
— Нельзя давать зерно! — испугался Габак-ших и даже привстал со своего ложа. — Нельзя давать! Не сегодня-завтра одна пригоршня пшеницы сравняется в цене с этой лошадью. Пусть подыхает — она своё пожила, послужила и отцу, и старшему брату, и мне. Где у нас зерно, чтобы её кормить? Вон в тот пёстрый хурд-жун ровно четыре батмана пшеницы входит. Прежде с каждого хармана я его полным увозил, а нынче со всех харманов ведра не набрал! Не знаю, мать, от кого теперь достатка ожидать.
— Плохо ещё, что люди отказываются от благословения! — убеждённо изрекла Энекути.
Габак-ших посмотрел на неё, иронически сказал:
— От благословений их животы не наполнятся. И наши — тоже сытыми не станут.
— Хай, послушайте, люди, что говорит ишан-ага! — воскликнула Энекути. — Если ты так говоришь, то что простые люди скажут!
Габак-ших сел, подёргал свои тоненькие — мышиным хвостиком — усы.
— Я не говорю, мать, что человек отказывается от благословения. Он не отказывается. Но не успеешь ты ещё «аминь» произнести, как он уже бороду гладит и говорит: «Спасибо тебе, ходжам-ага». Что ж, я буду их благословлять за то, что они свои бороды гладят?
— А ты разве не можешь сказать, что без подношения благословение не имеет силы? — упрекнула Энекути.
— Могу, да что толку! — махнул рукой ших. — To, что называлось раньше благословением, ты сегодня можешь завернуть в парчу, накрыть платком с толковой бахромой и на базар вынести — никто не купит. Надо и нам искать другие пути, о которых говорят: «Он и подленький, он и здоровенький».
— Что это за путь?
— Трудиться надо!
Если бы под самым ухом Энекути выстрелила рогатая пушка каджаров, это потрясло бы её меньше, чем последняя фраза Габак-шиха. Она выкатила глаза и уставилась на мужа, как на лохматого дэва из старых развалин.
— Ишан-ага! — завопила она, обретя наконец голос.
— Святой ишан-ага! Ведь ты происходишь из священного рода! Мы сидим на святом месте! Аллах не поручал нам трудиться! Нам поручено свыше сидеть и благословлять народ!
Она дрожала и протягивала руки то к Габак-шиху, то. к потолку мазанки, обращаясь за свидетельством к незримому аллаху.
Вдоволь насладившись её испугом, который в общем-то был скорее притворным, нежели настоящим, — так по крайней мере думал ших, хотя и ошибался, как всегда, — Габак сказал:
— Ты меня неправильно поняла, мать. Я не заставлю тебя махать кетменём — это дело простых дайхан, пусть они машут. Я говорю о другом. Возле мазара растёт, я подсчитал, девяносто семь корней джиды. На них полным-полно феников[39], которые уже покраснели, что твоя хурма. Ветки до самой земли гнутся. Видно, плодородие, уйдя от земли, село на верхушках деревьев. Но кроме плодородия там сидят ещё воробьи. Они едят наши феники.
Как-то раньше Габак говорил, что феники пропадают зря, расклёвываются птицами, гниют на земле, а их можно было бы употребить с пользой. Но в ту пору дайхане не скупились на подношения, и Энекути отмахнулась: «Что же, я стану кричать, как ишачка, на твоих птиц? А что люди скажут?» Так и осталось предложение Габак-шиха только добрым пожеланием. Но сейчас Энекути не возражала.
— Верное твоё слово, ишан-ага! Если соберём феники, разбогатеем…
— Если соберём феники, — подхватил Габак-ших, — четыреста батманов их будет, не меньше! Четыреста батманов, понимаешь? С таким запасом мы по самому пупу земли ходить сможем! Никакой голод, даже если он приползёт семиглавым змеем, будет нам не страшен, ни одной головы на нас не поднимет! Только найди мне какой-нибудь старый носок, я из него сделаю сапан[40]. Два раза щёлкну — всех воробьёв разгоню.
— Вот есть подходящий носок, — сказала Энекути. — Я на свалке возле дома Бекмурад-бая нашла. Верх совсем целый, подойдёт. Хороший сапан получится!
На следующее утро Габак-ших вышел со своим сапаном из дому. Сапан действительно щёлкал оглушительно, но когда Габак попробовал метнуть кусок сухой глины, у него ничего не получилось — глина полетела не туда, куда надо, а почему-то в сторону и упала всего шагах в пяти.
К середине дня Габак-ших уже бесцельно слонялся возле деревьев, злой и уставший. Он думал: «Я — из святого рода. Я могу пойти к любому, к самому именитому ишану, и тот обязан кормить меня и содержать. Разве моё дело гоняться за глупыми птицами? Пусть гоняет их Элти, она не святая, ей на роду положено трудиться».
Охая и стеная, он вошёл в мазанку и рухнул, как подрубленный, на постель.
— Что за беда стряслась? — всполошилась Энекути.
— Всё пропало, святая мать, всё пропало! — заныл слабым голосом Габак-ших.
— Что пропало? Да говори ты скорее! — теребила его Энекути.
Хитрый Габак-ших только охал и бормотал невнятное, поглядывая за мечущейся женщиной в щёлочки прижмуренных глаз. Потом слабым дрожащим голосом объяснил, что случайно уснул под деревом и по спине у него проползло что-то очень тяжёлое. Он открыл глаза и увидел чёрную змею. Это она проползла у него по спине и поселила лихорадку в его костях. Теперь он не может не только ходить, но даже сидеть.
Энекути сделала вид, будто поверила, и, полагая, что немощь продлится недолго, сама пошла гонять сапаном птиц. Это получалось у неё ещё менее успешно, чем у Габака, но она мужественно выдержала четыре дня. Когда же стало ясно, что Габак-ших и не помышляет о том, чтобы снова взяться за охрану феников, Энекути решительно улеглась рядом с ним и принялась стонать на разные голоса и взывать к богу.
Неизвестно, чем бы всё это кончилось, если б в дверь не заглянули две пожилые женщины.
Не успел Габак-ших раскрыть рта для приветствия, как Энекути торопливо затараторила:
— Вах, боже, вах, боже — странное дело произошло!! Благодать аллаха осенила святого шиха — послал всевышний нам духа в друзья!
Энекути сделала многозначительную паузу, чтобы до слушательниц дошёл весь смысл сказанного, чтобы поселил в душах их трепет и благоговение, и продолжала:
— Третьего дня это было. Вышел ишан-ага вечером во двор и увидел, что одно из фениковых деревьев стало очень толстым и ствол его красный, как кровь. Ишан-ага сразу догадался, в чём дело, но не испугался, а сотворил молитву и, поручив себя господу, пошёл к дереву. И только он приблизился, ка него накинулся дух!
Женщины дружно ахнули и прижались друг к другу, хватаясь за ворот платья. Габак-ших с заметным интересом прислушивался к вранью Энекути.
— Но и тут ишан-ага не испугался, хотя дух был очень сильный и страшный! — продолжала та. — Начал дух крутить и ломать ишан-ага и совсем было одолел, но ишан-ага изловчился и схватил духа за волосы. А волосы у духа — огненные, горячо держать их! Ишан-ага держит, и тут дух закричал страшным криком, потому что он теряет силу и становится слугой тому, кто вырвет у него волосы. От этого страшного крика ишан-ага упал на землю. И я упала на землю. Теперь мы лежим и нам трудно даже воды напиться из этого кувшина. Но — так надо. Переболеем и поправимся. Зато волосы духа — в наших руках, и теперь дух служит ишану-ага.
Женщины испуганно глянули на окно, съёжились.
— Не бойтесь! — покровительственно сказал Габак-ших. — Рядом с нами вам ничего плохого не будет. Почаще к нам заходите да и других с собой приводите…
Женщины посидели ещё немного и попросили разрешения уйти. Им не терпелось сообщить людям о том, что произошло с Габак-шихом.
Новость распространилась быстро. Одни поверили ей, другие — не поверили, но к мазару одна за другой потянулись женщины, неся в узелках кто- катланы — слоёные ка масле лепёшки, кто — простые лепёшки чапаты, кто — пишме — хворост из кислого теста.
Габак-ших и Энекути блаженствовали. Казалось, что наступили добрые старые времена, когда подношения сыпались как из рога изобилия. И только одно беспокоило служителей «святого места», особенно Энекути: где взять волосы духа, чтобы укрепить неожиданный успех. А достать их нужно было во что бы то ни стало: пошли разговоры, что всё это выдумка, никакого духа не было, никто, мол, не видел волос, вырванных шихом Габаком из головы духа.
Случай пришёл на помощь пронырливой Энекути: она узнала, что в аул приехала городская жена Бекмурад-бая. Зачем она, никогда прежде не бывая здесь, появилась в ауле, Энекути не интересовало. Главное, волосы у неё как раз такие, какие нужно! Энекути сходила на задворки, вернулась с двумя коробочками и отправилась к приезжей татарке.
Ханум, уже собравшаяся к отъезду, пила в одиночестве чай, дожидаясь мужа. Энекути вошла, поздоровалась. Пока они разговаривали о разных чудесах и духе Габак-шиха, Энекути открыла одну из коробочек. Оттуда выполз паук-тарантул и побежал по платью Энекути. Делая вид, что усаживается поудобнее, она незаметно стряхнула его вниз и слегка прижала рукой. В это время Ханум, извинившись, за чем-то вышла во двор. Энекути проворно раскидала сложенные стопкой подушки, одеяла и стала ползать по ним, собирая яркие золотистые волосы и наматывая их на палец. Тарантул спрятался в складках постели. Энекути было сейчас не до него, она торопилась как можно быстрее пожать свой «урожай».
Вернулась Ханум. Увидев раскиданные подушки и ползающую по ним Энекути, удивлённо спросила:
— Что вы делаете?
— Фаланга сюда поползла, — невозмутимо ответила Энекути.
— Ой, гоните её, гоните! — закричала Ханум, приподняв платье и отступая к двери.
— Вот она, проклятая! — торжествующе сказала Энекути, выгоняя веником тарантула. Она убила его и вымела за порог.
Ханум долго не могла успокоиться: вздрагивала, зябко передёргивая плечами и осматривая постель.
Дело, ради которого пришла Энекути, было сделав но. Пучка длинных рыжих волос, которые толстуха ужо успела спрятать во внутренний карман платья, хватит надолго. Но Энекути обуяла алчность. Подсев поближе к Ханум, она одной рукой стала наливать в пиалу чай, а другой незаметно выкинула коробочку со скорпионом и вытряхнула его позади ничего не подозревавшей женщины. В тот же миг она вцепилась в волосы Ханум и закричала:
— Вай! Скорпион ползёт!
Ханум истерически взвизгнула и рванулась прочь, оставив в кулаке Энекути целый клок волос, моментально исчезнувших в потайном кармашке.
Скорпиона Энекути тоже убила и выбросила наружу.
Теперь можно было со спокойной совестью уходить. Тем более, что Ханум, окончательно напуганная, наотрез отказалась вернуться в кибитку, решила дождаться мужа во дворе.
— А где почтенный Бекмурад-бай? — осведомилась Энекути, донельзя довольная собой.
— У матери сидит, у Кыныш-бай. Разговаривают о чём-то.
— А-а-а, — протянула Энекути, — тогда подожди немного, не надо беспокоить человека, который принёс своё почтение матери. Мать — святой человек, её уважать и почитать надо до конца дней своих.
И она распрощалась с Ханум.
Изменило тебе чутьё, Энекути! Ты ведь так ловко умеешь подслушивать и подглядывать — научилась в доме ишана Сеидахмеда. Ты так любишь знать чужие тайны. На этот раз тайна находилась совсем рядом, тебе стоило сделать всего двадцать шагов к небольшой белой кибитке, но ты их не сделала. Изменило тебе чутьё, Кути-бай. А может быть, радость успеха притупила свою обострённую пронырливость? Не святую мать, а мать мрака и зла ты увидела бы. Не почтительность сыновнюю встретила бы, а злобу ночного зверя, который убивает не для еды, а ради запаха крови. Много интересного для твоих ушей говорилось в белой кибитке, Энекути, но ты не пошла подслушать. А впрочем, хорошо, что не пошла: твоё присутствие помогло бы свершиться мрачному злодеянию.
На следующий же день Энекути уговорила Габак-шиха навестить Кыныш-бай: «Если ей уважение сделаем, она нам авторитет сделает ещё больше». Габак-ших согласился, положил между страницами корана один золотистый волос и отправился вместе с Энекути к матери Бекмурад-бая.
Кыныш-бай встретила поначалу их насторожённо, подозрительно ощупала мутными слезящимися глазками. Это удивило и насторожило Энекути. Но, узнав о цели визита, старуха сделалась приветливой, и Энекути успокоилась.
— Слышали, слышали! — шамкала Кыныш-бай. — Да будет свет глазам твоим, святой ших, отметил тебя аллах своей милостью. С тех пор как узнали, всё время в гости ждём повелителя духов.
Степенно усевшись и разглядывая цветной узор кошмы, Габак-ших кивнул:
— Да, теперь у нас в товарищах дух. И волосы его мы вырвали. Только помучил он нас сильно. Очень сильным оказался. Чуть было не одолел нас. Но мы с помощью аллаха вцепились ему в волосы. А когда смертный коснётся волос духа, тот теряет свою мощь и только кричит. Так мы одолели его, только потом хворали сильно, потому что коснувшийся духа должен очиститься болезнью. И мы очистились.
Пока Габак-ших говорил, кибитка Кыныш-бай постепенно заполнялась любопытными женщинами, прослышавшими о приходе шиха. Они рассаживались возле стен и возгласами удивления и испуга сопровождали каждую фразу Габака. Наслушавшись вдоволь, женщины стали просить, чтобы ших показал им волос духа.
Габак-ших медленно, священнодействуя, вытащил из-за пазухи коран, погладил ладонью его переплёт, приложил книгу ко лбу и раскрыл на заранее замеченной странице. Борыки сдвинулись в плотный круг над кораном. Там, на бегучих козявках арабской вязи, лежала огненная спираль. Освобождённая от гнёта, она медленно расправлялась.
Женщины заговорили наперебой:
— Baй-эй! Волос духа!
— Боже мой! Волос духа!
— Господи! Волос духа!
— Девушки, говорят, кто носит с собой волос духа, к тому чёрт никогда не прикоснётся!
Амансолтан протянула руку, чтобы пощупать волосок, но Габак-ших торопливо отдёрнул книгу и захлопнул её:
— Нельзя! Этот волос лежит спокойно только благодаря могучим заклинаниям, которые арабскими письменами начертаны в этой святой книге. Разве вы не видите, сколько духов стоит в дверях?
Женщины, округлив глаза, разом повернулись к двери.
— А вон в окно заглядывают! Из тюйнука смотрят! Вон на териме целыми гроздьями сидят, спрыгнуть собираются!
Женщины с визгом сбились в кучу на середину кибитки. Однако ни одна из них не ушла — любопытство пересиливало страх.
— Откройте книгу, ишан-ага, — попросила Амансолтан прищурясь. — Хочу ещё раз на волос духа взглянуть.
— Руками не трогайте! — предупредил Габак-ших.
Амансолтан задумчиво сказала:
— Да, красивый. Точь-в-точь такой, как у Ханум.
Габак-ших помертвел, чуть не подавившись собственным языком. Но Энекути не растерялась.
— Грех так говорить! Разве можно сравнивать принадлежащее духу с принадлежавшим какой-то татарке? Дух рассердится, ночью придёт, мучить станет!
Наступило молчание, изредка нарушаемое утробными вздохами Кыныш-бай. Тачсолтан спросила:
— От чего помогает волос духа?
— От всего помогает! — неласково ответил Габак-ших, толком не оправившийся от пережитого страха. — Что задумаешь, любое желание исполнится!
— Дайте мне кусочек этого волоса, святой ишан-ага! — заискивающе попросила Тачсолтан и подвинулась поближе к Габак-шиху, обжигая его огнём своих безумных глаз.
Габак-ших сглотнул слюну, насупился, почувствовав в женщине что-то неуёмное и недоброе и в то же время тягостно влекущее.
Мешок чистой пшеницы поднесу святому месту!
— В вашем амулете есть письмена света? — спросил Габак-ших.
— Нет.
— Тогда вы не удержите волос духа. Как только он коснётся вашей руки, сразу же исчезнет, как дым.
— Придумайте что-нибудь, святой ишан-ага!
— Хорошо, женщина. Я напишу тебе письмена света и заверну в эту бумажку волос духа. Ты зашьёшь её в свой амулет и будешь постоянно носить. Тогда все твои желания станут исполнениями.
— А мне можно? — спросила Амансолтан. — Я тоже мешок отборной пшеницы жертвую святому месту.
— И я! — подала голос жена Вели-бая. — Мне тоже напишите, ишан-ага!
— Хорошо, — с достоинством ответил Габак-ших. — Хоть это и трудно, я напишу всем трём, и вы обретёте исполнение желаний.
Он помедлил, как должное принимая благодарности женщин, и закончил:
— А уважаемой Кыныш-бай я напишу письмена света сейчас.
Так волосы ничего не подозревающей татарки Ханум — городской жены Бекмурад-бая — стали могущественным талисманом, охраняющим людей от нечистой силы и дарующим им свершение сокровенного. Впрочем, удивляться не приходится, если вспомнить, что «святой» мазар был построен на месте захоронения старого ишака, мирно почившего от преклонных лет и трудных дорог.
Габак-ших и Энекути обрели верный и щедрый источник обогащения.
В длинном порядке Бекмурад-бая белая кибитка Кыныш-бай выделялась своими малыми размерами и древним видом. Однако сделана она была прочно, и хозяйка её могла не бояться любого ветра. Часто, собрав вокруг себя невесток и внуков, Кыныш-бай рассказывала им, когда была поставлена эта кибитка, как вошла она в неё молодой женой и долго и счастливо жила здесь со своим мужем.
— Это — счастливая кибитка, — неизменно заканчивала Кыныш-бай. — Она стала основой моего добра и благополучия. В ней я достигла богатства и уважения. Пусть после моей смерти её не разбирают. Если по утрам кто-нибудь из вас будет приходить откидывать серпик и немного протопит оджак, тогда не станет чувствоваться, что меня уже нет.
Кыныш-бай была стара. Сама она считала, что ей восемьдесят лет, но это был счёт условный, на самом деле могло быть и все девяносто. Время ничего не оставило от её былой красоты. Когда замыкается круг, все вещи становятся своей противоположностью, и в священном писании сказано, что у того, кому дарована долгая жизнь, изменяется внешний вид. В молодости Кыныш-бай гордилась своим изящным тонкого рисунка носом. Сейчас он стал похож на клюв той странной голенастой птицы, которая, говорят, живёт на побережье моря. Он изогнулся крючком, уныло повис и немножко не касался вытянувшегося вверх подбородка, на котором росла дюжина длинных седых волосков.
Кыныш-бай почему-то считала, что эти волоски, именно они! принесли ей счастье, и тщательно оберегала их. Особенно от маленьких внучат, которые норовили ухватиться за них. По этой причине она и рассердилась на своего долгожданного внука Довлетмурада, который ухитрился-таки выдрать одну волосинку, и велела Узук забрать сына. Правда, внимания к нему не ослабила и зорко следила, чтобы с ним ничего не случилось.
Любимый, долгожданный внук, сын Аманмурада… Сын ли? После того, что рассказала старшая невестка, были все основания сомневаться: является ли он побегом от корня Аманмурада. Но это были горькие сомнения, и старуха гнала их прочь. Она привыкла к внуку, она любила внука почти так же сильно, как любила своего младшего, своего Чары, своего…
Кыныш-бай заплакала.
— Инер мой, — причитала она, — сыночек мой Чары! Твоё мужество достигало до неба, от гнева твоего дрожали враги, а тебя, мой младшенький, смешали с чёрной землёй! Милый мой ребёночек! Ты скакал на буланом коне, с камчи твоей капала кровь и на поясе висел острый джовхор[41], — тебя втоптали в землю. Как же рука твоя, сыночек, не дотянулась до джовхора, когда пришли враги?
— Успокойся, эдже, — сказал Бекмурад-бай, сидевший напротив матери и хмуро слушавший её причитания. — До сих пор мы не давали упасть на землю ни одному слову, слетевшему с твоих губ. И теперь не дадим упасть. Не плачь и говори то, что ты хотела нам сказать.
Аманмурад, опухший от пьянства в мейханах Мары, и Вели-бай, внимательный и остроглазый, согласно кивнули. Кроме них в кибитке больше никого не было, так как разговор, на который Кыныш-бай пригласила двух своих сыновей и старейшину родственного порядка Вели-бая, не должен был коснуться чужого слуха.
Как правило, с Кыныш-бай советовались всегда, когда кто-то из парней, живущих в порядке, собирался жениться или решали, что кому-то из девушек пришла пора разжигать огонь в собственном оджаке. Этому правилу следовали и люди, живущие в порядке Вели-бая.
Много судеб — счастливых и несчастных — было решено под сводами этой маленькой древней кибитки устами Кыныш-бай. Но сегодня собрались говорить не о женитьбе или замужестве, не для обсуждения родословной приходящей в род девушки или для установления размера калыма Бекмурад-бай, Аманмурад и Вели-бай. Чёрными коршунами сидели они вокруг расстеленного сачака, и дряхлая карга-ворона зловеще и хрипло каркала им в уши:
— Могу ли не плакать, сын мой, когда у моего изголовья становится Чары-джан! Он так грустно покачивается и говорит: «Мама, почему ты держишь возле себя кровопийцу? Зачем позволяешь ходить ей перед твоими глазами? Моя кровь — на её голове! Ваши несчастья — на её совести. Буду приходить до тех пор, пока она не исчезнет». Вот что говорит мне каждую ночь мой сыночек Чары-джан!
— Стоит ли из-за этого расстраиваться, эдже? — пожал плечами Бекмурад-бай. — Мы уберём её из этого порядка, и глаза твои больше никогда не посмотрят на неё.
— Нет, Бекмурад-джан, — покачала головой Кыныш-бай, — не должна она уйти своими ногами. Из нашего порядка надо труп её выбросить! И не один! Ещё кое-кто вместе с ней отправится! Когда она топилась, её этот проклятый Торлы вытащил. Говорят, держал её вверх ногами, обнимал, за тело её руками брался. Вместе их, вместе уложите, связанных друг с другом! Знаете, что она делает? Она с тех пор с Торлы путается, — это видели многие верные люди! Не нужно мне на старости лет такого позора!
По лицу Бекмурад-бая пробежала судорога. Вели-бай округлил глаза и вытянул губу. На бесцветном, ватном лице Аманмурада не отразилось ничего, словно сказанное его совершенно не касалось.
— Кто видел? — глухо спросил Бекмурад-бай.
— Амансолтан видела! Своими глазами видела!
Бекмурад-бай опустил плечи — своей старшей жене он верил как никому.
— Что скажешь ты, Аманмурад?
— Убить, — равнодушно, не глядя на брата, ответил Аманмурад. — Это должен сделать ты как старший, потому что опозорен весь наш род.
— Лев мышей не давит!
— Но и льву, сынок, приходится защищаться от комаров! — проворно возразила Кыныш-бай.
— А ты как думаешь, Вели-бай?
— Гелнедже уже подумала, — несколько помедлив, ответил Вели-бай. — Преступивший закон заслуживает смерти. И, по-моему, надо говорить не о том, кто свершит благое воздаяние, а о том, как это лучше сделать. Их надо застать вместе и сделать так, чтобы, позвав людей, можно было без обиняков сказать: «Смотрите своими глазами, за каким мерзким делом их застала карающая рука!» Когда люди сами увидят это, они плюнут и скажут: «Доброе дело сделали, отправив их в ад». За опозоренную сестру брат её не сможет потребовать ни крови, ни хуна*. А если их убить поодиночке, не оберёшься разговоров. Нынче народ беспокойным стал, голодным стал. Каждую ночь чей-нибудь дом грабят. Из этих грабителей друзья Узук могут набрать себе товарищей и в какой-нибудь день напасть на наш порядок.
— Ты, дядя, боязлив стал, — равнодушно сказал Аманмурад. — Всяких голодранцев опасаешься.
— Не голодранцев, а народа! — внушительно поправил Вели-бай. — Нельзя сейчас плохим быть в глазах людей, время не то. А что касается боязни, то вспомни пословицу, её умные люди придумали: «Если твой враг муравей, считай его слоном».
— Дети мои! — сказала Кыныш-бай. — Не надо о постороннем, говорите о деле, послушайте моего совета. Когда эта босячка сбежала в Ахал, я говорила: «Пусть глаза мои не увидят её! Суньте её в могилу там, где найдёте, и возвращайтесь сами». Но моих слов не послушали, притащили назад. Что получилось? Сказано: «Не последовавший совету старшего, будет каяться и стенать». Вот и мы стенаем, все в нашем порядке пошло навыворот. Наш род стали обсуждать те, кто не стоит пыли, поднятой моими ногами, те, у кого подол никогда не был прикрыт! Совсем покой потеряла я. Готова, чтобы уши мне свинцом залили и глаза прокололи раскалёнными иглами, чтобы не видеть и не слышать ничего! Убейте их, убейте её! Вах, быть мне твоей жертвой, Чары-джан, инер мой! Разве ты заставлял мать свою что-нибудь повторять дважды?
Бекмурад-бай шевельнул густой бровью.
— Перестань, эдже! Мы тоже привезли её из Ахала не затем, чтобы показать хорошую жизнь! Мы оставили её в живых затем, чтобы она каждый день жаждала смерти как высшего блага и не находила её. Разве от радости она бросилась в реку? Один раз умереть — для неё не страшно…
— Пусть умрёт один раз! — закричала Кыныш-бай. — Мои глаза не могут видеть её! Пусть умрёт позорной смертью, пусть люди порочат её имя!
Да, этот разговор не был предназначен для чужих ушей, но его всё же подслушали. А вышло так.
Жена Худайберды-ага, оставшись после неожиданной смерти мужа совершенно без средств к существованию, изворачивалась как могла, чтобы накормить троих детей. В основном это сводилось к тому, что она обменивала на еду что-либо из одежды или предметов домашнего обихода. На этот раз она послала к Кыныш-бай дочку, чтобы та обменяла свою гупбу[42] — единственную из оставшихся ценностей — на пригоршню муки.
Подойдя к белой кибитке Кыныш-бай и услышав плачущий голос старухи, девочка не решилась сразу войти и остановилась, прислонясь к тростниковому мату, опоясывающему кибитку. То, что она услышала дальше, наполнило ужасом её глаза, заставило сильнее забиться сердце.
Теперь уже не было и речи о том, чтобы войти, — девочке было легче очутиться в пещере дракона, чем попасться на глаза Кыныш-бай и тем, кто сидел с нею, кто говорил страшные слова об убийстве дяди Торлы и гелнедже Узукджемал.
Она проворно обежала кибитку, осторожно раздвинула стебли камыша — голоса стали доноситься явственнее. Прижав к груди деревянную миску, взятую для муки, стиснув зубами верхушку гупбы, девочка слушала, содрогаясь всем своим щуплым, худым тельцем.
А Бекмурад-бай говорил:
— Не плачь, эдже. Мы привезли её из Ахала, чтобы сделать ей хуже. Может быть, я ошибся. Нет человека, который не ошибается. Но ошибку можно исправить, Я убью эту подлую Узук, опозорю её имя. Я сам не в состоянии терпеть больше тех несчастий, которые она принесла нашему роду!
— Плохо, что она ничем не болеет, — заметил Вели-бай. — Можно было бы придушить ночью и сказать людям, что умерла от болезни.
Кыныш-бай недовольно зашамкала безгубым провалом рта:
— Не то говоришь, Вели! Не то говоришь! Если бы я хотела ей лёгкой смерти, я не позвала бы вас к себе. Она бы на глазах у всех людей упала и издохла, и люди бы только изумлялись: вот, мол, ходила совсем здоровая и вдруг упала, значит покарал её аллах.
— Как бы ты сумела это сделать? — заинтересованно спросил Бекмурад-бай.
— Мама такая, она всё сделает, — заметил Аманмурад.
— Застрелила бы, — пошутил Вели-бай.
— Застрелила бы, — отпарировала Кыныш-бай. — Только из такой винтовки, которая без звука стреляет!
— Ого! — сказал Аманмурад. — Может, ты нам на время дашь свою винтовку?
— Ладно, — сказала Кыныш-бай, — верблюда под кошмой мне прятать нечего. Я расскажу вам. Это было ещё давно. Ваш дядя Атанияз убил случайно одного кизылбаша — красноголового персиянина. Среди вещей убитого он нашёл две маленьких лепёшки мергимуша[43]. Атанияз отдал мне тайну смерти кизылбаша и этот мергимуш. О нём я думала, когда говорила вам о беззвучном ружье. Хороший был ваш дядя Атанияз! И я тогда была молодая. Как джейраны, прыгали мы! Ни одна пуля Атанияза не пролетала мимо цели — он был славный мерген!
Старуха замолчала и задумалась, покачивая головой. Атанияз умел не только отлично стрелять, но и горячо целовать. Тёмными ночами в густых зарослях туранги крепко обнимал Атанияз молодую красавицу — жену своего брата, шептал ей на ухо нежные слова. А сна таяла в беззаконной страсти, как сухой стебелёк илака в жарком костре, она сама горела ярким костром и, раскинув по земле бессильные руки, лепетала что-то благодарное и несвязное.
Разве может она рассказать об этом своим сыновьям даже сейчас, когда то благословенное время отделяют больше пяти кругов быстротечных лет[44]? Нет, не может, ибо суровый адат беспощаден к нарушительнице супружеского долга. Бесчисленное количество женщин — справедливо и несправедливо — погрузил он в реку тьмы раньше времени. Стоило мужу только заподозрить в неверности жену, как он уже вытирал тряпкой кровь с кожа и кричал: «Смотрите, люди, на эту бесстыдницу! Она нарушила закон, но я чист перед адатом, я сделал то, что велит делать обычаи отцов!» И люди смотрели и в простоте своей говорили: «Это мужественный человек. Он свято следует обычаям адата». И никому не приходило в голову усомниться в справедливости содеянного «мстителем».
Конечно, минуло уже много лет, и сейчас никто не станет требовать возмездия за то, что когда-то была нарушена супружеская верность. Но Кыныш-бай не хотела терять уважения сыновей. Да и зачем, собственно, рассказывать им о проказах молодости? Зачем им знать о далёких грехах матери? Она, хвала аллаху, прожила долгую жизнь, она не вышла замуж после смерти мужа и её всегда приводили примером верной и честной жены. Пусть это мнение и сохранится после того, как она ступит на тёмную тропу мёртвых.
Но Узук должна умереть как развратница и разрушительница семейного очага! Это Кыныш-бай решила бесповоротно. Может быть, она даже не виновата, может быть, всё это выдумки Амансолтан, жаждущей отомстить за гибель своей дочери, — всё равно! Эта проклятая заслуживает позорной смерти уже за одно то, что, опорочив имя мужа, сбежала с каким-то подпаском. Слишком долгим было снисхождение к ней, слишком долго ждало её наказание. Но теперь время пришло. Пусть кричит она, что умирает безвинной! Кто услышит её голос? А те, кто услышит, не поверят, потому что глаза их будут видеть совсем другое.
Останется внук Довлетмурад. Он ещё очень мал, потом ему расскажут, что мать его была убита, когда ему исполнился год. И он, возможно, не поверит в виновность матери, потому что ни водой не смывается, ни огнём не выжигается, ни ножом не выскабливается особое чувство сына к матери. И если его сердце пе дрогнет при известии о том, как погибла его мать, значит в груди у него не человеческое сердце, а звериное, поросшее лохматой шерстью! Но ещё неизвестно, что впитает в себя при воспитании Довлетмурад.
— Знаете теперь, какие у меня ружья? — хрипло засмеялась Кыныш-бай и закашлялась. — Вам я их не дам. Я сама знаю, кому они предназначены.
— Кому? — спросил Бекмурад-бай, в упор глядя на мать. В его вопросе не было и тени шутки, он звучал как приказание.
— Одну лепёшку мергимуша я подарю тому, кто поднял нож на моего сына. Вторую — тому проходимцу, с которым эта баба бежала в Ахал. Они протянули руки на моё благополучие. Но протягивающий руку сам не знает, в каком огне он сгорит!
— Где ты сумеешь отыскать этих бродяг, чтобы дать им выпить свой мергимуш? — усмехнулся Бекмурад-бай. — У них у каждого по восемь ног и ни одного жилья! Сегодня они в одном коше ночуют, завтра — в другом, послезавтра — вообще неизвестно где.
— Ай, сынок, ты не знаешь своей матери! — уверенно сказала Кыныш-бай. — Твоя мать, сынок, из тех, кто змею острижёт и из блохи жир вытопит! Не стану я их искать, даже из дому не выйду. Сами ко мне придут, сами мергимуш возьмут, сами выпьют. Где выпьют, то место и станет для них вечным пристанищем. Есть у меня помощник для этого дела.
— Может, скажешь нам, кто он такой проворный?
— Не скажу, сынок, не спрашивай об этом! Вот когда услышишь, что оба проклятых с треском лопнули, тогда спроси — тогда отвечу. А раньше — не скажу.
Конца разговора дочка Худайберды-ага не слышала. Она испугалась, что её заметит гелнедже, которая живёт в мазаре Хатам-шиха* Когда та ушла, во дворе осталась желтоволосая женщина, приехавшая из города с Бекмурад-баем. Она ходила возле кибиток и всё время смотрела по сторонам, а чаще всего поглядывала на белую кибитку Кыныш-бай и даже как будто вознамеривалась подойти к ней, но раздумала.
Девочка потихоньку оставила своё убежище и направилась было домой, но, подумав, свернула к кибитке Узук.
— Заходи, Маяджик! — ласково приветствовала её Узук.
Не успев закрыть дверь, дрожа от возбуждения, девочка выпалила:
— Гелнедже Узукджемал, тебя хотят убить вместе с дядей Торлы.
— Кто хочет убить?
Торопясь и глотая слова, Маяджик рассказала всё, что ей удалось подслушать. Она всё время оглядывалась на дверь, словно опасалась, что ворвутся те, чью чёрную тайну она раскрыла, и убьют её вместе с тётушкой Узукджемал.
Узук долго сидела, как закаменевшая. Новость ошеломила её. Сейчас, когда она только внешне заставляла себя выглядеть печальной и подавленной, а внутри уже оттаивала и оживала для счастья, — сейчас это было особенно ужасно.
Маяджик беззвучно заплакала.
— Ты чего? — спросила Узук, утирая ей слёзы подолом старенького платья. — Не бойся, ничего страшного не будет.
Маяджик показала ей гупбу, кончик конуса которой был немного помят:
— Вот… зубами я прикусила, когда слушала… Не заметила сама… Теперь Кыныш-бай не возьмёт её и муки не даст, а мама будет ругаться…
Стряхивая тяжёлую глыбу мыслей, Узук через силу улыбнулась и погладила девочку по голове.
— Из-за такой чепухи плакать не стоит. Если бы слёзы помогали, то потоки моих слёз уже давно потопили бы тех, кто сейчас мне копает могилу! От плача, светик мой, никому ещё пользы не было. Давай сюда твою миску!
Она наполнила миску мукой до краёв.
Маяджик смотрела на неё преданными глазами. Худенькие, острые коленки девочки выглядывали из прорех ветхого платьица. Узук поставила миску на пол, развязала чувал и вытряхнула из него два совсем крепких полушёлковых платья.
— Возьми, Мая! Вы наверно все свои вещи уже на муку променяли? Пусть одно из этих платьев мама носит сама, а второе для тебя перешьёт. Скажешь ей, что я бы сама перешила, но у меня может времени не хватить.
— А как же ты, гелнедже?
— Обо мне не беспокойся, у меня ещё много есть. Ты каждый вечер, как стемнеет, приходи потихоньку ко мне. Я тебе ещё кое-что подарю, а то ведь эти злодеи не отдадут мои вещи в добрые руки. Они даже заупокойной молитвы надо мной не прочитают, не похоронят на кладбище, а будут волочить мой труп по пыли и бросят где-нибудь в яму, как труп издохшей собаки!
Девочка снова заплакала, на этот раз от жалости к доброй гелнедже Узукджемал.
— Что станешь теперь делать? — спросила она сквозь слёзы.
— Что мне делать? — Узук тяжело вздохнула. — Не знаю, Маяджик. Наверно, на моём несчастном лбу это написано… Иди, не плачь… Только никому, кроме матери, не говори, что я дала тебе эти вещи, моя медовая. А завтра ещё приходи.
Девочка, всхлипывая, ушла.
Узук подошла к колыбельке сына и наклонилась над ним. Розовый пухлощёкий малыш спал и сладко причмокивал во сне. Крошечные пальчики его рук, словно перетянутые в суставах ниткой, тихо шевелились. Нежные, как хлопковый пух, волосёнки уже начали темнеть, но ещё курчавились смешными ягнячьими завитками.
Вот так, мой маленький, к твоей маме пришла чёрная смерть. Скоро придут злодеи, жаждущие напиться моей тёплой крови. Они ворвутся, как голодные псы или прокрадутся незаметно, как крадётся в темноте змея. Но они придут и окунут руки в мою кровь. А потом помоют их водой и скажут, что очистили. Не очистят! До дня Страшного Суда будет стекать с их пальцев кровь невинно загубленных ими!
Говорят, аллах создал людей для счастья, но дал им вместо этого страдания, и сердце его не сжимается от тех бедствий, которые обрушиваются на человека. Где же твоё сострадание, мой всемогущий бог? Когда мясник точит нож, неразумная овца спокойно кладёт голову на яму для стока крови. Но человек — не овца. Он слышит скрежет точимого ножа — и понимает значение этого звука. Он знает, что руки палача сильны, а сердце — твёрже камня и холоднее льда. Человек ожидает смерти и умирает ещё до того, как пришла она. Разве это можно вынести, господи! Ведь ты — милосердный и милостивый. Как ты допускаешь такое?!
Ах, сынок, мой единственный! Если бы я была грамотной, я написала бы на бумаге всю свою горькую жизнь и оставила бы эту бумагу тебе. Когда-то ты прочитал бы и всё понял. Или дал бы прочесть грамотному человеку. Но я не умею писать, и ты никогда ничего не узнаешь, мой маленький, как не знают многие сыновья о той страшной, незаслуженной участи, которая постигла их матерей. Нет, сын мой, ты должен узнать! Твой отец никогда не поверит в позор твоей матери! Он объяснит тебе, маленький, кто убил её и за что, он воспламенит твоё сердце, моя кровиночка!..
Дни стояли тёплые, однако по ночам было уже довольно холодно, и те, кто запасся топливом, начинали разжигать оджаки. Топили и в мазанке Торлы. Он не (обирал колючку, справедливо считая, что, поскольку работает на Бекмурад-бая, имеет право пользоваться байским топливом. Когда жена остерегала его, он, посмеиваясь, утверждал, что делает это не на глазах у всех, а потихоньку, не раздражая завистников. — Торлы был весёлым человеком.
Вот и сегодня, сидя возле оджака и поглядывая на спящих ребят-погодков, он пошевеливал палочкой огонь и говорил жене:
— Ты только посмотри на этих внуков Кемине! Спят сном праведников и никаких забот им нет. Один вон голову в дырку одеяла просунул и думает, видно, что за райскими гуриями подсматривает!
— Измучилась я с этим одеялом, — сказала жена, отложив прялку и поправляя спящих малышей. — Одни дыры!
Торлы лукаво покосился на неё.
— Я бы его давно выбросил, да боюсь, что ты пожалеешь.
— Я пожалею?! Что я от него хорошего видела?
— Неужели забыла, Джемал моя? Неужто не помнишь, как пришла невестой под это одеяло?
— Теперь от него тех радостей не дождёшься. Чем больше ждёшь, тем дальше они становятся. Сжечь его надо — и всё! На нём дыр больше, чем на знаменитой шубе молла Кемине.
— Ты оказывается умная у меня, гелин-бай! Давай сожжём! Я подумал, что если счастье случайно и заглянет в наш дом, то при виде этого одеяла повернёт назад, скажет, мол, с такой бедностью я не справлюсь. Наш дом — настоящий дворец царя бедности, и чтобы разрушить его, нужно очень сильное счастье. Беда только, что счастье всё время проходит мимо нас к дверям Бекмурад-бая, а к нам одна бедность заходит. Тебе не кажется, моя Джемал, что на нашем одеяле пьёт чай бедность всего аула? Сидит, как в гостях, и пьёт. А если мы сейчас сожжём одеяло, бедности не на что будет присесть и она пойдёт искать более гостеприимные дома.
Джемал улыбнулась.
— Один, говорят, на вошь рассердившись, шубу сжёг. Вошь уничтожил, но и голым остался. Как бы ты не стал похожим на него.
— Это почему же?
— От этого одеяла много дыма будет, и дым выест глаза счастью, если оно окажется поблизости.
— Ай умница моя, гелин-бай! Всё угадала, только немножко не так. Если дым попадёт в глаза счастью, оно не разыщет дверей Бекмурад-бая и обязательно войдёт в наши двери.
Жена, смеясь, легонько хлопнула Торлы по спине:
— Всегда ты оказываешься прав! А что хану Морозу скажешь, когда одеяло сожжёшь? Мороз-хан сразу сделает твою спину похожей на перевёрнутую ступку и будет целую ночь мурашки в ней толочь. Как упросишь ею смилостивиться?
— Что же делать, гелин-джан? Самого аллаха не упросишь мольбами, что уж тут о Мороз-хане говорить! Аллах не считает нас достойнее вора, который украл ишака у кази, и когда просишь у него доли, он говорит: «Вот тебе — муки, вот тебе — труды, вот тебе — занозы, а плоды — Бекмурад-баю», Так же, наверно, и Мороз-хан скажет.
— Не тормоши огонь! — прикрикнула на мужа Курбанджемал. — Сейчас Мороз у порога лежит и только глазами на огонь хлопает, а как погаснет оджак, он сразу под одеяло заберётся.
— Ничего не выйдет! — сказал Торлы. — Если мы раньше него залезем под одеяло, он между нами не поместится, за это я могу ручаться!
— Не болтай непотребного! — немного смутилась Курбанджемал.
— Это почему же? — Торлы сделал удивлённые глаза. — Я говорю правду!
— Правду говорит или сильный, или глупый.
— Считай меня одним из них и послушай, что я тебе расскажу, гелин-бай. Когда мы на земляных работах были, к нам один раз приволокся Габак-ших и начал болтать перед усталыми людьми, что, мол, аллах сказал: «Труд — от тебя, сытость — от меня». Мои сосед и говорит ему: «Ишан-ага, если от человека должен быть труд, то вот вам моя лопатка, выкопайте мне делянку».
— Дурной твой сосед! — засмеялась Курбанджемал. — Выдумал тоже — шиха заставить землю копать!
— Ничего не дурной! Я тоже сказал: «Вот вы, ишан-ага, толкуете, что за действие полагается сытость. То, что я делаю, это — действие, однако аллах не даёт мне сытости. Вы же ничего не делаете, а бог вам посылает, Отчего бы это?» Ших съёжился, как побитая собака, и говорит: «Я прошу у бога, и бог мне даёт». «Я тоже прошу, — говорю, — не у шайтана прошу — у бога прошу». «Значит плохо просишь, — говорит. — Не от сердца просишь». Я ему стал объяснять, что не только от сердца — все, начиная от моей глотки, до всех внутренностей и кишок просит, но просьбы эти никто не слышит. «Вставай пораньше, — говорит ших, — и усердно молись целый день». «А кто станет, — спрашиваю, — делать мою работу?» Совсем одолел бы я шиха, да мираб не вовремя заставил за кетмень взяться.
— Ничего ты не одолел бы, — сказала Курбанджемал. — Ших, он как косточка от арзуба выскакивает, чуть посильнее пальцем сожмёшь.
Вошла Узук, чуть слышно поздоровалась:
— Мир вам…
— Проходи! — радушно сказала Курбанджемал и подвинулась, освобождая место. — Проходи, садись.
— Я здесь! — Узук опустилась на корточки у порога.
Однако хозяйка, а за ней и Торлы запротестовали и общими усилиями усадили гостью на почётное место.
— Плохие вести, — сказала Узук, не глядя на Курбанджемал и Торлы и чувствуя себя виноватой перед ними. — Если раньше мы слышали, что кто-то застал свою жену и убил её, мы хватались за ворот, плевали через плечо и просили аллаха, чтобы он отвёл от нас подальше такую позорную участь. Теперь я понимаю, как мы были слепы! Мир этот — мясной базар, на который каждый приносит тушу, освежёванную его руками. Тех, кого убили, мертвы. Их язык — нем, и глаза — слепы. Они ничего не могут сказать в своё оправдание. А убившие ходят с красными руками и открытыми лицами, они торгуют своей совестью и жизнью убитых, и никто не поинтересуется, где кончается их правда и где начинается ложь. Это никого не трогает, пока такое же горе не свалится на его собственную голову. И я начинаю понимать, что Бекмурад-бай решил торговать на мясном базаре, что он — мясник и ищет свою жертву.
— Ты о чём говоришь, Узук? — встревоженно спросила Курбанджемал и посмотрела на мужа.
Торлы недоуменно пожал плечами.
— Я говорю о том, — сказала Узук, что нас с братом Торлы ожидает участь жертв мясника. Мне неизвестно, когда она настигнет нас. Может быть, если узнают, что я сейчас сижу у вас, она настигнет нас сегодня.
И Узук, не таясь, рассказала обо всём, что услышала от дочки Худайберды-ага.
Курбанджемал в ужасе всплеснула руками и крепко ухватилась за свой ворот, шепча: «Боже мой… боже мой!..» Торлы нахмурился и приказал ей:
— А ну-ка, найди мой нож!
Она быстро метнулась к чувалу, вытащила узкий синеватого отлива нож с белой костяной рукоятью.
Торлы подышал на сталь клинка, вытер его о рукав халата и попробовал остроту лезвия на коготь.
— Ты помнишь, брат Торлы, — снова заговорила Узук, — как ты спас меня, когда жизнь скрутила меня и толкнула с обрыва Мургаба. С тех пор я считаю тебя своим родным братом, хотя я и в самом деле искала смерти. Но сейчас я умирать не хочу. У меня есть сын, у меня есть… есть стремление, цель жизни. Я очень хочу жить, брат Торлы! Чем больше я уверена, что меня убьют, тем сильнее хочу жить! И я не отдам им дёшево свою жизнь!
— Правильно! — одобрительно воскликнул Торлы. — Я всегда говорил, что у тебя сердце, как барс, запертый в клетку! Он робок потому что бессилен, но если его выпустить, он станет страшен. Твои страдания сломали клетку. Я рад, что ты не хнычешь и не падаешь духом! Возьми мой нож и не дай ослабнуть своим рукам в минуту гнева!
— Спасибо, брат мой, — голос Узук подозрительно дрогнул, но она справилась с собой. — Спасибо тебе, Торлы, но у меня есть свой нож. Вот, видишь?
Из рукава пуренджика она вытащила почти трёхгранной формы туркменский пачак и показала его Торлы.
— Я не расстаюсь с ним со вчерашней ночи. Он теперь мой самый близкий товарищ. Я поняла, брат Торлы, что источник слёз никогда не иссякнет. Его надо иссушить самой, если не хочешь захлебнуться в собственных слезах — больше никого они не утопят. Пословица говорит, что долго преследуемый трус становится героем. Может быть, я не стала героем. Я не утверждаю, что я герой. Но я не отдам свою жизнь, не взяв за неё взамен другую!
Ещё не успокоившаяся Курбанджемал заплакала, обняв Узук:
— Бедная ты моя! Что же это за напасти на нашу голову! Что это за жизнь такая, будь она трижды проклята!
Узук мягко, но решительно отстранила её от себя:
— Не надо слёз, милая сестра! Я уже отплакала за нас всех. Вода точит даже камень, но все наши слёзы не могут тронуть каменные сердца. Разве такой жизни я хотела! У меня были хорошие мечты, красивые желания, — всё уничтожено, всё растоптано. На мои мечты судьба послала мне бурю. Она чуть не сломала меня, но — не сломала! А теперь я не пойду навстречу смерти, как овца под нож!
Торлы был добродушным, жизнерадостным парнем. Настолько жизнерадостным, что некоторые считали его несерьёзным, пустоватым. Он никогда не падал духом, никто не видел его угрюмым или задумчивым. Там, немногие вздыхали и чертыхались, он отделывался шуточками. Даже Курбанджемал, ещё не бывшая его женой и втайне вздыхавшая по статному и весёлому парню, не поверила сразу, когда он сказал, что хочет посылать к ней сватов, — как-то слишком просто и легко всё это произошло. Она сказала об этом вскоре после свадьбы, а Торлы посмеялся и ответил, что только неразумные люди усложняют жизнь, которая и без того далеко не легка. И ещё сказал, что вздохи и тоска в ответ на превратности жизни — это большой верблюжий вьюк, а шутки и смех — маленький хурджун. С маленьким грузом в пути свободнее, хотя, конечно, дорога от этого не становится менее ухабистой.
Однако сейчас Торлы был серьёзен и зол. Глаза его, обычно искрящиеся доброжелательным лукавством, поблёскивали острой холодной решимостью. Может быть, Курбанджемал так казалось, но она чувствовала в муже какую-то новую внутреннюю силу, и глядя на него, с радостным удивлением признавалась себе, что таким он ей нравится больше, такого его она любит сильнее, хотя сильнее, казалось бы, уже некуда.
— Приходили бы скорее, что ли! — с вызовом сказал Торлы и повертел нож, любуясь отсветами на его лезвии. — Если хотят убивать, пусть приходят сейчас! Пусть выходят на середину — и посмотрим, кто на что способен. Посмотрим, кто — трус, а кто — храбрец!
— Не храбрись! — поддела его Курбанджемал. — Заяц тоже уши торчком держал, пока его на вертел не посадили. Придут они с наганами — куда ты со своим ножом?
— Вах, моя умная гелин-бай, ты сказала правду, только — наоборот! — улыбнулся Торлы, постепенно обретая своё обычное душевное равновесие. — Кто же на такое дело с наганами ходит? На такие дела идут воровским обычаем, с ножами идут, с верёвками. Сначала — свяжут, потом — зарежут. Всё тихо, без шума, спокойно. А уж когда всё будет сделано, только тогда начнут кричать и плевать за ворот. Только тогда и никак раньше, Джемал-бай!
— Торлы! — сказала Узук. — Мне никуда не деться от моей чёрной судьбы, она, видать, у меня на роду такая написана. Я постараюсь мужественно встретить всё, что мне предстоит. Но тебе-то зачем погибать? Ты чуть не погиб, спасая меня из Мургаба, и сейчас я снова подвела тебя вплотную к смерти. Беги отсюда, спасайся! Я пришла сюда не за тем, чтобы просить помощи или сочувствия, а чтобы предупредить тебя, спасти от недоброго. Беги!
— Замолчи, женщина! — рявкнул побагровевший Торлы. — Ты что мне советуешь?!
Курбанджемал испуганно ойкнула, завозились и заплакали дети.
На лице Узук мелькнула бледная улыбка. Мелькнула и погасла, как упавшая в воду искра,
— Не сердись, Торлы, не сердись, брат мои! Я не хотела тебя обидеть!
— А зачем говоришь глупые слова?
— Я женщина. Могу иногда сказать не так, как надо.
— Ты держишь в руке нож и стала на тропу мужчины!
— Всё равно, я женщина, брат мой… Я хотела, чтобы ты разыскал Дурды, моего брата, и Берды, которого я люблю. Чтобы ты рассказал им о новом несчастье, которое свалилось на мою голову. Пусть простят мне все обиды, если не доведётся больше встретиться. И ещё я подумала, что, если тебя не будет, здесь, то моя жизнь тоже продлится, потому что старуха захочет, чтобы меня убили обязательно вместе с мужчиной, с тобой. Пока ты не вернёшься, они ничего не предпримут.
Торлы с сомнением посмотрел на Узук, потом подумал, почесал за ухом и согласился:
— Им нужна не столько твоя смерть, сколько твой позор? Пожалуй, ты права.
— Конечно, права! — обрадовалась Узук. — Если выполнишь мою просьбу, на том свете должником твоим буду!
Торлы снова насторожился.
— На том свете мне не надо! Может, ты в райском Ахале станешь жить, а меня в райском Мары поселят — у аллаха на этот счёт свои соображения, с нами он не советуется!
— Ты хоть сегодня придержи язык насчёт аллаха, — с лёгким упрёком сказала Курбанджемал.
— А чем «сегодня» отличается от «вчера»? — засмеялся Торлы. — Разве только тем, что вчера мы не знали, с какой стороны на нас камень упадёт, а сегодня знаем и можем уклониться от него? Так это не аллах нас надоумил, а Маяджик — дочка покойного Худайберды-ага помогла.
— Ты, наверно, и в могиле шутить станешь!
— А почему не шутить, если собеседник найдётся! — Торлы посерьёзнел и обратился к Узук. — Ты не подумала, чтобы самой тебе убежать отсюда?
Узук горестно вздохнула:
— Не могу я бежать!
— Кто тебе мешает?
— Мешают…
— Думаешь, станут следить и догонять?
— Это — тоже. Но я не могу бросить ребёнка.
— Зачем бросать! Бери его с собой!
— Нет, Торлы. Не могу подвергать опасности его невинную жизнь. Пусть погибну я — он останется: частица моей души и моего тела.
Торлы досадливо крякнул и опять почесал за ухом,
— Ты чего, умные мысли из головы выковыриваешь? — пошутила Курбанджемал, раздувая полупотухший оджак. — Сейчас чаем тебя напою — просветлеет в голове.
Торлы смолчал. Сказала Узук:
— Милые мои брат и сестра, может быть, вы считаете, что я в чём-то неправа, может быть, вы, как и другие люди, считаете меня невесткой Бекмурад-бая? Это совсем не так! Род Бекмурад-бая для меня — чужой род, Аманмурад — мне не муж! И я — не жена его! Когда меня привезли и приступились с обручением, я поклялась перед своей совестью, что скорее умру, чем дам согласие. Не думайте, что данная тогда клятва сейчас уже нарушена. Она завязана крепким узелком и развязать её может только моё сердце, а оно отдано навечно другому. И за то, что я не вошла в их род, они обрушили на мою голову такой ад, который живому человеку нельзя вынести. Они топтали меня ногами, заставили пролить столько слёз, что, если бы собрать их все вместе, они хлынули бы силевым потоком. И этого им оказалось мало! Они хуже того дракона из сказки, что глотал живых людей! Дракон хоть изредка бывал сытым, а они — никогда!..
— Ладно! — угрюмо промолвил Торлы. — Где искать твоего брата?
— Не скажу, потому что сама не знаю. Он, бедняга, бродит, как бездомный каландар, и нет у него постоянного места, где можно было бы преклонить голову.
— А непостоянное есть?
— Не знаю… Разыщи в нашем селе тётушку Огульнияз — она поможет. Или, постой, лучше сына её Клычли найди! Он — друг Берды.
— Это тот Клычли, что на Абадан женат, на дочке Аннагельды-уста?
— Да-да, он самый!
— Ладно, найду его, донесу твою весть. Только ты не говори мне: «Спасай свою голову!» Я, кажется, начинаю разбираться до конца во всех этих делах. Они знают, что соль — дешева, но ещё не знают, какая она тяжёлая. Пусть попробуют взвесить, если подставили весы!
— Довольно вам о плохих вещах говорить! — сказала Курбанджемал. — Если от слова «мёд» во рту не становится слаще, то от слова «соль» губы всё равно сводит. Давайте пить чай и говорить о чем-нибудь более приятном.
— Давайте, — согласился Торлы, придвигая к себе чайник и делая «кайтарму», как в шутку называют процесс переливания чая в пиалу и обратно в чайник, чтобы заварка делалась крепче. — Чай всегда полезен, особенно после разговора с женщинами.
— Насчёт женщин ты не остри!
— Хочешь сказать, что вы острее?
— Пей чай, пожалуйста, пей! Просвежи свою мутную голову.
— Чай я выпью, но ты мне ответь на вопрос, не прячься, как ёж в свои колючки.
Узук посмотрела на них светлыми глазами и смахнула с ресниц непрошенную слезинку, капнувшую в пиалу.
— Эй, осторожней! — в притворном испуге закричал Торлы. — Зачем чай солишь? Это туркменский чай — не киргизский!
— Пусть лучше в чае соль, чем в сердце, — сказала Курбанджемал.
— Счастливые вы люди! — улыбнулась Узук. — Дружно живёте и весело.
— Не унываем! — самодовольно подтвердил Торлы и подкрутил ус. — Но отвечать моей гелин-бай всё равно придётся!
— Что тебе отвечать! — отмахнулась Курбанджемал. — Назови мне такого джигита, как Сульгун-хан!
Торлы иронически присвистнул:
— Это которая разбойничает на большой дороге?
— Не только разбойничает! Многие люди благословляют её имя!
— Те, которые вместе с ней караваны грабят?
— Те бедняки, которых она спасает от голодной смерти! И вообще, я просила говорить о чем-нибудь весёлом, а ты — всё своё!
— Тогда давайте встанем на колени и дружно попросим у аллаха скорой и тихой смерти всему роду и потомству Бекмурад-бая, — сказал Торлы, подмигнув. — Более весёлого разговора я не знаю.
Уже вечерело, когда Торлы подошёл к аулу. День был облачным — выл надрываясь охрипший ветер, сквозь пыльную пелену багровело закатное солнце. За пылью не было видно аула, но он угадывался по собачьему лаю, такому же сиплому и усталому, как и вой ветра.
Свернув с дороги на узкую тропку, Торлы вскоре начал различать смутные силуэты кибиток. Они то появлялись, то исчезали, меняли очертания и создавали впечатление причудливой игры миража, а не реально существующих предметов.
Однако они были не миражом, и Торлы едва не налетел на одну из них, внезапно вынырнувшую из жёлтого марева пили. «Зайду, — подумал Торлы, — напьюсь, передохну. Может быть, хозяин подскажет, куда дальше идти».
Рукавом чекменя он отёр пыль с лица и бородки, снял тельпек, охлопал им себя с головы до ног, нахлобучил тельпек снова на голову и шагнул к двери кибитки.
Навстречу ему поднялся крепко сбитый рослый йигит, радушно ответил на приветствие. «Где я его видел? — размышлял Торлы, усаживаясь. — Я его определённо где-то видел!»
Хозяин крикнул кому-то в дверь, чтобы принесли чай, и сел напротив гостя. Они обменялись традиционными вопросами вежливости, посетовали на непогоду, помолчали.
Прикрывая рот яшмаком, вошла женщина с двумя чайниками. Она поставила чайники перед мужчинами, присмотрелась к гостю и вдруг отбросила яшмак в сторону.
— Оказывается это ты, Торлы? А я думала, чужой человек зашёл.
— Абадан? — обрадовался Торлы. — Ай, как хорошо! Значит, не заблудился я, попал куда шёл. А вас, должно быть, зовут Клычли? — обратился он к хозяину кибитки.
Тот подтверждающе кивнул:
— Да, Клычли.
— Хорошо! — ещё раз порадовался Торлы. — В этой пыли даже знакомые места разыскать трудно, а я на незнакомое сразу вышел. Вот что значит удача!
— Как там в селе? — спросила Абадан. — Все живы-здоровы? Кого-нибудь из наших видите?
— Отца твоего недавно видел.
— Как он себя чувствует?
— Как и все — и на земле следов не оставляет и на небо не поднимается. Постояли с ним на дороге немного, поговорили. «Как дела, Аннагельды-ага, с существованием?» — спрашиваю. «Пока ещё докучаем аллаху молитвами, — говорит, — Скоро перестанем докучать». «Неужто, — спрашиваю, — богатство вымолили?» «Вымолили, — говорит, — от дохлого ишака подковы! Раньше скакуном нашим ишак был, а нынче нет ни ишака, ни земли, ни хлеба». Сказал и пошёл.
— Разве папа бросил свою мастерскую?
— От мастерской теперь пользы — как от яичной скорлупы.
— Плохо идут дела? Или перестали люди украшения покупать?
— Сейчас весь народ на украшениях держится, — сказал Торлы и улыбнулся невольной шутке. — На базар пойди — одни украшения только и продают. Если хочешь стать богатой, Абадан, бери мешок зерна и иди на базар — принесёшь мешок золотых вещей.
— Зачем они мне! — вздохнула Абадан.
— Вот и люди то же самое говорят: зачем, мол, мне украшения, если живот от голода урчит. Такие времена настали, что полова ячменя — еда, а золото — что придорожный камень. Но баи пользуются сличаем, проклятые!..
— Когда они своё упускали! — заметил Клычли.
— Своё бы — ещё ладно! — подхватил Торлы. — Чужое гребут обеими руками! Такие подлые времена наступили, что хочется плюнуть и уйти, куда глаза глядят. На какой-нибудь дальний колодец уйти и пасти там овец, с овцами жить, чтобы человеческой мерзости не видеть!
— Не все люди одинаковы, — сказал Клычли. — Кто был человек, тот и в беде человеком остался. А мерзость, она и есть мерзость в любых условиях.
— Об этом и говорю! — Торлы стукнул себя кулаком по колену. — Никакой совести не осталось у баев и мулл!
— На пустом месте оставаться нечему. Остаться, братец, может только в том случае, если что-нибудь было.
— Верно говоришь! В любой аул сейчас пойди — кругом дети плачут, хлеба просят. Кто их голоса слышит? Богатые дают хлеб?
— Скорей у пса из пасти кость отнимешь, чем у богатого кусок хлеба.
— Нет, брат Клычли, они дают. Но как дают! За браслет, который стоит в худшем случае пять батманов пшеницы, они дают полбатмана джугары, — вот как они дают! У Бекмурад-бая всё богатство в доме смешано со слезами бедняков. А ишан Сеидахмед, который хорошо умеет отличать чистое от нечистого, бывает в доме Бекмлурада и ничего не говорит ему. Кто же остановит руку алчного, если даже высшие служители бога повесили на рты замок молчания?
Торлы выжидательно посмотрел на Клычли. Тот сказал:
— Разве сачак ишана Сеидахмеда чище, чем сачак бая Бекмурада?
Торлы удовлетворённо ответил:
— Согласен. Серый пёс волку брат. Что бай, что ишан — вкус один. Но думаю, что скоро в нашем селе весь скот и вся земля станут собственностью Бекмурад-бая и Вели-бая.
— В нашем ауле тоже есть свои бекмурады.
— У вас, думаю, не такие живоглоты, как наши. Нашим скота мало, земли мало, — нашим кровь человеческая понадобилась!
— Как тебя понимать?
— Так прямо и понимай, как я сказал! Узукджемал знаете?
— Знаем! Что с ней?!
— Пока ещё ничего, хотя от такой жизни, как у неё, у собаки глаза побелеют. Но её убить собираются? И не просто так убить, а вместе со мной. Убить и сказать, что нас «видели». Им не важно, что у неё ребёнок сиротой остаётся, им моих детей и жены моей не жаль… Не знаю, что будет дальше. Если бы у земли, по которой мы ходим, было хоть немножко сознания, она сразу же провалилась бы под ногами Бекмурад-бая!..
— Где слышал весть? — после непродолжительного молчания глухо спросил Клычли, не сводя глаз с побелевших суставов стиснутого кулака.
— Я их, вести эти, специально ловлю, — сказал Торлы, успокаиваясь. — Силками. Знаешь, как зайцев ловят? — Увидел, что шутка не принята, и посерьёзнел. — Сама Узукджемал весть принесла. Я и в дорогу вышел по её просьбе. Просила, чтобы брата её разыскал и ещё одного парня по имени Берды. Чтобы рассказал им обо всём. Где искать — не знаю, Каракумы велики, ко где-нибудь найду. Не найти нельзя — не привет несу, последнее слово, может быть, несу. Она ещё советовала мне спасаться самому, слышишь? Такое только женщина и может посоветовать!
Клычли помолчал, раздумывая. Абадан, неподвижная и мрачная, как ночной дух развалин, тоже хранила молчание.
— А почему бы тебе в самом деле не скрыться? — спросил Клычли.
Торлы быстро вскинул на него глаза и, увидев, что он не шутит, сказал:
— Бежит тот кто виновен, а за мной вины нет. Зачем побегу? Чтобы люди чужое на мою голову взвалили?
— С Аллаком то же самое получилось, — вставила Абадан. — Сначала посоветовали скрыться, а потом сказали, что преступник.
Торлы сверкнул белозубой улыбкой:
— Вот-вот! Хоть и говорят, что у всех ишаков длинные уши, но я не из этой породы! И ещё хочу сказать тебе, Клычли. Когда Узук пришла топиться на Мургаб. я сначала принял её за злого духа, за гуля, который сидит в старых развалинах и поджидает путников, а потом, притворясь женщиной, заманивает их и пожирает. Теперь вижу, кто злой дух! Эти «духи» пожирают нас ежедневно, каждый день пьют нашу кровь, а мы даже не сторонимся их, потому что они ходят днём и в человеческом облике. Правильно я понял?
— Думаю, что правильно, — кивнул Клычли.
— Тогда дальше слушай! Уйти от Бекмурад-бая я, конечно, могу хоть сегодня. Всего хозяйства у меня, как говорят, кибитка за плечами да ложка за поясом. А работу найти у любого бая могу. Но я спас Узук из воды, сам чуть не захлебнулся, а спас. Зачем? Чтобы оставить её на съедение этим «духам»? Ну, скажем, я ушёл. Так они другую жертву найдут, другого парня убьют вместе с Узук! Я-то хоть готов их встретить, а тот бедняга и знать ничего не будет. Да и Узук со мной легче умирать будет — всё-таки я её спаситель, — не сдержался, чтобы не пошутить, Торлы.
— Наверное, ты прав, — сказал Клычли. — Принеси нам свежего чаю, Абадан!.. Бекмурад-бай не знает, что его замыслы вам известны?
— Нет, — ответил Торлы. — Узукджемал велела Мае, чтобы та всем рассказывала…
— Кому велела?
— Мае, дочке Худайберды-ага. Ведь это Мая и подслушала разговор в кибитке Кыныш-бай. Передала его Узук, а та и велела: пусть все люди знают, на какое подлое дело готовится Бекмурад-бай. Но, когда я узнал, сказал, надо молчать.
— Умно сказал!
— Я тоже думаю, что умно! Ведь если Бекмурад узнает, что его планы раскрыты, он что-либо новое придумает, такое, о чём мы знать не будем.
— Послушай, — сказал Клычли, — а почему именно тебя выбрали они для своего подлого дела? Случайно или нет?
— По-моему, не случайно! — решительно ответил Торлы. — Пока Абадан нет, я тебе одну маленькую тайну открою: на меня однажды подняла глаза старшая жена бая Аманмурада. Не подумав как следует, я согласился придти на свидание. А потом посидел и решил, что не стоит самому искать грязь, чтобы вымазаться, и не пошёл. На другое утро встречает она меня у колодца и шипит, как змея, рта не разжимая: «Обманул, ишак поганый?» Я ей ответил: «Был бы ишаком, не обманул бы, ишаку всё равно, кто под ним, а мне — нет. Я думал, что ты просто пошутила, гелин-бай». «Я, — шипит, — покажу тебе, как шутить! Не будь я Тачсолтан, — говорит, — если не пролью твою кровь на чёрную землю!» Вот поэтому, думаю, жребий и пал на меня. Узукджемал она давно ненавидит, ещё с первых дней, когда ту привезли. Ну, а теперь вот и меня тоже. В такое время невольно вспомнишь пословицу, что рука руку моет, а две руки — лицо, пожалеешь, что товарищей добрых мало.
— Товарищи найдутся, — неопределённо сказал Клычли.
— Да, — согласился Торлы, — многие сегодня снимают с глаз повязки, а из ушей вытаскивают вату — многие видят то, чего не видели, и делают то, чего никогда прежде не делали. Теперь я вспомнил, где тебя видел — на плотине, на водоразделе, когда делили очереди поливной воды. Так?
— Так.
— Я, правда, прибежал, когда уже всё закончилось, но от людей слышал, что ты крепко стоял на плотине. И понимаем, что не для своей личной выгоды, а для всех бедняков — пожалел дайхан, которые без воды остались. Так?
— Так.
— Многие люди стояли рядом с тобой и я… Ты думаешь, почему я опоздал? Потому что поздно весть услышал? Правду скажу тебе: не потому! Побоялся сначала, подумал, что своей воды мне не надо, а за чужую беду голову подставлять только дурак станет. Потом всё-таки не выдержал, побежал.
— Совесть толкнула? — усмехнулся Клычли.
— Ты не обижайся, — миролюбиво сказал Торлы. — Вспомни, что говорят: «По ишаку и груз». Из-за жены, из-за детишек опасался я. Было время, собственной тени дорогу уступал, глаз от носков чарыков не поднимал. Теперь понял, что на смирного верблюда двойной вьюк вьючат, а когда он падает от усталости, с него кожу снимают. Теперь бы я первый прибежал на водораздел! Веришь?
— Верю! — очень серьёзно сказал Клычли. — И ты поверь, что до тех пор, пока в нашем порядке хоть один способен держать в руках ружьё, ты всегда найдёшь опору и защиту. У нас даже женщины не остаются в стороне: когда Чары-бай избил Мурада-ага, моя Абадан чуть не опередила в мести Дурды — за малым не убила сама этого ублюдка Чары. Правильно я говорю, Абадан?
Абадан скупо улыбнулась, расставляя чайники.
— Говорят, не смотри в лицо йигита — слушай, что он говорит, — продолжал Клычли. — Я тебя долго слушал. Теперь ты меня послушай. Дело, затеянное Бекмурад-баем, очень подлое и грязное дело. Мы должны помешать этому свершиться, но помешать без ножей и крови, другим путём. Если уж ничего не получится, тогда, как говорится, помоги аллах, вышедшим на середину, но уверен, что всё обойдётся.
— А как быть с вестью Узукджемал?
— С вестью?.. Если настаиваешь, то брата её и Берды повидать нетрудно. Не надо в пустыню ехать и искать их не надо. Они здесь, в ауле: Дурды в доме своей матери, а Берды — у одного приятеля нашего, у Сергея.
— Слышал! — кивнул Торлы. — Его многие знают, добром вспоминают.
— Так вот, — сказал Клычли, — думаю, что не стоит говорить сейчас Дурды, в какое положение попала его сестра. Он передаст матери, а та и так, бедная, день и ночь доченьку свою вспоминает. Не надо добавлять лишнего туда, где и без этого — через край. Если доверяешь мне, считай, что поручение Узук ты выполнил. И можешь ей сказать, что сам это сделал.
— Доверяю! — сказал Торлы. — Если ты берёшь на себя передать, я спокоен.
Недоброй новостью Клычли немедленно поделился с Берды и Сергеем. Он специально подстроил так, что кроме них троих никого в доме не было, — сгоряча Берды мог выкинуть что-нибудь неразумное, а вдвоём с Сергеем его одного было легче сдержать, чем если бы с ним находились Дурды и Аллак. Аллак, конечно, человек осторожный, но он безропотно пойдёт следом за Дурды, а тот с каждым днём становится всё более решительным и несдержанным, всё больше тянет его к активным действиям. Сергей уже неоднократно предупреждал, что за мальчишкой надо посматривать — как бы чего не натворил. Потому-то Клычли, многому научившийся у Сергея, устроил гак, чтобы они двое оказались против одного. Однако вопреки его опасениям, Берды принял известие спокойно, настолько спокойно, что Клычли даже обиделся немного за Узук. Зато неожиданно разволновался Сергей и не мог успокоиться до тех пор, пока Нина, жена, не выглянула на шум из соседней комнаты и не пригрозила, что уложит его спать. Только тогда Сергей притих.
Все трое сидели молча, занятые каждый своими мыслями. Клычли думал о тяжёлой женской доле. Он много раз. сталкивался с теневыми сторонами быта, видел и молодых, весёлых девушек, видел и женщин — смутных, озабоченных, постоянно что-то делающих. Иногда доносились слухи о человеческой трагедии, вызывая чувство, похожее на боль от ушиба и так же быстро проходящее. Всё виделось смягчённо, словно сквозь кисею. Сейчас непрочный покров ветхих обычаев старины прохудился — и судьба женщины предстала во всей своей обнажённой неприглядности. Не в каких-то особенных поворотах и случайных событиях, а именно в своей мертвящей повседневности.
Клычли думал о том, что нередки случаи, когда женщины бросаются в реку, разбиваются, прыгая с обрыва или вершины старой башни, сгорают заживо, облив себя керосином. Это делают не девушки или пожилые, это делают те, кто недавно вышел замуж. Почему?
Виновато положение женщины в семье, виноват весь уклад быта, предначертанный и освящённый прадедовскими законами. Как только молодая женщина попадает в семью мужа, ею сразу же начинают помыкать, как самой последней служанкой: встань, садись, принеси то, подай это — и так без конца и края, без малейшей снисходительности. Если она хоть полунамёком посмеет напомнить о своём человеческом достоинстве, начинаются скандалы.
Обычно нападающей стороной является свекровь. Если сын её обладает достаточной долей здравого рассудка, он сумеет, не обижая, ни мать, ни жену, уладить дело миром. К сожалению, таких не очень много, рассудок приходит лишь во время сожаления о случившемся. Обычно муж, беря сторону матери, начинает кричать: «Я — мужчина! Я дам тебе это почувствовать!». И если кто-то ещё поддаёт ветра в его пустую голову, за угрозами начинаются действия. Действия — значит побои. Может быть, раз в неделю, может быть, через день, а то и ежедневно.
Жизнь превращается в сплошную боль — физическую и душевную. Жизнь теряет свои краски и очертания и предстаёт перед бедной женщиной в облике безобразного, бесформенного серого чудища, от которого единственное спасение — смерть. И женщина — надломленная, измученная, одинокая в своём бессильном протесте, женщина добровольно ищет это спасение.
Иногда выползает из-под камня злобы или пустословия сплетня о супружеской неверности женщины. В большинстве случаев — именно сплетня, подлая и грязная выдумка, потому что те, кто изменяет в действительности, умеют прятать концы в воду. Что остаётся делать оклеветанной, если её не настигла ещё карающая рука, куда деваться от пересудов, от издевательских реплик, от брошенных мимоходом грязных словечек, от усилившейся тирании и жестокости мужа? Только туда, в единственное спасение — в добровольную смерть.
Умные яшули утверждают, что, когда женщина сама переступает черту небытия, виноватого надо искать только среди тех людей, кто её окружал, из-за чужого чело-река ещё ни одна дура не покушалась на свою жизнь. Это — очень справедливое утверждение! Даже пословица гласит, что, когда курица начинает усердно копаться в навозе, она открывает свой собственный зад.
Отвратительно всё это, думал Клычли. Отвратительно и недостойно человека. Женщину считают каким-то низшим, неполноценным существом. Многие стесняются говорить об этом вслух, но думают так многие. Её представляют вместилищем всех пороков, присущих людям, её называют глупой и ленивой. Но так ли уж ленивы наши женщины по сравнению с мужчинами?
Наши девочки с самого юного возраста уже начинают помогать матери по хозяйству. Чуть взрослея, они уже прилежно сидят за вышиванием. А ребята их возраста беззаботно играют в свои ребячьи игры.
Когда девушке исполняется четырнадцать лет, она выполняет все домашние работы от самых простых до самых сложных, требующих не только прилежания, но и сообразительности. Девушки ткут прекрасные ковры, сами находя образцы и подбирая цвета узора. А парни, их ровесники, всё ещё бегают с бездумными глазами, как двухмесячные телята.
Наступает время — и девушке повязывают голову. Она становится женой и матерью, она всех обшивает и обстирывает, обогревает и кормит. Целая орава детишек — мал мала меньше — цепляется за её подол, а она, успевая за всем, каждый год снимает со станка новый ковёр.
Сердце сжимается, когда смотришь на такую хлопотливую труженицу! Сидит она, бедная, под дырявым матом, который не спасает её ни от солнца, ни от непогоды, и как гусеница шелкопряда, тянет нити основы ковра, наполняет их солнечным светом узоров. Её младшенький плачет в люльке в кибитке, а муж и повелитель с заплёванной насом бородой лежит в тени и пьёт чай. Он не поднимется, чтобы подёргать за верёвку люльку, успокоить ребёнка! Нет, он разинет рот и, даже не называя жену по имени, заорёт: «Эй, ты! Посмотри за своим ребёнком!» Как будто это не — его ребёнок, как будто он — благодетель и творец. А он — прихлебатель и паразит самый настоящий! Конечно, если говорить правду, не все такие, далеко не все. Но разве таких — мало? Именно у таких жены и кончают самоубийством!
Так размышлял Клычли.
И Сергей тоже думал о женской судьбе, о горькой и безутешной судьбе туркменской женщины. Но мысли его текли по несколько иному руслу, чем у Клычли, — Сергей думал о калыме.
Жизнь бедняка тяжела, думал он. Но жизнь женщины во много раз труднее, чем жизнь мужчины, независимо от того, на какой ступени социальной лестницы она находится. Дайханин относится более доброжелательно к своей жене, нежели бай. Однако это скорее всего не потому, что он видит в ней равного себе человека, а от совместной тяжёлой борьбы за существование, которая невольно сближает. Но в глубине души он всё равно не ставит жену на один уровень с собой.
Всё это происходит потому, что испокон веков девушки считаются товаром — их продают и покупают, облекая эту позорную сделку в благообразное понятие «калым». Купля-продажа происходит не на скотном базаре, купленную не тащат за собой на верёвке, как овцу или тёлку, но сущность не меняется независимо от того, за какую ширму прячется действие. Товар остаётся товаром, и на него распространяются все законы торговли: продал — не моё, купил — моё. А если «моё», то я над ним волен, могу делать с ним всё, что мне заблагорассудится, держать на почётном месте или бросить в огонь — никто не имеет права вмешиваться, потому что я — купил, то есть приобрёл право безраздельного владения.
И девочке с малых лет внушают это понятие все, начиная от матери и кончая сельским муллой, который возглашает, что не равными сотворил бог мужчину и женщину, что доля мужчины равна доле двух женщин. Девочке внушают, что ей надлежит быть проданной, что её обязанности — безропотно выполнять все повеления мужа. Безропотно! Именно в знак этого ей предписано шариатом закрывать рот яшмаком — «платком молчания и покорности».
Многие обречённые подчиняются предписанному. Почти все подчиняются, так как нет выхода, нет помощи, нет даже сочувствия. Но находятся и бунтарки. Их бунт — это робкий бунт овцы, они просят совсем немногого — и натыкаются на непробиваемую, на дремучую косность мужчины, который не может позволить, чтобы вещь — требовала.
Впрочем, нельзя обвинять всех мужчин огулом. Есть среди парней такие, как Клычли, который относится к своей Абадан очень по-человечески. Есть такие среди пожилых и даже среди стариков. Но и они не решаются проявлять свою порядочность слишком откровенно. А всё почему? А всё потому, что перед ними стоит закон — писаный и неписаный, шариат и адат, закон религии и закон прадедов. Вот кто главный враг женщины!
Да, Борис, ты был прав, когда утверждал, что надо бороться с религиозными пережитками. Надо бороться, очень надо! И начинать эту борьбу надо именно в плане искоренения калыма, в плане уничтожения взгляда на женщину как на вещь!
Борьба идёт нелёгкой. Старое — цепко, у него глубокие и ветвистые корни. Оно — как чахотка, которую можно приглушить, приостановить, но нельзя вылечить. Чахотка? Ерунда! Научатся лечить и её, а мы убьём калым. Соберём всех девушек, всех женщин, выстроим их в единую колонну и пойдём в наступление на чёрные обычаи старины! И победим! Так ведь, Борис?
Победим… Но что делать сейчас? Случилась беда с Узук, ей надо помочь…
— Должны помочь! — громко сказал Сергей. — Должен быть выход из любого положения!
Очнувшийся от своих раздумий, Клычли погладил затылок. Берды чуть шевельнулся и ещё ниже опустил голову.
— Что же вы молчите, друзья?
— Я думал, — сказал Клычли не сразу. — Трудное время, плохих дел много… Вот, например, когда на плотине мы боролись за воду — мы боролись против старого мира, а не против мирабов и баев. И если добились своего, значит мир стал, как старый верблюд — ещё ревёт и плюётся, но груз уже нести не может.
— Ты о деле говори! — перебил его Сергей.
— Я и говорю о деле! — обиделся Клычли. — Тогда, на плотине, мы решили трудный вопрос, а как решить сейчас — я не знаю. Всё время думаю, по-разному думаю — никакого результата. Только одно остаётся — садиться на коней и с винтовками в руке отнимать девушку у Бекмурада!
— Умнее ты ничего не придумал? — сощурился Сергей. — Кто это на коней сядет? У каждого родственника Бекмурад-бая винтовка есть! Бекмурад-бай даже караванами отправляет оружие в Хиву…
— Боишься крови?
— Крови, Клычли, я не боюсь, и ты это знаешь лучше кого-либо другого!
— Тогда давай поедем!
— Нельзя. Время вооружённого выступления ещё впереди. Мы только вызовем репрессии со стороны властей и зря потеряем многих наших активных сторонников, потому что нами власти не ограничатся, им — лишь бы повод был. А давать такой повод мы не имеем права во имя будущей борьбы, понял?
— А если один Берды поедет — это тоже повод?
Сергей подумал и сказал:
— Это — можно, если только Берды сумеет держать себя в руках.
Берды впервые поднял голову и посмотрел на товарищей влажными глазами.
Укрыв ребёнка одеяльцем, Узук подошла к стене кибитки, где в обшивке было проделано небольшое отверстие, обычно прикрытое висящим на териме небольшим хурджуном. Она отвела хурджум в сторону и прильнула к отверстию.
На улице мело, как всегда. Но сердце молодой женщины сладко дрогнуло. Она всмотрелась ещё раз в пелену беснующихся пыльных вихрей — сомнения не было: на отдалённом одиноком дереве трепетал платок.
Узук торопливо накинула на голову пуренджик, на мгновение задержалась около ребёнка и вышла из кибитки. Ветер цепной собакой рванул за подол платья, дурашливо и зло хлестнул по глазам бесплотной ладонью пыли. А когда глаза обрели возможность различать предметы, перед ними возникало лицо Тачсолтан, в котором злорадство сплелось с насторожённостью, как две разноцветных нити в священном шейном шнурке — аладже.
— Куда ты собралась?
— На святое место помолиться иду, — смиренно ответила Узук, поражаясь внезапно нахлынувшему яростному желанию броситься на эту подбоченившуюся мерзавку и зубами вцепиться в её тело, ногтями выдрать её наглые, хищные глаза. Впервые Узук ощущала в себе и такое желание и главное уверенность, что выполнить — в её силах. И если бы Тачсолтан встала на её дороге…
Но она не встала, а лишь с недоброй многозначительностью сказала:
— Ну, иди, иди… Тебе надо помолиться…
Скрытый смысл сказанного был понятен Узук, и снова вспыхнуло желание бросить в лицо Тачсолтан гневные слова, крикнуть, что всем известно, всему миру известна подлость рода Бекмурад-бая.
Берды ждал на обычном месте. На том самом, где жгучим осенним цветом расцвела их украденная любовь, где завязалась узелком завязь маленькой жизни. На этом месте ей, видимо, суждено и кончиться. Кончиться навсегда.
Слов не было ни у него, ни у неё. Оба, порознь, они передумали всё, что могли сказать друг другу, и теперь сидели рядышком молча, как сидят на ветке, прижавшись одна к другой, захваченные внезапной бурен пичужки. Но они не были беспомощными птицами. Глухая ненависть копилась в сердце Берды, готовая взорваться, как брошенный в костёр ружейный патрон. А в душе Узук, рядом с обречённой покорностью неизбежному, тянулась ввысь жажда жизни и жажда борьбы. Это было ещё слабое растение, но верхушка его уже поднялась и вышла из тени покорности судьбе.
— Я не ждала тебя, — произнесла наконец Узук. — Но я думала, что ты захочешь приехать, чтобы собственными глазами убедиться в моей невиновности.
— Не говори так, моя Узук! — попросил Берды.
— Я должна сказать! — настаивала Узук. — Чтобы ты знал, что я любила только тебя одного, что люблю сейчас и буду любить до последнего своего дыхания. Только тебя! Перед тобой я чиста и невинна, хотя меня трогали чужие руки. Они трогали моё тело, но это было не моё тело, и душу мою, сердце моё они тронуть не сумели, потому что душа и сердце были закрыты щитом моей любви к тебе, Я хочу, чтобы ты поверил в это, иначе я буду считать, что на небе моей жизни не мелькнуло ни одной звёздочки, что жизнь была беспросветной тьмой — и не нужной никому!
— Не надо, Узук! — снова попросил Берды.
— Надо, мой любимый! Надо, чтобы ты знал всё. Когда-то я собственными ногами шла к смерти и сейчас стыжусь того времени и боюсь его. Хоть и говорят, что есть бесстрашные люди, я не верю этому. Нет такого человека, который не страшился бы смерти. Я боюсь, мне страшно умирать…
— Ты не умрёшь!
— Не знаю, мой Берды, на всё воля аллаха. Но если бы я умела писать, как Огульнязик, я написала бы завещание всем туркменским девушкам, которые, попав в трудное положение, ищут выхода в добровольной смерти. Я написала бы так: «Милая сестра, на голову которой упали чёрные дни! Послушай слова той, которая собственными губами пробовала отраву смерти! Какое бы горе ни пришло к тебе, ищи иного пути, но не пути смерти. Не торопись умирать, собери всё своё мужество, все свои силы, оглянись по сторонам — и ищи, ищи дорогу жизни! Смерть зовёт утративших разум, смерть прикидывается добрым другом, но ты не обманывайся, моя милая ровесница. Она — друг до тех пор, пока не схватила тебя за горло. А когда в глазах твоих потемнеет белый свет, ты закричишь: «Спасите!», но будет поздно и никто не придёт спасать. И если тебя любил парень, он порадуется, что не поторопился жениться на тебе. А если тебя притеснял муж, он скажет: «Слава аллаху, наконец-то избавился». Ты не думай, что кто-нибудь пожалеет о тебе! Тебя зароют в чёрную землю, где копошатся жирные, омерзительные черви. Могила — тёмная, а земля — сырая, холодная и тяжёлая. Она засыплет глаза, набьётся в рот, придавит тебе белую грудь. Остановись, девушка! Остановись и посмотри на мир, посмотри, как кругом хорошо, какие красивые цветы цветут в поле, какой чистый и вкусный воздух, как ласково светит солнце. Куда ты идёшь? Неужели ты хочешь убить и цветы, и небо, и солнце? Всё можно исправить, со всем можно примириться — нельзя исправить только смерть, только с нею примириться нельзя. Не торопись умирать, сестра моя, дыши и живи!» Вот так, мой Берды, я написала бы девушкам!
Узук перевела дыхание, помолчала немного и тем же тоном добавила:
— Девушка, которая сама ищет смерти, не стоит тухлого яйца, которое оставила в своём гнезде полевая птица. Она не лучше обветшалого войлока, который выбросил из своей кибитки бедняк и на котором спит собака! Я тоже была такой. И если ты упрекнёшь меня в этом, я приму упрёк. Но сейчас я — другая! Моя единственная мольба о тебе и о сыне — чтобы ты нашёл себе достойную тебя возлюбленную, а сыночку моему улыбнулась бы добрая судьба.
Лицо Узук дышало печальным вдохновением и было так прекрасно, что Берды застонал от тоски, щиплющей, точно соль, попавшая в рану. И гнев, заполнявший его сердце, испарился росой под горячим солнцем, а сердце, мысли, всё существо его заполнила одна любовь.
— Идём! — сказал он, вставая. Не будем дожидаться вражеского удара! Прошлый раз нас поймали потому, что мы были неопытны. На этот раз никто не настигнет!
Узук покачала головой.
— Ты не думаешь, о чём говоришь, мой Берды. У меня есть сын — твой сын! Он очень похож на тебя. Я не могу оставить его и уйти. Если судьба не судила мне умереть, я ещё поживу, но бросить ребёнка не могу. Не могу, мой Берды, мой любимый! Пойми, что нет у меня ни сил, ни крепости оторвать от своего сердца пальчики ребёнка! Я бы с радостью, ни о чём не думая, пошла за тобой на край земли, но меня не пускает сын!
— Мне говорил об этом Клычли, — кивнул Берды. — Говорил, что ты отказалась бежать из-за сына. И ты меня не дослушала. Я не предлагаю тебе оставить его в руках подлого рода Бекмурад-бая. Он — мой сын так же, как и твой! Он станет ненавидеть Бекмурад-баев и убивать их, проклятых, на дороге и в постели — где только застанет! Мы возьмём сына с собой…
Узук посмотрела на Берды большими глазами, полными слёз и любви.
— Разве они выпустят меня из дому с ребёнком? — прошептала она. — За одну меня они не боятся, знают, что никуда не уйду. А если пойду с ребёнком, сразу схватят. Они всех собак в порядке на привязь посадили и сами, как собаки, вынюхивают всё время, следят. Только и отдушина для меня от их глаз — мазар Хатам-шиха. Нет, Берды, ничего не выйдет.
— А если напасть на них и силой увезти тебя и сына?
— Опасно нападать.
— Сумели же мы дочку Бекмурада увезти!
— С тех пор они осторожными стали. Все — в сборе, все чего-то ожидают. Сам Бекмурад-бай дома и Аманмурада в город не отпускает — тот злее дикого кабана по порядку рыскает.
— Ладно, коли так! — решительно тряхнул головой
Берды и глубже нахлобучил тельпек. — Иди домой и жди меня! Только не здесь жди — теперь я приду прямо в твою кибитку!
Облокотившись вместо подушки на чувал с пшеницей, Бекмурад-бай торопливо допивал чай. Понурый пожилой дайханин сидел напротив него прямо на голом полу, не решившись сесть на ковёр.
— Весть принёс или просто так?
У дайханина повело рот на сторону, дёрнулась щека.
— Одни новости у нас, бай-ага: голодаем.
— Это не новости, — пренебрежительно хмыкнул Бекмурад-бай. — Таких новостей у меня возле кибитки целый стог сложен — все нынче голодают.
— Земли твои расширились, — сказал дайханин, — одним краем в наши упёрлись. Пришёл спросить: не купишь ли у меня немного земли.
— Купить можно, — Бекмурад-бай тылом ладони обтёр усы, подумал и налил ещё пиалу чаю. — Отчего не купить, если продают. Всю землю будешь продавать?
— Часть продам. А там — видно будет.
— Большую часть?
— Четыре танапа.
— Зря дробишь, — сказал Бекмурад-бай. — Чем по кускам продавать, лучше всё сразу продать и купить побольше пшеницы и джугары.
— Сердце как-то не решается, бай-ага, — виновато улыбнулся дайханин. — Трудно сразу от всей земли отказаться.
— Ну вот, когда сердце твоё решится, тогда и мне скажешь.
Дайханин испугался:
— А эту не купишь?
— Куплю! — успокоил его Бекмурад-бай. — Советую всю продать для твоей же пользы: пшеница с каждым днём дорожает — сейчас больше на вырученные деньги купишь, чем потом.
Вошёл, постукивая посохом, Аннагельды-уста, поздоровался. Бекмурад-бай опрокинул чайник над пиалой, протянул её старику, заметив, что последний из чайника чай — для хорошего человека.
Аннагельды-уста закряхтел, усаживаясь, выпил глоток. Глядя перед собой слезящимися глазами, сказал:
— Мало осталось хороших людей. — И, не пояснив свою мысль, добавил. — Землю свою пришёл тебе предложить, Бекмурад-бай. Если не продам оставшуюся землицу, с голоду пропаду. Да и тебе сподручней: мой участок среди твоей земли — как пупок посреди живота торчит. Забирай её — и дело с концом.
— А как же ты совсем без земли? — посочувствовал Бекмурад-бай.
Аннагельды-уста махнул иссохшей рукой:
— Мне скоро больше двух аршин земли не понадобится!..
— Смерть чуешь?
— Кто её сегодня не чует!
— Трудно без земли тебе будет, уста-ага.
— Ла хавла[45]! — вздохнул старик.
Бекмурад-бай поднялся.
— Ладно, возьму и твою землю! Заходи как-нибудь вечером, потолкуем насчёт цены — сейчас я тороплюсь.
Возвращаясь домой, Аннагельды-уста остановился у развалин дома, в котором жил когда-да Худайберды-ага. Разорённое человечье гнездо всегда наталкивает на грустные размышления, особенно если ты знаешь, кому оно принадлежало. Всего три раза округлялась луна с тех пор, как его оставил хозяин, и вот уже только ветер шебуршится, как ёж, там, где недавно звучали голоса людей, и тонко пронзительно плачет, разгребая золу навсегда погасшего очага. Старику показалось даже, что не ветер, а ребёнок плачет, и он испуганно плюнул три раза через плечо, отгоняя наваждение,
— Боже мой, великий создатель! Всё превращается в развалины, всё рушится… До какого предела гнев твой над сынами человеческими?..
Молодой парень в русской рубашке и штанах военного образца остановился рядом,
— Мир вам, уста-ага!
Аннагельды-уста прищурился, посмотрел на подошедшего, не удивляясь сказал:
— Здравствуй, сынок Меле… Вернулся?
— Всё ли благополучно в селе, уста-ага?
— Всё, сынок. Ездит на нас благополучие верхом да ещё и палкой по голове норовит.
— А наши… где?
— Умер твой отец, Меле. И мать умерла. Ох-хо-хо… давай помолимся за их души…
Старик подошёл к тому месту, где раньше была дверь, опустился на колени. Меле, каменно стиснув зубы, ждал, пока он кончит шептать молитву. Слова старика были настолько ошеломляющими, что не сразу дошли до сознания, а придавливали медленно и неотвратимо.
Меле помог Аннагельды-уста подняться с колен.
— Как… отец… умер? — спросил он рвущимся голосом.
Старый мастер сморщился, словно ненароком раскусил незрелый плод алычи.
— Каждый из нас свою смерть за плечами носит, сынок. Когда уехал ты, трудно им было. Худайберды на земляные работы пошёл. Пока работал, чтобы кормиться и семью кормить, продал вашу землицу Бекмурад-баю. Потом — голодать стали…
— А деньги, которые за меня получил?!
— Деньги Бекмурад-бай не сразу ему отдал, а когда крепко подорожала пшеница. Сколько на них проживёшь? И с водой в этом году у нас плохо было. Отец твой засеял участок возле канала — почти всё посохло. На поле он помер, Меле, когда жать пошёл. От голода помер, хотя люди говорят, что животом хворал. Да ведь и живот — тоже от голода болит.
— И мама… тоже… от голода?
— Думаю, и она — тоже. Всё меняла барахло на еду для детишек, сама не ела. Да много ли у вас вещей было!.. Умерла. Совсем недавно умерла, сынок. А мазанку вашу ветер свалил на днях. Такие сильные ветры в этом году, что не приведи аллах!
— Дети — где?..
Анна-уста виновато вздохнул, потупился.
— Маяджик увела их… Взяла каждого за руку — и повела… По аулам, думаю, ходят… подаянием живут…
Краска медленно возвращалась на побелевшее лицо Меле. И так же медленно белели глаза, свинцовели от лютой, звериной тоски. Ему хотелось грудью удариться о землю, впиться в нёс окостеневшими пальцами и завыть в голос. Он отвернулся, невероятным усилием волн сдерживая готовые вот-вот прорваться слёзы.
Что ж, плачут от невыносимого горя и взрослые мужчины, а Меле был совсем молодым парнем.
— Не сердись на меня, сынок, — сказал Аннагельды-уста. — Не сумел я их у себя оставить. Предлагал Мае: оставайтесь, как-нибудь проживём, нe захотела. Гордая девочка! Из аула ушла тоже потому, что не хотела у знакомых милостыню просить. Как я мог настаивать, если в доме горсти муки нет? И сил пет совсем, сынок… Пойдём, сынок Меле, переночуешь у меня сегодня. А захочешь — поживи, сколько поживется. Пойдём, не будем тревожить души ушедших…
Вытирая ладонью лицо, — не сдержались-таки эти несчастные слёзы! — Меле глухо сказал:
— Спасибо за доброе слово, уста-ага… Я приду. Сначала хочу сходить послушать, о чём люди говорят.
— Ничего интересного не говорят. Опять насчёт сторожей собрал их Бекмурад-бай.
— Всё равно схожу…
— Ну, иди. Только с Бекмурад-баем ссоры не заводи. Никому этим не поможешь, а себе навредишь. Удержись от гневного слова, сынок!
— У меня сердце изо рта выскакивает, а не слова! — сказал Меле. — Не словами, другим чем-то действовать надо!
На площадке перед аульной мечетью сельчане слушали Бекмурад-бая.
— Вот так, люди! Прошлый раз мы наняли четырёх сторожей. Сейчас этого мало. Грабежи усилились, я называл вам имена ограбленных, много имён. — Видимо, Бекмурад-бай уже подводил итог сказанному. — Грабят во всех аулах. Скоро и до нас доберутся!
Меле негромко поздоровался с близстоящими односельчанами. Бекмурад-бай покосился на него, но сделал вид, что не признал.
— Надо, люди, увеличить число сторожей. Ещё двоих наймём за ту же цену!
Дайхане зашумели. Послышались выкрики:
— Не надо нам вообще сторожей!
— Кто хочет, тот пусть и нанимает!
— С голого и семеро халат не снимут!
— Кто не согласен, отходите в сторону! — крикнул, наливаясь кровью, Бекмурад-бай.
Человек пятнадцать — один за другим — отделились от общей толпы и стали отдельной группой.
— Думаю, скоро вам придётся вообще уйти из села!
— Нам не страшно! — с вызовом ответил один из отделившихся. — На пустыре кибитки поставим — всё равно никто грабить не придёт! Нечего у нас грабить, сами скоро пойдём!
— По тебе видно, что не дождёшься никак, чтобы ограбить доброго человека!
— Он верно сказал! — не сдержался Меле. — Ты, Бекмурад-бай, разрушаешь дома! А потом нанимаешь сторожей, чтобы охраняли тебя от тех, кого ты лишил крова! Ты и сторожей для себя за чужой счёт стараешься нанять! Кто грабит? Грабят те, кого прежде ограбили вы! Они хорошо знают, в чьи дома им заходить за своим добром!
— Кто ты такой, чтобы говорить перед почтенным Бекмурад-баем! — выкрикнул Вели-бай. — Чей это дом разрушили?
— Мой дом! — ответил Меле, не обращая внимания на злобный взгляд Бекмурад-бая. — Вон его развалины виднеются! Протри глаза, Вели-бай, если тебе их пылью запорошило!
После того, как обманным путём купил землю у Аллака и расширил её за счёт приобретения соседних участков у голодных бедняков, Сухан Скупой считал себя местным жителем. И хотя кибитки его стояли в другом ауле, он принимал деятельное участие в найме сторожей. После слов Меле он выплюнул изо рта свою изжёванную бороду и заверещал:
— Эй, ты! Если жрёшь своё дерьмо, то не болтай, что придётся! Не лай на почтенного человека! Кому нужен твой нищий дом?
— Тебе нужен! — упорствовал Меле. — Бекмурад-баю нужен!
Он собирался говорить и обличать ещё, но в этот момент его смаху так ударили по уху, что в голове загудело, и он ткнулся носом в землю. Не успел подняться, как на него насели несколько дюжих парней из порядка Вели-бая, дружно хакая.
— Перестаньте!
— Разнимите их!
— Прекратите! — заволновались некоторые яшули.
Бекмурад-бай тоже крикнул, чтобы разняли, но весь его облик кричал другое: «Бейте! Бейте сильнее! Бейте до смерти!».
Парни старались ударить каждый побольнее и поэтому порядком мешали друг другу. Однако когда их оттащили в сторону и подняли Меле, он был весь в крови и еле стоял на ногах.
— Ладно! — сказал он, с трудом разлепляя разбитые в лепёшку губы. — Пусть запомнит тот, кто бил! А кого били — тот не забудет до могилы!
— Возьмите его! — приказал Бекмурад-бай двум джигитам. — Заприте на замок в моём коровнике. А завтра утром арчин его властям сдаст. Мы не за тем людей посылали на трудовую повинность, чтобы они, сбегая оттуда, позорили нас!
За целый день у Меле во рту не было ни крошки. Но голод его не так угнетал, как мысли о сестре и братишках: где они бродят, под чьей крышей преклоняют голову по ночам, что с ними будет, когда его снова отправят на трудовую повинность. Маяджик, конечно, разумная девочка, энергичная, умелая. Но выдержат ли её хрупкие плечи заботу о двух малолетках? Надолго ли хватит её предприимчивости, чтобы не умереть с голоду?
Ёжась от холода, подпрыгивая, хлопая себя руками по плечам, чтобы не закоченеть, Меле терзался бесконечными мыслями. Он не заметил, как утих шум уснувшего аула, как перестали брехать собаки. Очнулся лишь тогда, когда негромко лязгнул металл о металл: кто-то возился с запором двери.
Меле насторожился: кто? Кому понадобилось приходить сюда среди ночи? Может, Бекмурад-бай раздобрился, совесть его заговорила? Но хозяин не ходит так осторожно!
И вдруг обожгла мысль: убивать пришли! Конечно, убивать, потому и крадутся, как воры, чтобы люди не услышали и не стали свидетелями злодейского дела!
Что-то хрустнуло. Скрипнув, дверь приоткрылась. В синем прямоугольнике возник чёрный силуэт, тихо окликнул:
— Меле!
Сидя на корточках, Меле лихорадочно шарил по земле руками, стараясь найти хоть какое-нибудь оружие — железку или палку. Но под руки ничего не попадалось, кроме прошлогодних коровьих лепёшек: опасаясь неожиданного, Бекмурад-бай держал свой скот на дальних выпасах.
— Меле!
Голос показался знакомым. Кому он мог принадлежать? Наверное, кому-то из приближённых Бекмурад-бая.
Чёрный силуэт в дверях шевельнулся.
— Иди сюда, Меле! Не бойся!
— Я не боюсь! — решившись, сказал Меле и пошёл к двери.
Только подойдя вплотную, он узнал Торлы и поздоровался.
— Беги отсюда, парень! — быстро сказал Торлы. — Бери свои ноги в руки и беги, пока не поздно!
— Как ты узнал, что я здесь? — спросил Меле, даже ослабевший от радостного облегчения.
— Ай, что за дело! Один добрый человек сказал. Ты давай не задерживайся, а то ещё спохватятся — у них, как у волков, одно ухо всегда торчком стоит!
— Ладно! — сказал Меле. — Спасибо тебе! Я к Аннагельды-уста пойду!
Торлы удивился:
— Да ты в своём уме, парень? Это называется от комаров спасался — в муравьиную кучу сел! Тебя там прямо тёпленького из-под одеяла заберут!
— Куда же мне идти? — растерялся Меле.
— К себе не приглашаю, — сказал Торлы. — Я сам — как рыба на крючке: то ли в реку сорвусь обратно, то ли на сковородку угожу. Да и у меня небезопасно.
— Не знаю, как и быть…
— Беги на плотину!
— Куда?!
— На плотину, говорю! Там Сергея найдёшь, механика.
— Я его не знаю.
— Эх, баранья голова! Скажешь, что от меня пришёл. Скажешь: сын, мол, Худайберды-ага.
— Ладно! — заторопился Меле, — Побегу!
Сейчас ему казалось, что уже много времени потеряно напрасно, и вот-вот из-за кибиток выскочат приспешники Бекмурад-бая, чтобы снова посадить в холодный коровник, а то и попросту убить. А ему свобода и жизнь нужны были в первую очередь для того, чтобы разыскать и спасти своих малышей.
— Побегу! — повторил он и сделал было уже первый шаг, но запнулся, не услышав напутственного слова Торлы.
— Бисмилла! — сказал Торлы, плюнул и поправился: — В добрый час!
Меле пошёл.
— Левее держи — там собак нет, — сказал вдогонку Торлы. — Если Сергея не найдёшь, разыщи дом Клычли — это всё равно.
Когда шаги беглеца замерли, Торлы прикрыл дверь коровника, улыбаясь во весь рот: очень уж приятно было хоть чем-то насолить Бекмурад-баю — ёж ему в глотку!
Если пройти по аулу, присматриваясь к топливу, сложенному у кибиток, можно безошибочно определить имущественное состояние хозяина каждой кибитки. Там, где высятся горы сухого и звонкого саксаула, живёт богатый человек, бай. Его подёнщики заблаговременно, ещё летом, запасли дрова. А может быть, он купил саксаул у людей, которые чуть ли не ежедневно проходят с гружёными верблюдами через аул.
В кибитках, обложенных большими вязанками черкеза и кандыма, грели у огня ступни менее богатые, но всё же зажиточные хозяева. А там, где лежало несколько жалких прутиков хвороста и пучки сухой травы, ютилась и мёрзла беднота. Недаром старые люди придумали поговорку: «Бедняк, бедняк, чем ты беден? — Водой, ага, и дровами».
Кыныш-бай топила жарко — она не жалела саксаула. Сидя у самого оджака, она тянула к огню руки, скрюченные, словно лапы дохлой курицы. Но багряное саксауловое пламя уже не в силах было согреть тягучую старческую кровь, и Кыныш-бай время от времени подрагивала медленной дрожью. Земля, земля звала её к себе! И старуха торопилась. Она ворчала на сидящего поодаль Бекмурад-бая:
— Все говорите: «не спеши», всё ходите с обещания, ми «завтра»! Когда придёт «завтра»? Ждёте благоприятного числа? В таких делах не бывает благоприятных чисел! Когда свершится — тогда и благоприятно. Эта проклятая ходит мимо моих глаз, а у меня сердце сжимается: как бы новых напастей не дождаться. А вы всё тянете, всё тянете!..
— Терпение от пророка, эдже, — сказал Бекмурад-бай, — торопливость от шайтана. Такие дела надо очень осторожно делать, это тебе не овцу зарезать, которая сама голову на яму кладёт!
— Осторожен ты стал, сынок, последнее время, — печально качнула головой Кыныш-бай. — Смотри, как бы недруги осторожность твою за трусость не приняли!
— Не примут! — жёстко усмехнулся Бекмурад-бай. Помолчал и повторил: — Не примут!.. Ждала ты три года — подожди три часа.
Старуха повернулась к сыну. Огонь очага вспыхнул в её глазах зловещим кровавым отблеском.
— Сегодня?..
— Сегодня, — сказал Бекмурад-бай и поднялся.
Аманмурад и Сапар уже ждали его, Аманмурад сильно косил и нервно подёргивал щекой. Сапар мурлыкал что-то нечленораздельное и, натянув рукав халата, правил на нём острый, как бритва, нож. При виде старшего брага, оба уставились на него в ожидании.
— Джовхор? — кивнул Бекмурад-бай на нож.
— Джовхор! — подтвердил Сапар, любовно и нежно касаясь пальцами лезвия.
— А у тебя?
— Тоже! — коротко ответил Аманмурад.
— Это хорошо, — одобрил Бекмурад-бай. — Джовхор — добрый нож, он не гнётся, если попадает в кость, — он режет её… Значит так: вы оба идёте и ждёте около кибитки этой… этой потаскухи. Как только подойдёт Торлы, ты, Сапар, бьёшь его ножом под левую лопатку. Смотри не промахнись! Снизу — вверх! Хорошо, если люди увидят, что удар ему нанесён в спину, понял?
— Понял!
— Ты, Аманмурад, заходишь в кибитку. Потаскуха должна издохнуть от твоей руки. Её надо бить в грудь, под левую сиську. А потом, для верности, можно горло перерезать. Как только покончите, стащите с обоих штаны и бросьте рядом.
— Знаем мы сами, Бекмурад-кака[46]! — с досадой сказал Сапар. — Зря ты волнуешься и повторяешь всё это. Тебе достаточно сказать: «Идите и сделайте!» — и мы пойдём и сделаем всё сами.
Косоглазый Аманмурад хмуро посмотрел на Сапара, но ничего не сказал.
— Идите! — Бекмурад-бай беззвучно пошевелил губами, творя молитву. — Идите — и пусть поможет нам аллах в этом святом деле!
Когда братья ушли, он постоял немного, засунув ладони за кушак, подумал, что на всякий случай надо бы находиться поблизости, поскольку батрак — парень сильный и смелый, и направился к мазанке Торлы.
Торлы ещё не спал — ребятишки его расшалились и он с удовольствием возился с ними на кошме, словно добрый медведь-пестун с несмышлёными медвежатами. Ребятишки визжали от восторга, Торлы рычал и рявкал на них, Курбанджемал в шутку сердилась — и все хохотали.
Как порыв холодного сквозняка тушит светильник, так появление Бекмурад-бая погасило веселье в мазанке батрака. Ребятишки ползком шустрыми ящерицами юркнули под своё дырявое одеяло, повозились там и разом высунули головёнки. Увидев, что чужой человек смотрит на них, спрятались снова и четыре любопытных глаза заблестели в дырках одеяла.
Что-то маленькое, но угласто-колючее шевельнулось в мохнатом сердце Бекмурад-бая. Но он давно привык давить в себе это шевелящееся. Он обвёл взглядом бедную мазанку и сказал:
— В город спешно ехать надо. Иди фаэтон запряги.
— Хорошо, хозяин, — послушно ответил Торлы.
— Сбрую возьми новую с серебряными бляхами. Она в той кибитке, которая за кибиткой Аманмурада стоит.
Торлы и Курбанджемал переглянулись — это была кибитка Узук.
— Старая упряжь ветхая, — с необычной доброжелательностью пояснил Бекмурад-бай. — Если ночью в дороге порвётся — трудно налаживать.
— Понятно, хозяин! — сказал Торлы.
В лице Курбанджемал не было ни кровинки, но сердце билось ровно и голос прозвучал спокойно и деловито:
— Иди… запрягай! Не заставляй ждать уважаемого Бекмурад-бая.
А несколько раньше, когда вместо ущербной луны, дынным ломтём покачивающейся на волнах пыли, ещё светило закатное солнце, в домик на плотине пришли Клычли и Берды. Сергей спросил, как дела. Оба ответили, что всё в порядке.
— Значит, письмо готово?
— Готово, — подтвердил Клычли. — Такое крепкое письмо написал, что будь у Бекмурада сердце с конскую голову — и то не выдержит! Семь раз подумает теперь, прежде чем за нож ваяться! От имени одного Дурды написал, но имена многих подписал и пальцы дал приложить.
— Где, кстати, сам Дурды?
— Должен подъехать. Они с Оразсолтан-эдже у какого-то родственника гостят.
— Неосторожно парень поступает! — нахмурился Сергей. — Ну, давай своё письмо, Клычли, почитай, а мы послушаем, как ты Бекмурад-бая пугаешь.
Клычли немного смутился.
— Нет письма. Я поторопился, Абадан уже послал. Думал, чем раньше Бекмурад-бай получит его, тем лучше. Абадан к отцу зайдёт, к Аннагельды-уста, а оттуда уже передаст письмо. Я неправильно сделал?
— Ничего, — сказал Сергей, — мы же всё равно заранее договорились, о чём надо писать и как.
Нина расстелила на ковре скатёрку, расставила чайники и пиалы.
— Пейте, друзья, чай, — сказал Сергей. — Пейте и веселитесь, а то Берды наш что-то совсем грустный сидит! Может, он шахиром стал и стихи сочиняет?
Берды не улыбнулся на шутку.
— Ай, что веселиться, братишка Сергей! Когда дрова сырые, огонь не горит. Плохие вести.
— Новое что-нибудь узнал? Так чего ж ты молчишь?
— Кому — старое, кому — новое… Узук в самом деле собираются убить. Вместе с Торлы. Я говорил ей: давай убежим. Спрячемся — никто не разыщет. Не хочет. Ребёнка бросить не могу, говорит. А с ребёнком её не выпустят из дому — следят. И странная она какая-то: уверена, что всё обойдётся. Скажи, может шакал муллой стать?
— Не знаю! — засмеялся Сергей. — По мне, что тот, что другой — разница невелика.
— Не может! И Бекмурад-бай добрым не станет! Он — хуже шакала и воняет, как свинья! От своего не отступится, хоть ты палкой его по голове бей!
— Ударим! — пообещал Сергей. — Придёт время — не палкой, покрепче ударим чем-нибудь!
— Когда оно придёт? Когда у лягушки зубы вырастут? Легче верблюда в кумган запихать, чем твоего времени дождаться!
— Это скорей твоё время, чем моё, друг Берды.
— Если моё, отдай его мне сразу! Не таки, как нитку с веретена, у которой не знаешь, когда конец будет!
— Не торопись, друг, будет твоё время.
— Когда песок по камню взойдёт!
— Эх, как ты любишь своими пословицами кидаться! Прямо как в лянгу[47] играешь! Я могу вашей же, туркменской, пословицей ответить: «Торопишься — иди медленно».
— Пока я идти буду — Узук пропадёт, — буркнул Берды и сердито потянулся к чайнику.
— Она же сама надеется на лучшее, — вмешался Клычли. — А коль надеется, значит что-то есть — надежда на пустом месте не растёт. И письмо мы послали Бекмурад-баю…
— Письмо!.. Ему письмо всё равно, что овод для моего жеребца: хлопнул мимоходом копытом по брюху — и нет овода!
— Оно — так, — согласился Сергей, — письмо не решает вопроса, но на большее мы пока не имеем права.
— Любить люблю, но топиться из-за тебя не стану! — съязвил Берды.
— Ты напрасно обижаешься, — миролюбиво сказал Сергей. — У меня душа болит больше, чем у тебя.
Берды недоверчиво хмыкнул, но смолчал.
— Долго что-то Дурды не идёт, — заметил Клычли. — Не попался бы какой собаке, бродящей по деньгам Бекмурада.
— Нынче собаки не по деньгам, а по трупам бедняков бродят, — сказал Берды. — Которые от голода умерли и лежат там, где упали!
— Ты меня не понял…
— Понял! Хорошо понял! Собаки трупы жрут, а Бекмурад возле них деньги подбирает.
— А тебя, оказывается, не надо политграмоте учить! — одобрительно сказал Сергей. — Разбираешься правильно!
— Научили! — Берды скрипнул зубами. — Научили разбираться, проклятые!
За дверью послышались голоса. Вошёл Дурды, держа на руках мальчика лет пяти. Вслед за ним вошёл мальчик постарше и девочка лет тринадцати, за спиной которой, крепко привязанный драной шалью, спал малыш. У неё, видимо, уже не было сил стоять на ногах, и она сразу же у порога присела на корточки.
— Нина! — закричал Сергей. — Нина, иди сюда!
Увидев малолетних гостей, Нина засуетилась. Она быстро сняла малыша со спины девочки, уложила его на кровать. Он даже не проснулся, только почмокал губами. Остальных повела на кухню — умываться и греться, потому что дети здорово закоченели.
— Откуда ты их взял, Дурды?
— Что случилось?
— Где Аллак? — посыпались вопросы.
Дурды устало улыбнулся, снял тельпек, присел, потянулся к чайнику. Берды протянул ему свою пиалу.
— Где Аллак? — настойчиво повторил Сергей.
— Дома у меня сидит, дожидается, — сказал Дурды. — Должен был заехать за ним — так договорились, — но вот из-за них, — он кивнул в сторону кровати, — не смог.
— А их ты откуда взял?
— В разных местах взял. Одного — в арыке нашёл, троих — возле плотины.
И Дурды рассказал, что с ним произошло.
Он возвращался, оставив мать у родственника в соседнем ауле. Чтобы срезать дорогу, поехал не по большаку, а свернул напрямик, через поле. Лёгкая, чуть приметная тропка показала направление, упираясь в старый сухой арык.
Внезапно конь всхрапнул и остановился. Дурды ударил его плетью, но конь шарахнулся в сторону, явно не желая прыгать через арык. Выругав его, Дурды присмотрелся и в наступающих сумерках увидел какое-то тёмное, слабо двигающееся пятно. Сначала он решил, что перед ним какой-то зверь — о том, что это может быть подстерегающий его враг, он не подумал. А когда до слуха донёсся детский плач, то он понял, что здесь происходит неладное.
Спешившись, он пошёл к арыку, ведя коня в поводу. В арыке лежала женщина, рядом с ней сидел и тормошил её пятилетний мальчонка. Он увидел Дурды, заплакал и закричал: «Мама, вставай — он подходит!.. Мама, вставай! Подходит! Бить будет!» Но женщина не шевелилась.
Дурды спрыгнул в арык. Мальчик испуганно отбежал в сторону, не переставая кричать: «Не подходи!.. Не подходи!.. Уходи отсюда!». Потрогав лежащую, Дурды понял, что она мертва, и сердце его сжалось при мысли об осиротевшем ребёнке посреди одинокого холодного поля. Случись ему проехать мимо, мальчик определённо замёрз бы.
Не поднимаясь с корточек, чтобы не пугать малыша, Дурды стал уговаривать его ласковым голосом: «Иди ко мне, не бойся. Твоя мама уснула. Она ведь просила, чтобы ты не будил её? Ты и не буди, пусть поспит немного. Иди, я тебе что-то дам, вкусное!» Мальчонка продолжал дичиться, и упорство его было не совсем понятным.
Дурды вытащил из-за пазухи кусок чурека и сказал: «Вот я твоей маме весь хлеб отдам, тебе ничего не останется, если не подойдёшь!». Услышав слово «хлеб», мальчик медленно, не сводя заворожённых глаз с чурека, пошёл так, словно кто подталкивал его в спину. Подойдя вплотную, он выхватил у Дурды чурек, сунул его в рот, стал жадно грызть, давясь и урча, как изголодавшийся волчонок.
У Дурды снова ёкнуло сердце и защипало в глазах. Ребёнок был так истощён, что походил на маленький скелетик, обтянутый пергаментной, прозрачной кожей. Он весь дрожал от холода и жадности и затравленно посматривал на Дурды, готовый каждую секунду бежать. Мать он уже не будил, то ли согласный с тем, что ей надо поспать, то ли просто занятый едой.
Много времени потратил Дурды, уговаривая его покататься. Наконец, видимо, отяжелевший от необычной сытости, мальчик согласился. Дурды посадил его перед собой на седло и полюбопытствовал, где его дом. Малыш показал на село, из которого ехал Дурды.
Уже по пути, вспоминая рассказ родственника, Дурды начал догадываться, кого он встретил. В ауле догадка подтвердилась. Мать мальчика была бедной одинокой женщиной, не имевшей никаких родственников. Жила она на отшибе, кое-как кормилась с малюсенького клочка земли. Падала, говорят, с ног, обрабатывая участок, но за помощью ни к кому не обращалась. Да и к кому обратишься — у каждого своих хлопот полон рот.
Этим летом, пострадав, как и все, от безводья, она продала землю местному баю. Бай отдал не всё, остался должен два батмана пшеницы и мешок джугары. Долг отдавать он и не думал, хотя женщина, еле двигавшаяся от голода, ходила к нему каждый день и умоляла отдать хотя бы часть — остальное она уж и требовать не станет.
Так тянулось почти месяц. Сынишку её из жалости иногда подкармливали соседи, но сама она подаяний не брала ни от кого. Чем жила — неизвестно. В конце концов, доведённая до отчаяния, она наговорила баю дерзостей, назвала его вором, грабителем и другими нехорошими словами. Байский брат, разъярившись, зверски избил женщину, избил при мальчике, оттого он так и бояться стал.
Как она очутилась в поле, куда она шла, — никто не знает. Несколько односельчан взяли лопаты и похоронили её там, где она сделала свой последний шаг. А мальчика Дурды забрал с собой — ему никто не возражал.
— Вот и всё, — закончил Дурды свой рассказ. — Будет жить у нас, будет моим братом. Мама уже видела его и очень рада, говорит: «На руках носить буду моего маленького сыночка!» А тех трёх я около плотины заметил: повизгивали, как щенята, сбившиеся в кучу от холода. Тоже замёрзли бы до утра.
Сергей произнёс неопределённое «м-да» и ещё какое-то непонятное русское слово, встретился взглядом с укоряющими глазами Берды и молча отвернулся, играя желваками. У него было такое состояние, что, если бы можно было собрать в одну кучу всех этих жирных, чавкающих, самодовольных, собрать и раздавить одним ударом, он не задумался бы сделать это. Вошли девочка и старший мальчик.
— Малыш уснул, — сообщила из двери Нина. — Я его оставила возле тепла. Он такой худенький и так продрог, что до сих пор дрожит, согреться не может.
Ребята, умытые, причёсанные, наевшиеся, выглядели далеко не такими жалкими бродяжками, как вначале. Особенно мальчик, крепко держащийся за платье девочки. Да и девочка казалась здоровой и повеселевшей. Но — это только казалось. У неё было до предела измождённое лицо со скорбным недетским выражением. Восковой прозрачности кожа обтягивала острые углы скул, синие пятна лежали у глаз.
Сергей как-то странно обрадовался появлению детей. Он подозвал поближе девочку. Мальчик шёл за ней, как привязанный.
— Эти двое — твои братья? — спросил Сергей.
— Да, — тихо ответила девочка.
— А почему вы в такую пору ходите, а не сидите дома?
— У нас нет дома.
— У всех должен быть дом. Куда вы идёте?
— Никуда.
Разговор не очень клеился, но Сергей не сдавался и продолжал спрашивать.
— Как зовут твоих братишек?
— Этого — Хакмурадом. Младшего — Довлетмурадом.
— Хорошей доли хотели им родители, дав такие имена, — сказал Клычли. — Где ваши родители?
Девочка негромко сказала:
— Умерли.
— Сразу оба?
— Сначала — папа. Потом — мама.
— Как же ты живёшь с братишками?
— Так и живу.
— Тебе ведь тяжело таскать малыша, — сказал Сергей. — Вон ты какая прозрачная — сквозь тебя всё видно!
— Это потому, что они всё съедают. Мне мало остаётся.
— Так ты сама первая ешь, а потом их корми!
— Они — маленькие. Ничего не понимают ещё. Просят есть. А еды — нет.
— Отдай кому-нибудь младшего.
— Братишку? — удивилась девочка. — Довлетмурада?
Берды, не расслышавший первый раз это имя, вздрогнул. Ему показалось, что речь идёт о его сыне, о его Довлетмураде!
— Его, — сказал Сергей. — Тебе же легче с одним будет.
— Кому отдать?
— Вот этой тёте! — Клычли показал на Нину, молча стоявшую в дверях. — Она добрая, братишке твоему здесь хорошо будет. Отдашь?
— Нет.
— Почему?
Девочка потупилась.
— Она русская.
— Разве русские плохие? — с укором спросил Сергей.
Девочка молчала.
— А туркменке отдашь? — спросил Дурды.
— Нет, — сказала она — Не отдам.
— Пропадёшь ты с ними, — посочувствовал Дурды. — Если сама умрёшь, что с маленьким станется?
— Я носить стану! — неожиданно вмешался в разговор Хакмурад и так сердито посмотрел на парней, что, несмотря на сложность положения, смешливый Дурды прыснул в кулак.
— Тебя самого от земли ещё не видно, носильщик!
— Ничего, видно! — упрямо сказал мальчик. — Я уже пробовал!
— Ну и как?
— Тяжело, — откровенно сознался он.
Засмеялся и Клычли. Улыбнулась Нина. Только Сергей смотрел на девочку отчаянными глазами да Берды, нахохленный и злой, яростно сжимал полу халата.
— А если ты умрёшь? — продолжал допытываться Дурды.
— Я не умру! — с вызовом сказал мальчик и подозрительно заморгал.
— А вдруг тебе захочется — тогда куда маленького?
— За день раньше хорошей тёте отдам!
— Кто тебя этому научил?
— Вот она, Мая…
«Мая… Мая… Мая… — осенней мухой забилось в голове Сергея. — Чья же ты есть, Мая?» Эта мысль пришла в голову не только ему, потому что и Клычли и Берды по-особому внимательно посмотрели на девочку. Но вопрос, который вертелся на языке у всех троих, не был произнесён. Отворилась дверь и в комнату шагнул незнакомый парень в русской одежде. Одежда была порвана во многих местах, а на лице парня темнели кровоподтёки и ссадины.
— Здесь живёт?.. — начал было вошедший, не здороваясь, но в этот момент девочка всхлипнула и с криком: «Меле-кака!» бросилась ему на грудь. Маленький Хакмурад побежал и тоже ухватился за штанину парня, заглядывая ему в лицо и лепеча: «Меле-кака! Меле-кака пришёл!»
— Бедные вы мои, младшенькие! — присев, сказал парень. — Сиротами остались? Где наш бедный отец, где наша мама?
— Мама умерла и папа умер, — сказала Мая,
— И мама умерла, — сказал маленький Хакмурад.
— Хорошие вы мои, младшенькие! Не умерли они — убили их! — с горечью воскликнул Меле.
— Нет, они сами умерли, Меле-кака, — повторила Маяджик. Прижавшись к плечу брата, словно боясь, что он исчезнет так же внезапно, как и появился, она сразу утратила свои печальные черты взрослого человека и превратилась в маленькую, слабую и беспомощную девочку. Было дико представить, как она могла таскать за собой и на себе малышей, кормить их, защищать от житейских невзгод.
— Болели папа и мама, — дополнила она. — У папы живот болел, а у мамы ноги во-от такие стали, как кувшины, и лицо распухло.
— Болели! — выдохнул Меле. — Убила их несправедливость! Чудовище пожрало, имя которому — Бекмурад-бай!
— Извините, — сказал Сергей, подходя, — мы даже не познакомились. Меня зовут Сергей Ярошенко. А вас?
— Извините и меня, — парень поднялся с корточек. — Я Меле Худайберды-оглы — Он потрогал распухшую губу, поморщился.
— Кто это вас? — с сочувствием спросил Сергей.
— Всё тот же проклятый Бекмурад-бай! — зло ответил Меле. — Думает, я не видел, как он своих прихлебателей на меня натравил. А я всё видел, всё запомнил! И Сухана Скупого запомнил! И развалины дома своего запомнил! И умерших от голода запомнил — их собаки всех пообгрызли! Вот только не запомнил, где могилы моего отца и матери, но я найду их!
— Меле-кака, я покажу, где мама закопана, я знаю! — сказал маленький Хакмурад.
Меле погладил его по голове. Мальчик доверчиво прижался к ноге брата.
За чаем Меле подробно рассказал обо всём, что произошло с ним вчера в родном ауле и закончил:
— Русские йигиты и русские яшули говорят: «Большой огонь зажгли в России. Кто сгорел на нём, а кто — руки погрел. Но огонь ещё сильнее разгорится, и те, кто руки протянул к нему, в головешки превратятся». Я не всё понимаю, но понял, кто погрел руки. И кого в головешки превращать надо — тоже понял! Если бы я имел коня и оружие!..
— Что бы ты сделал, имея коня и оружие? — спросил Берды.
— Могилы! — воскликнул Меле. — Я бы сделал сиротами детей того, по чьей вине остались без отца-матери, без крова вот эти дети! Я бы пеплом пустил по ветру проклятый род Бекмурад-бая! Тот огонь, что горит в моём сердце, я бы выпустил на волю — вот что сделал бы я, добрый йигит!
Косясь на Сергея, Берды сказал:
— Если слово и действие ты держишь в одном кулаке, то достать коня с оружием не трудно. И товарищи найдутся.
Меле весь подался вперёд.
— Держу! Клянусь памятью отца, держу! Сил нет терпеть!..
— А я терплю! — вполголоса пробормотал Берды. — Жду, пока Бекмурад-бай мою Узук, как овцу, зарежет! — Он снова покосился на Сергея.
— Есть предел человеческому терпению! — сказал негромко Клычли и тоже посмотрел в сторону Сергея.
Но Сергей их не слышал. Расстегнув душивший его ворот и держа руку на горле, он смотрел перед собой отсутствующими глазами. Крутая складка, как шрам, наискось пересекала его лоб. Он не думал о чём-то определённом, мысли перескакивали с одного на другое, а сердце полнилось, полнилось, полнилось гневом, готовым вот-вот пролиться через край.
Когда он поднял голову и обвёл взглядом поочерёдно всех сидящих, глаза его светились ярко и незнакомо.
— Друзья! — сказал он чужим, звонким, рвущимся голосом. — Друзья мои, товарищи! Я больше не могу!.. Пусть ругают, пусть всё, что угодно… но я — не могу!.. Я отговаривал вас от похищения девушки… я удерживал вас от нападения на Бекмурад-бая, я… я — человек. Я не знаю, когда придёт время для вооружённого выступления… Может быть, завтра… Но я знаю одно: не письмами — саблями… Саблями надо разговаривать с Бекмурад-баем, товарищи!
— Правильно! — спокойно сказал Берды, словно он не ожидал ничего иного. — Сегодня?
— Завтра!.. Надо подготовиться.
Ладно, — как-то слишком охотно согласился Берды, — завтра, так завтра. — И он подмигнул Дурды.
Это происходило 21 октября 1917 года.
Это происходило за четыре дня до громового улара пушек крейсера с символическим названием «Аврора», что значит «Заря».
Сачак — скатерть.
(обратно)Чатма — убогий пастуший шалаш.
(обратно)Терим — деревянный остов, каркас кибитки.
(обратно)Агил — загон для скота.
(обратно)Ходжам — мелкий священнослужитель.
(обратно)Биби — госпожа, старшая жена.
(обратно)Из-под самана воду пустить — образное выражение, означающее сделать исподтишка пакость.
(обратно)Талак — развод; это слово, произнесённое публично мужчиной три раза, расторгает его брак с женой.
(обратно)Мазар — гробница святого, обычно место паломничества верующих.
(обратно)Ших — служитель в священном месте.
(обратно)Калтаман — джигит, отправляющийся в грабительский набег, попросту — разбойник.
(обратно)Xазан — осенний ветер.
(обратно)Тамдыр — глиняная печь для выпечки чурека, обычно во дворе.
(обратно)Омач — соха.
(обратно)Налить на голову воду — образное выражение, означающее убить.
(обратно)Зангар — вроде — «сорви-голова».
(обратно)Как — лужа на такыре.
(обратно)Зем-зем — пустынный ящер, варан; по народному поверью, пробежав между ног мужчины, отнимает у него способность иметь детей и вообще жить с женщиной.
(обратно)Оглум — сынок
(обратно)Эфлатун, Эристун — арабская транскрипция имён Платона и Аристотеля.
(обратно)Сарыч — хищная птица из породы ястребиных.
(обратно)Ковуши — род самодельной обуви.
(обратно)Габак называет по порядку буквы, некоторые — в туркменской транскрипции. На названную букву придумывает слово и даёт ему вольное толкование. Элинде — в руках. Бимекан — бездомная. Тангрыдан — от бога. Джесет — предел. Ыхлас — старание. Далжик — суета. Иманданайыр — не путай с верой. Ровен — даль.
(обратно)Земин — земля. Сергездан — странник. Ишинде — в деле. Газыганда — у своего колышка.
(обратно)Мектеб — начальная духовная школа, обычно при мечети.
(обратно)Джиназа — заупокойная молитва.
(обратно)Калам — тростниковое перо.
(обратно)Азанчи — прислужник при мечети, выкликающий азан — призыв к молитве.
(обратно)Курбан-байрам — одни из основных мусульманских праздников.
(обратно)Юсуп — библейский пророк Иосиф Прекрасный.
(обратно)Буря Нуха — Ноев потоп.
(обратно)Меймун — обезьяна.
(обратно)Дарак — приспособление, на котором расчёсывают шерсть.
(обратно)Урпунджек — род паранджи, обычно надевается женщинами в знак траура или большого горя.
(обратно)Батман — мера веса, приблизительно в 20 кг.
(обратно)Баба-дайхан — первый легендарный крестьянин, покровитель земледельцев.
(обратно)Азан — призыв к молитве.
(обратно)Девушка — обычное среди туркменских женщин обращение, независимо от возраста собеседницы.
(обратно)Феник — простонародное название джиды, мучнистого сладкого и очень питательного плода.
(обратно)Сапан — праща.
(обратно)Джовхор — нож из дамасской стали.
(обратно)Гупба — серебряное куполообразное украшение девичьей тюбетейки.
(обратно)Мерги — чума; мергимуш в данном случае — смертельный яд.
(обратно)Круг лет — в старину туркмены исчисляли время двенадцатилетиями. Пять кругов — шестьдесят лет.
(обратно)Ла хавла — «нет силы», употребляется в смысле «будь, что будет».
(обратно)Кака — папа; обычное обращение к старшему брату.
(обратно)Игра. Клочок шкурки с грузиком бьётся внутренней частью стопы. Цель — как можно больше не дать ему упасть на землю.
(обратно)