Категории

Читалка - Железная дорога


в Г иласе переписка между Г оголушкой и партией, за которую аргументированные ответы писал закупленный к тому времени Оппок-ойим на полный пансион Мефодий-юрфак. Гоголушко отрекался в своих покаянных письмах от всего, что натворил на бюро и секретарских часах стацкома, а ещё вдобавок оттого, что накопил, как секретарь, призывая всех товарищей поступить также. Этого отступничества партия ему никак простить не могла, а потому она не только ответила сокрушающими филиппиками Мефодия, в которых говорилось об измене своим благородным идеалам, но и на ближайшем бюро вышестоящего узелстацкома, которым руководила от общественности сочувствующих партии сама Оппок-ойим, рассмотрела персональное дело отступника от дела коммунизма Гоголушки Николая Васильича. Словом, на реквизатора нашлись экспроприаторы, и все рукописи Гумера гамбузом перекочевали в руки Оппок-ойим.

Оппок-ойим не успокоилась на этом. Тем же решением за бесконтроль Бури-бузрук был снят с поста и отправлен ответственным за блох и вшей на санэпидстанцию, поскольку «паразит», как назвала его разбушевавшаяся Оппок-ойим, другого места не заслужил. А вместо него, продолжать его бессмертное дело был посажен тот самый Басит, который — Иуда! — всё это время играл роль верного прозелита и неофита Гоголушки!


«На всякого Христа есть свой Иуда!» — думал Николай, возвращаясь с вышестоящего узлового стацкома на саму узловую станцию, и жизнь ему казалась испражнениями, размазанными по жизни. С чего всё началось и чем всё кончается… Нет, не давнишнем исполненном во сне позыве вспоминал он, просто весь промежуток между рельс был вымазан этими самыми испражнениями с проезжих поездов, а впрочем, не так ли и его жизнь? И тут что-то неуловимое мелькнуло в сознании Николая, как будто на мгновение заискрил контакт и тут же пропал, и он тут же полез в портфель за ручкой и блокнотом. Но подошедший в это время из-за спины пригородный поезд 16.48 спутал все его мысли, и Гоголушко инстинктивно ринулся на платформу, схватив незастёгнутый

портфель двумя руками. Когда, заскочив на платформу, он добежал до хвоста состава, поезд дал гудок, и опешивший Гоголушко успел лишь просунуть этот самый портфель в закрывающиеся автоматические двери проклятого рижского вагона, и поезд тронулся. Гоголушко засеменил за ним, пытаясь протиснуться в дверь или же на худой конец вытащить свой незастёгнутый портфель, но проклятые прибалты делали всё на славу! Дверь не подавалась. Кончилась платформа. Оборвался бег и крик, свист и путь. И портфель Гоголушки уехал…

«Всё!» — отозвался всё тот же голос, и необычная полнота этого „Всё“, в котором утонуло, исчезло, пропало, изничтожилось куда более меньшее всё Николая, охватила Гоголушку. Долго он стоял у обрыва этой платформы, глядя вслед уходящему пригородному поезду и оставшимся вслед ему рельсам. Вот так…

Нет, не сошёл он с ума, куда дальше? — и не бросился под следующий поезд — куда всё более прозаичнее, он дождался следующего пригородного и доехал на нём до следующей станции. Позаследующим — на позаследующую. И так до самого Гиласа — далеко за полночь. Портфеля не сдавали никому.

Проспав на скамейках станции под гудки Акмолина да сверещание Таджи-Мурада до предрассветного скорого из Москвы, откуда был сброшен детишкам свёрток, он пошёл, как озарённый, обратной дорогой пешком. И вот идёт человек по шпалам железной дороги, вглядываясь в каждый отброс или намокшую-высохшую-описанную-обветренную бумагу, и изредка, а может быть ещё реже — в три четверти, а то и вовсе километр подбирает что-то и стоя там, на полотне, читает. Куда он идёт, этот дервиш Николай Гоголушко? За портфелем, сумой, хурджуном…

Глава 22

Жена Кун-охуна, мочившегося каждое воскресенье на лысую голову Мефодия, на которой не держалась теперь даже моча, Джибладжибон-бону была калмычкой.

Кун-охун сам родился в Китае, в Синцзян-Уйгурском районе, который всегда назывался Кашгаром, и происходил он — этот самый Кун-охун из какой-то династии последних уйгурских царей, а потому с четырнадцати

и до семнадцати лет провоевал с винтовкой против китайских оккупантов, пока его не предали свои хотанские купцы, а продали они его маоистам за три места в военном парткоме и за базаркомство на хотанском воскресном базаре, так что юношей отсидел Кун-охун пяток лет в пекинской тюрьме, а потом, поскольку его надо было высылать куда подальше, а дальше Синцзян-уйгурского Кашгара был только братский Советский Союз, то выслали его среди перебежчиков в Казахстан, а уже оттуда Мулла Ульмас-куккуз, который в перерывах занятий с рязанским учителем математики, коротал вечера за героическими тюркскими рассказами со своим воинственным единокровцем, после объявления его первым фронтовиком Гиласа, привёз с собой двух своих соссыльников — Кун-охуна и его будущую жену — Джибладжибон-бону в свой родной Гилас.

Так вот, жена Кун-охуна, с которым за воинственными рассказами о тюркской старине, коротал свои ссыльные и ветеранские вечера Мулла Ульмас-куккуз в перерывах занятий с рязанским учителем математики, а потом между любовью с заждавшейся Оппок-ойим — Джибладжибон-бону была ссыльной калмычкой. Её сослали вслед за мужем, первым секретарём, прохудившимся перед партией, и этот первый секретарь, потерявший за обильным секретарством все навыки простой степной жизни, быстро скончался, так и не доехав до исторической родины — Надмонголья, зато Джибладжибон, потерявшая всё наетое за время правления мужа, осталась при чёрном живучем теле, которое оказалось на редкость упорным и в той же мере религиозным. Казалось, сошло с неё всё советское, а остаток оказался древнее древнего — целыми днями она лепила будд из черного хлеба, из-за которого дрались остальные. Именно таких ели у неё с неким привкусом недоумения Мулла Ульмас-куккуз с Кун-охуном, а дважды в год — на масленницу и Рождество и этот странный да болезненный сельский учитель из Рязани по нерусскому имени Исаич…

Глава 23

Мальчик засыпал уже не помня где: на кладбище или на чердаке — повсюду была одна ночь, полная