Категории

Читалка - Я пережила Освенцим


халаты. Мне попалась рубашка, вся в каких-то лохматых желтых полосках. Оказалось, это засохшие гниды. Я с отвращением отбросила рубашку, за что мне тотчас же влетело от раздатчицы.

— Надевай, идиотка, закоченеешь во время переклички.

— Не закоченею, ведь август.

— Эх ты, глупый «цуганг»[2], еще узнаешь, как можно замерзнуть в августе.

Я протянула ей рубашку и рискнула спросить;

— А может, ты мне заменишь?

— Ладно, вот тебе другая. Что в той, что в другой, все равно долго не протянешь.

Эта рубашка была лучше, на ней хотя бы не видно гнид.

Халат мне попался слишком длинный, а Зосе до колен. Мы поменялись. Зося с удовлетворением заметила:

— Ну вот, видишь, не так уж все плохо, тебе дали чистую рубашку, халаты теперь в самую пору, а как сидят! Только бы еще шнурок да стянуть его в поясе.

Нам швырнули деревянные колодки. Мы никак не могли к ним приспособиться, и Зося не переставала острить:

— Ножки в них ничуть не хуже, чем в варшавских туфельках. Ко всему можно привыкнуть.

Еле волоча ноги, мы прошлепали дальше. Теперь на нас уже лагерный наряд. То и дело мы оглядывали себя, смотрели на свой номер, на ноги, хватались за бритую голову.

После нескольких часов стояния на ногах, пересчитывания, перестраивания по пятеркам — все это сопровождалось пинками и ударами палок — мы получили порцию хлеба (150 граммов) и суп из мороженой брюквы с каким-то клейким осадком. Нам объяснили, что суп — это обед, а хлеб — ужин и завтрак. Следующая выдача пищи, то есть такой же суп, будет только завтра в двенадцать.

В ту минуту мы не задумывались над тем, что будет завтра. Мы сразу проглотили и хлеб, и суп. Я взглянула на подруг, на себя, и мне стало ясно, что за истекшие 24 часа нас успели превратить в животных. Неужели мы когда-то ели за столом, пользовались вилкой?


Пятерками нас повели в карантинный барак. Я осматривалась вокруг. Повсюду полосатые халаты, такие же, как мы. Заключенные по двое несли носилки с кирпичом, они шли

медленно, а рядом покрикивал черный винкель:

— Ну, двигайтесь живее, проклятые, черт бы вас побрал!

Кто-то толкал посреди улицы воз с нечистотами. За возом шла, прихрамывая, немка с черным винкелем. Это была знаменитая тетка Клара, «капо»[3]. Картина была словно выхвачена из средневековья. Тетка хриплым голосом вопила, размахивая палкой:

— Иди, иди, старый лимон… Не видишь, дерьмо валяется, подними.

Заключенная вернулась и стала что-то поднимать, но тут же получила палкой по спине. Тетка Клара не умолкала:

— Не нравится вам у меня работа? Может, воняет?.. Сейчас преподнесу вам духи Коти.

— Не хотела бы я к ней попасть, — проговорила Зося.

— Думаешь, у другой будет лучше? По-моему, она еще не самая плохая…

— Но такая работа… Кристя?

— Уж лучше толкать вместе со всеми этот воз, чем одной таскать кирпичи. А впрочем, кто знает, где тут лучше.

Нас привели к какому-то бараку. Приказали остановиться. К нам подошла еврейка с красной повязкой на руке, с номером: блок 21. Та, что нас привела, сообщила блоковой, сколько нас, и ушла.

Позже я узнала, что блоковые вербовались преимущественно из словацких евреек. Их привезли сюда с одним из первых транспортов, их руками строили лагерь. Здесь тогда были только рвы, болота да несколько бараков. Много заключенных полегло на этой постройке. Из 50 тысяч человек выжило лишь несколько десятков. Уцелевшие — ясное дело — заполучили «посты». Эти уже забыли, что был у них когда-то дом, своим домом считали лагерь и на новое пополнение заключенных смотрели равнодушно, пренебрежительно. Могли ли мы что-нибудь знать о пережитых ими страданиях? Конечно, ничего. Тогда еще ничего…

Перед бараком раздавали обед. Мы уже получили свои порции в зауне. У бочки толстая Юзка, «штубовая»[4], похожая больше на поросенка, чем на человека, зачерпывала горшком и наливала суп каждой из стоящих в очереди.

— Подходите живее, скоты! Как ты держишь миску, раззява? А ты чего стоишь, мало тебе? Иди, не то так стукну,

родной жених не узнает.

Да… это была полька с черным винкелем.

— Поганая интеллигенция, — продолжала рычать Юзка. — «Извините, пожалуйста», — передразнивала она некоторых. — Не умеешь по-человечески говорить, потаскуха, так научись.

Вдруг мелькнуло знакомое лицо. Я узнала Ганку, прелестную Ганочку, вывезенную из Павяка с предыдущим транспортом.

— Как поживаешь, Ганка? Да не запихивай ты так в рот, ведь подавишься! Придется, видно, учиться здешнему языку, — пояснила я Зосе.

— Кристя! Зося! — воскликнула Ганка.

Она бросилась к нам, стала целовать.

— Кто еще с вами, говорите: Стефа, Марыся здесь?

— Здесь.

— Вот чудесно!

— Так ли уж это чудесно?

— Ну, конечно. Понимаешь ли, вместе веселей. Не так страшно. Разве я плохо выгляжу? Настроение, видите, хорошее, каждый день в поле, загорела, прекрасные новости, война скоро кончится…

И правда, Ганка, даже без ее великолепных светлых волос, была, пожалуй, единственной, которая выглядела сносно. Впрочем, волосы у нее уже отросли сантиметра на два. Она казалась красивым мальчиком. Ганка неустанно болтала, и голос ее звучал звонко, беззаботно.

Мы с Зосей смотрели и изумлялись, откуда у нее этот безмятежный тон, этот не имеющий никаких оснований оптимизм.

— Знаете, самое тяжелое — это апель, проверка. Но мы построимся своей пятеркой и будем болтать, сколько душе угодно. Со жратвой обстоит хуже, но если работаем, то по вторникам и пятницам получаем добавку — хлеб и колбасу.

— А когда можно будет написать домой?

— Говорят, через месяц, да черт их знает.

— Через месяц… Когда же придет первая посылка?

— Ах, дома сами догадаются, пришлют, не дожидаясь письма, вот увидите. Номер не обязательно им знать, достаточно указать фамилию и лагерь… Я, наверно, получу, только бы прислали луку. Знаешь, за лук можно подкупить и блоковую, и штубовую, еще и для себя останутся витамины.

Минуту спустя она что-то вспомнила:

— А как там, в Павяке — многих пустили в расход